Текст книги "Совершенно секретное дело о ките"
Автор книги: Альберт Мифтахутдинов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)
– Какое завещание?
– Вэрэтгырын… – тихо сказал Кеннакук. – Старый обычай. Добровольной смерти. Уходящий к верхним людям старик просит самого любимого из рода – сына или племянника – ускорить его уход. Он поручает. Это приказ.
– И ты выполнил?! – привстал Миронов.
– Нельзя ослушаться воли уходящего в небо. Дядя – последний старик, в нашем роду… Больше никто не будет выполнять этот обычай, нет в нашем роду стариков… все там, наверху…
Миронов сидел, обхватив колени, и отрешенно глядел в пол.
– Выходит, еще сохранился обычай?
– Где-нибудь далеко в тундре, если есть древние старики, могут выполнить…
– Дядя ведь был безнадежен, да? – спросил Миронов, пытаясь в душе оправдать Кена. – Врачи ничего не могли, дядя знал об этом?
– Знал…
– А сколько лет ему было?
– В будущем году исполнилось бы восемьдесят.
– Шаман приходил?
– Нет… Дядя сам был немного шаман… умел немного… Сейчас в поселке шаманов нет… может быть, в тундре, не знаю… Но камланья у нас я не видел…
Миронов заметил на полу в углу черный камень, машинально взял его и принялся рассматривать… Положил на место, не найдя в образце ничего интересного.
– Тунг елькутак… – сказал Кеннакук.
– Что? – встрепенулся Миронов.
– Камень Агыги… это наш семейный охранитель… бог по-вашему…
Миронов издали, по-новому, уже боясь взять его в руки, стал рассматривать камень.
– Ты никому больше не рассказывай… – тихо сказал Миронов. – Могут быть неприятности…
– Я не виноват… так было надо…
– Я понимаю, – сказал Миронов, хотя чувствовал себя абсолютно растерянным.
Спустя две неделя после этого разговора, уже в райцентре, Миронова вызвал следователь и спросил, не знает ли он каких-нибудь обстоятельств смерти Агыга.
– Нет, – ответил Миронов, у которого внутри все похолодело. И спросил, почему именно к нему обращаются с таким вопросом.
– Это скорее не вопрос, – ответил следователь, – а желание навести кое-какие справки; ведь вы – друг дома, останавливаетесь там, когда приезжаете, знаете всех родственников и знакомых. Вот мы и решили обратиться к вам за помощью. Возможно, вам что-либо известно.
– А чем вызван ваш… как бы это… профессиональный интерес? Есть какие-то подозрения? – Миронов уже успокоился.
– Нам известно, что выполнен ритуал добровольной смерти. Откуда? Ну, как бы вам сказать… утечка информации… самым невероятным образом… экспертиза ничего не дала: очень уж ветх был старик, и всюду или аномалии, или просто больные органы. Ну, это уже неинтересно, это специфика медицины, если надо, поговорите с моим коллегой – медиком.
– Нет, не хочу… нет, – заторопился Миронов.
– Мы проводили работу очень деликатно, – говорил следователь, – и, чтобы собирать жителей всего поселка, вести с ними контрпропагандистские беседы о вредности предрассудков, нам надо знать в точности все про этот случай. А мы знаем все приблизительно, все на грани версии.
– Я понял, – сказал Миронов. – К сожалению, я ничего об этом не знаю.
Миронов был последним, кто «проходил по делу» об Агыге. Дело закрыли. Но каким-то образом Кеннакук узнал об этом разговоре Миронова со следователем и узнал, что Миронов ничего не сказал.
«Не зря его любил Агыга», – подумал тогда Кеннакук.
Обо всем этом вспоминал Миронов, когда шел в ясли за Малышом и недоумевал, почему же так долго к нему в Магадан не едет толстый добродушный Кен. А потом они все это в который раз за долгие десятилетия дружбы вспоминали вместе ночью, на кухне, за чаем и вином. Вернувшись из яслей, Артур Миронов с удивлением обнаружил Кена, мирно попивающего чай.
– Я звоню, звоню, никто не отвечает, – вместо приветствия говорил Кен, спеша навстречу Миронову, – Толкнул дверь, а она открыта. Я и зашел.
Они обнялись.
…Утром Кеннакук позвонил в НИИ, где работал Миронов, и сообщил шефу отдела, что была машина «скорой помощи», что Миронова увезли, что Кен один с Малышом и неизвестно, что делать.
– Сердце… я знаю… – шептал в растерянности шеф, – сердцу не прикажешь…
И невдомек ему было, что мог Миронов приказать сердцу, когда был один, приказывал повременить ради Малыша, но вот приехал Кен, заботы с плеч пали, он расслабился, и утренний финал – вот он.
Миронов выкарабкался. Сейчас в поле. Не пьет, не курит. Иногда делает утреннюю гимнастику, говорят, зарядка помогает, да не всем. Потому и ждет он с давней тревогой того времени, когда придется спросить: как без меня у вас на этом свете?
Звонок в Копенгаген
Марине М.
Вот так и ходишь, летаешь, ездишь на собаках и на такси, всю жизнь в пути, и все время чего-то ждешь, доброго, как прикосновение женской ладони, все время ждешь чего-то, не жизнь, а сплошной зал ожидания. В тот год я окончил университет и возвращался домой, на Чукотку. Я сидел во Внуково и ждал погоды. Порт был закрыт, он не принимал самолеты и не выпускал их уже второй день. И вдруг по радио объявили, что совершил посадку самолет из Копенгагена.
Я не был встречающим и никуда не пошел. Был какой-то серенький день, дождь и хмурость.
– Вот видишь, а из Копенгагена самолеты принимают, – сказала мне Валерия. Она провожала меня.
– Хорошо, – сказал я, – в следующий раз я прилечу к тебе из Копенгагена, чтобы ты не ждала меня здесь так долго.
А про себя подумал, что хорошо бы слетать на Кубу, или в Гонконг, или пожить на Гавайях. Если всю жизнь прожил на севере, всегда тянет на юг. А я и родился на севере. Мой отец – эскимос, мать – чукчанка. Когда Валерия узнала, что я эскимос, она прозвала меня Эски.
– Послушай, Эски, – сказала она тогда во Внуково, – я никогда не приеду на твои берега.
– Хорошо, – пришлось ответить мне. – Буду прилетать я.
Мне не хотелось ее терять. Потому что она была необыкновенной женщиной. Потому что при ней я всегда в себе сомневался, злился на себя и становился сильнее. Есть люди, похожие друг на друга, как обложки книги, выпущенной большим тиражом. Валерия была не такой. Ее в толпе не потеряешь. Ее нельзя тиражировать. Валерия всегда в единственном числе. Вот в чем все дело. Ведь не каждая женщина могла бы так просто сказать: я никогда не приеду на твои берега. Другая бы обманула или успокоила.
Мне будет грустно без нее. Мне вообще будет на Чукотке грустно. Дело в том, что за пять лет учебы в Москве я забыл все, что умеют делать мои родичи. Я не смогу отличиться на моржовой или нерпичьей охоте, я не смогу правильно поставить капкан на песца, я не смогу определить когда начнется пурга и почему волнуются собаки.
Обо всем этом я думал тогда, во Внуково, когда прилетел самолет из Копенгагена.
Сейчас я работаю в школе. Школа на самом берегу океана. У меня хорошие малыши. Я их люблю. Спрашиваю как-то у детишек:
– Кто отгадает загадку: зимой и летом одним цветом?
Класс задумался.
– Ну, зи-мой и ле-том од-ним цве-том? – медленно прочитал им я. – Что это?
И вдруг маленький Чеви отвечает:
– Снег.
Я растерялся. У нас действительно снег круглый год.
«Как, дела в твоем Копенгагене? – писала мне Валерия. – Как поживает твой мудрый Чеви? Перешел, ли он во второй класс? Когда ты прилетишь? Ведь я люблю тебя, хотя никогда не приеду на твои берега. Послушай, Эски, мы, женщины, оцениваем любовь мужчин по числу глупостей, которые они могут совершить в нашу честь. Соверши ради меня хоть одну – прилетай…»
Тогда я в первый раз позвонил на станцию. Мне ответил номер Пятый.
Я попросил соединить меня с Копенгагеном.
– Мы не можем дать вам Копенгаген, – ответила пятый. – У нас радиотелефон. Москва и то еле-еле…
С тех пор, когда мне бывало очень грустно, я поднимал трубку и просил Копенгаген. И всегда почему-то отвечал номер пятый, усталый женский голос. Если бы мне удалось дозвониться, я просто бы узнал, какая там погода, и мне было бы легче.
Когда я прошлым летом не дозвонился, я послал Валерии стихи. Где-то я слышал эту грустную мелодию, и потом сами собой возникли стихи. Я ей подарил эту песню.
Где же вы, короли?
Где же вы, королевы?
Королей увели
Королевы налево.
Я искал свою сам,
Да искал, видно, мало.
И текло по усам,
Только в рот не попало.
Где же вы, короли?
Где же вы, королевы?
Короли – от земли.
От воды – каравеллы…
Я всегда пел эту песню, когда мне хотелось поговорить с Валерией.
Из старого моржового клыка, пролежавшего несколько лет под водой, мореного клыка, я сделал трех богов-пеликенов и фигурку мальчика в каяке. Мальчик был похож на Чеви. Я отправил богов и Чеви ей. Я написал ей:
«Теперь на твоей стороне мои боги. А это ведь много значит: потому что, что бы ни случилось, с ними я всегда стараюсь ладить. Когда я прилечу, мы с тобой отправимся жить на пасеку. За всю свою жизнь я ни разу не был на пасеке. На пасеке, говорят, хорошо…»
На всякий случай я опять позвонил в Копенгаген, и пятый ответила, что с «материком» вообще связи нет, непрохождение.
Сейчас Чеви уже в третьем классе, а я все еще не могу приехать к Валерии. Старшеклассники устроили в интернате-танцы под радиолу, а Чеви сидел в углу, смотрел и морщился.
– Тебе не нравится джаз, Чеви? Какую музыку ты любишь – классическую или легкую?
– Тихую… – сказал печально Чеви.
Иногда он своими вопросами ставит меня в тупик.
– Скажите, а Суворов тоже сначала учился в суворовском училище?
– Нет, – смеюсь я.
– А кто бы победил, если бы вдруг Суворов и Кутузов подрались?
Я пожимаю плечами.
Тогда Чеви отвечает, подумав:
– Суворов.
– Почему ты так думаешь?
– Потому что Суворов учитель. А Кутузов – ученик. Если не верите мне, посмотрите, в «Родной речи» написано.
Черноглазый Чеви любит книги и хочет знать все на свете.
– Живописец – это который живо пишет. Писатель такой, – говорит он. – А почему не говорят «быстрописец»?
Я в каждом письме рассказываю Валерии о Чеви. Я хочу, чтобы она его полюбила. Может быть, она полюбит тогда мои берега.
В тот год она много болела. Писала мне грустные письма о жизни и смерти. В смерти я разбираюсь, она дважды ходила рядом со мной – один раз в пути, в пургу, второй раз на охоте, когда на мою лодку напал кеглючин.
Я писал ей, что, пока мы любим друг друга, никто из нас умереть не имеет права. И я ей поведал сказку, которую сочинил для нее.
«Однажды Смерть пришла в гости к мудрецу и спросила его, как бы он хотел умереть. Мудрец ответил, что хотел бы умереть за книгами.
Смерть спросила у воина. Воин ответил, что хотел бы геройски погибнуть в бою.
Спросила Смерть у влюбленных:
– А вы какой хотите смерти?
Влюбленные ответили:
– Никакой».
Вот и вся сказка. И я уверен, что ушла Смерть, скрипя скелетом, и коса ее блестела тускло, а на луне, наверное, висели сосульки – так было холодно.
В моем доме всегда холодно. Чтобы в доме было тепло, надо, чтобы в нем пахло женщиной. Чтобы этот неуловимый запах был на подушке, на твоей одежде, на твоих книгах, к которым она прикасалась, но так и не успела прочитать. Чтобы все было, как тогда, в Москве, задолго до того самого «я не приеду на твои берега».
В тот первый год, когда я только что приехал, отец посылал мне очень много, и мы здорово кутили. Она упрекала меня в том, что я ничему не знаю настоящей цены и всегда за все переплачиваю. И, наверное, не знаю цены любви и дружбы, потому что отдаешь всегда больше, чем получаешь. И еще она говорила, что сгорю я в каком-то нервном перенакале.
Теперь, когда до нее дальше, чем до Копенгагена, я знаю цену всему. И я многое понял. Я знаю, что праздники бывают раз во много лет, когда есть рейсы из Копенгагена, когда ждешь чего-то, может, всю жизнь, когда вдруг почувствовал всей своей сутью, что настоящая любовь всегда в единственном числе, когда гордятся единственным числом и знают, что награды за это не бывает.
Не знаю, может быть, мне придется нести крест несостоявшегося всю жизнь. Не знаю. Рецепт счастья для женщины простой – она должна гордиться мужчиной. Но чтобы это было так, надо, чтобы она гордилась и его берегами.
А у меня болит сердце. И Чеви уже большой, с ним можно смело ходить на охоту, и я все реже звоню в Копенгаген, все реже слышу от пятого, что связи нет. А больше ничего не изменилось, все так же в каньоне Скалистый круглый год лежит снег. Зимой и летом одним цветом…
…Вчера Эски прилетел в Магадан. И заказал телефон. И вдруг ему ответили:
– Копенгаген на проводе.
Телефонистка на хорошем русском языке поздравила его с наступившим Новым годом и спросила, кого дать в Копенгагене.
Он растерялся.
– Знаете что… соедините меня с Эльсинором. Кого в Эльсиноре? Гамлета… Принца Датского…
Эски крепко стиснул трубку, и рука его дрожала.
Чай в Ту Вигвамс
Все лето провел я здесь, в Ту Вигвамс, на берегу Большой Реки. Поселение старое, несколько крепких еще домов, а самое старое строение – развалившаяся землянка американского торговца Чарли. Когда-то сюда, на запад Чукотки, ходили зверобойные шхуны с Аляски, но навигация здесь трудна, и Чарли сообразил, что выгодней прозимовать год, два, организовать факторию, скупить побольше мехов да и податься назад.
Шхуна пришла за ним через два года. Узнал Чарли печальные для себя вести о новой власти, быстро собрал пожитки и, простившись с женой-чукчанкой, отчалил. А через два дня жестоко потрепанная штормом шхуна была разбита о скалы Чаячьего мыса, и остатки ее море вышвырнуло на берег.
Люди новой власти в лице только что организованного пограничного поста спасли команду шхуны, так что неудачливому негоцианту Чарли оставалось благодарить судьбу, а не скорбеть об утраченном богатстве.
Сохранилась память о купце, и развалины землянки, и название, которое он дал этому месту – Ту Вигвамс. Оно так и перекочевало на наши карты; наверное, тут стояли две яранги, два вигвама, место здесь хорошее, высокое, не заливает весенней водой и далеко видно.
В то лето в землянке мы нашли два мешка лежалой американской муки, муки тридцатилетней давности, покормили ею собак, и те долго мучились животом.
Ту Вигвамс и землянка Чарли на другом берегу, а наши дома на холме, напротив, и если залезть на крышу, в ясную погоду виден Ледовитый океан на севере, Якутия на западе и темные сопки Чукотки на юге.
Бабушка Дьячкова поставила летнюю ярангу на той стороне. Дом ее рядом с нашим, а яранга – это как дача, и бабушка сама садится в каяк и переплывает на ту сторону, «едет на дачу», говорим мы. Гребет она неторопливо, ладно, умело. Да и то – ведь ей девяносто два года!
Мудреного слова «ихтиология» на этих берегах никогда не слыхали, да бабка и не старается его запоминать, и без того забот хватает; но никак все же в толк не возьмет, отчего это ихти-ахти, в общем, ученый народ таким несерьезным делом занимается: режут рыбу, обмеривают ее, взвешивают на маленьких никелированных весах, собирают в колбочки со спиртом икру и желудки… Зачем, когда и так ясно – лучшая уха из чира, а на жарение надобен хариус, а вот ежели солить и вялить, то конек и ленок хороши, и нельма сгодится, а озерный голец и того лучше, а кто не верит – может проверить, вот она, река, рыбы – прорва, лови – не хочу!
В нашем отряде трое. Просвещает бабушку обычно шеф. Он рассказывает старушке о перспективах промыслового освоения Большой Реки, о водном бассейне, о том, что не зря на тему «номер восемьдесят пять» в нашем научно-исследовательском институте отпустили государственные средства, не дураки, чай, там сидят.
Бабка слушает его популярные беседы обреченно, и на лице ее в это время можно прочесть только одно желание – как бы найти предлог, сесть в каяк и уплыть на ту сторону.
Когда нет работы, я часто езжу «на дачу» чаевать с бабушкой, послушать сказки, рассказывать мне она любит, или просто посидеть молча у костра, покурить. Мне она и о Чарли рассказывала, память у нее – позавидовать!
Однажды поведала она о Келильгу. Жил когда-то давно в здешних горах ужасный зверь. Келильгу его звали. Напускал он на людей голод и мор, всячески мешал охотничьему делу, рыбакам вредил. И если его не задобрить жертвоприношением, разное может случиться.
Сказка чукотская, языческая, а бабушка – ламутка, крещеная, вот что было непонятно. На все мои расспросы она только хитро улыбалась, потягивая дымок из деревянной с медным кольцом трубки. А потом я узнал; трубку эту очень давно подарил ей молодой красивый чукча, и тут все стало ясно. Я поделился с ней этим открытием, и она вдруг засветилась вся, заулыбалась, закивала. А потом вздохнула: Молодая – хоросё, все легко. А сейчас – сто ни поднимес, все тязело. Зубки – нету, сила – нету, плёхо…
Она сидит у костра, курит трубку, блики огня играют на ее бронзовых морщинах, и мне хочется погладить ее по лицу или сказать что-нибудь доброе, но я стесняюсь, перевожу разговор на Келильгу, объясняю – мы, мол, против Келильгу, для того и работаем, изучаем все, чтобы Келильгу ничего не испортил, чтобы капризы промысловой удачи не влияли на жизнь людей Большой Реки.
Возражения бабки сводятся к одному: ты-де не знал раньше про Келильгу, а пришел на реку. Ты не с Большой Реки – какое твое дело? Если ты, мог раньше без реки, почему сейчас не можешь? Зачем ищешь счастья в неродных местах?
Бабушка слушает мои «оправдания», иногда согласно кивает, но смотрит в костер, кажется, думает о своем.
Скоро с верховьев должны прийти на каяках люди, а с ними дети, ее правнуки, они каникулы проводили в тайге, кочуя, а теперь остатки лета перед интернатом поживут о бабкой. Она скучает, ждет их. Я тоже жду людей с верховьев, мне тоже одиноко. Шеф и рабочий уже сплавились вниз, а мне, мэнээсу[11]11
МНС – младший научный сотрудник.
[Закрыть], сидеть тут до поздней осени, до снега.
Мы одни с бабкой в Ту Вигвамс, живем неторопливо, рассказываем друг другу все, что вспомним, и еще у нас транзистор, знаем все новости – и про американцев на Луне, и про тайфун на Кубе, и про новый ледокол «Арктика».
Я смотрю на бабку, думаю, как лучше ей объяснить, почему брожу по тайге, по ее тайге, по тундре, по ее тундре.
– Солнце у всех одно, – говорю я бабке. – Никому не приходит в голову делить солнце, вот тебе больше, а мне вот – меньше. Почему же землю надо делить? Земля тоже одна на всех. Только люди еще не научились жить на земле. Но когда-нибудь научатся. И им будет стыдно – за войны, например.
Возможно, она это понимает. Но говорит, что всю землю мне все равно не обойти, не побывать на всех реках. А умирать надо на той земле, где родился. Тебе хорошо, ты молодой, умирать тебе рано.
Мне хочется увести разговор с мрачной тропы. Говорю, если узнаю, мол, где мне умереть, поставлю в том месте большой камень с надписью, а сам умру в другом.
Она улыбается:
– Ты хитрый!
Я смотрю на холм за рекой, спрашиваю у бабки, могу ли там собирать ягоды, не святотатственно ли это будет?
На холме кладбище. Если над могилой тренога из длинных жердей, связанных в вершине, – это мужское захоронение. Если к треноге привязаны оленьи рога – значит, богатый оленевод. Над другими захоронениями – кресты с длинными лентами, разноцветные ленты развеваются на ветру. Тут нашли покой женщины.
Холм окружен лиственницами, кустами шиповника, фиолетовыми полянами иван-чая, а на склонах растет красная смородина – маленькие сухие кустики с гроздьями красных ягод. Странно видеть красную смородину далеко за Полярным кругом, но тут ее много, особенно на склонах в у подножия холма.
Бабушка разрешает собирать ягоды.
– Мозна, – говорит она. – Собирай. Мозна.
Ягоды крепкие, Не очень сладкие, с кислинкой, а маленькие листочки мы кидаем в чай. Чай получает новый вкус, это разнообразит наш таежный рацион, хотя еды и так вдоволь.
Бабка любит чай. У нас с ней по части чая много секретов.
В тундре обычно чай пить не умеют, хотя в обиходе и существует название «чай каюрский», густой, значит, крепкий. В тундре пьют плиточный, грузинский, никогда не заваривают до конца, за вкусом чая никто не следит. Только в последние годы тундровики и таежники перешли с плиточного на байховый, и посыпались заказы на индийский и цейлонский.
За чаем мы с бабкой гурманствуем. Я ей свои секреты отдаю, она мне – свои. И все-то мы знаем, как заваривать и с чем пить, если ты с долгой дороги, или пьешь на улице, или с мороза в теплом помещении, или после жирной еды – на все ведь нужен чай, сделанный по-разному, даже если это один сорт, из одной пачки. Это особая наука, и мне еще не раз предстоит проверить ее на себе и, даст бог, изобрести что-то новое, хотя и так у нас с бабкой есть свои рецепты.
А для гостей, которых ожидаем с верховий, мы сделаем чай с листьями смородины, им понравится.
– Завтра приедут, – говорит бабка.
– Почему же именно завтра?
– Завтра, – улыбается она. Я знаю, – и показывает на затылок, – больно тут.
Бабка объясняет – перед приездом гостей у нее начинает ломить затылок, даже если она их вообще не ожидает и не знает, с какой стороны будут гости, но это обязательно дорогие для нее люди.
– Это называется предчувствием, – говорю я бабке, – это антинаучное явление, очень неправильное явление.
Она охотно соглашается. Да, мол, ненаучно это, куда уж дальше, но вот живу я уже девяносто два года и всегда перед приездом дорогих гостей у меня ломит затылок. Ненаучно, конечно, куда уж там, но затылок-то ломит, и гости приедут завтра… Значит, завтра приедут.
Мы еще выпили чаю, и я не сомневался, что бабушка Дьячкова права, – уж сам не знаю почему. Мне очень хотелось, чтобы бабка была права.
…Гости приехали днем. А бабка ни разу не напомнила мне о минувшем разговоре, не стала торжествовать – зачем? – она просто рада была гостям, и что может быть радостней в тайге, в тундре, что может быть лучше, чем приезд гостей? Разве что рождение ребенка… Но ведь новорожденный тот же гость, желанный гость в этом мире. Так что же может быть радостней?
…Каяки пришли раньше лодок. Это были гонцы, два парня. Они сообщили, что остальные скоро будут, все хорошо, ни о чем беспокоиться не надо, лето было удачным, вот только последнюю неделю все время шел дождь, но старики знают почему: это американцы виноваты, они на Луну людей забросили, небо продырявили, вот и льет, – и смеялись ребята, довольные.
Лодки подошли к вечеру. Мы с бабкой и парни ждали их на берегу, давно ждали, бабка все выглядывала, щурясь в сторону дальней сопки, где терялась излучина. С нами были собаки, псов двадцать, им передалось ваше беспокойство, и они сгрудились на берегу, сидели плотно, не ссорились, на удивление; и все посматривали в сторону излучины, Откуда ждали людей и мы.
Первым на берег неторопливо сошел Егор – пожилой ламут с гладким коричневым лицом, родственник бабушки.
– Здравствуйте, – он поздоровался со всеми за руку. Сказал, что скоро подойдут другие лодки. В глазах бабки радость, она улыбается, – все-таки два с лишним месяца не виделись.
Потом Егор вернулся к лодке, она была загружена рыбой. Он выбирал рыбу и кидал собакам. Каждая ловила свою и уходила в кусты. Собаки не дрались, рыбы хватило всем – кому щука, кому пелядь.
Мы помогли Егору вытащить на берег мешки с мясом. По дороге он завалил лося. Мешки мы тут же оттащили в ледник, а весь его нехитрый скарб бабка сама отнесла в ярангу.
Подошли еще лодки. Дети не побежали к яранге, а стали помогать взрослым – вытаскивали лодки на берег, разгружали их, брали что полегче и несли в гору, подальше от воды. А когда работа была закончена, бросились стремглав к яранге, и вся орава псов устремилась за ними.
До начала занятий в школе еще целая неделя, детей в интернат отвезет Егор – тем более у него дела на центральной усадьбе. Добираться туда всего два-три дня, успеет – дни стоят хорошие. Повезет он третьеклассника Костю по кличке Апанай (окунь) и его сестру Ирину, четырнадцатилетнюю красавицу, по которой вот-вот начнет сохнуть не одно сердце на обоих берегах Большой Реки.
Ирина спокойна, не по-детски величаво-медлительна, и, когда смотришь на нее чуть дольше, чем положено, любуешься втайне, она краснеет, убегает, все-то девочка понимает, не по годам взрослеют тут…
С Апанаем мы дружны. Он всюду сопровождает меня. Мы ходим на охоту, вместе проверяем сетки, собираем халцедоны на отмелях, заготавливаем грибы и ягоды; хороший он помощник, настоящий таежный мужчина. Он взрослее своих городских сверстников – и не потому, что метко стреляет и сумеет при случае разделать медведя, просто здесь, на природе, человек ближе к изначальному, к земле и солнцу, к воде и птицам, он сам – частица этой земли, и мудрость окружающего у него в крови.
За чаем у костра я как-то рассказал ему сказку о трех поросятах. Оказывается, он не знал ее, ему в раннем детстве книжек не читали.
Апанай с интересом следил за сложностями сюжета, смеялся и переживал, а вечером, когда я уже забыл, что днем рассказывал ему, он вдруг заявил:
– Неправдашняя сказка…
– Почему?
– Ну… так не бывает…
– Отчего же не бывает? Это же сказка, – не понял я. – Вот про Келильгу – тоже ведь сказка, а веришь в нее почему-то.
– Про Келильгу правильная, – задумчиво сказал Апанай, – А эта нет.
– Почему?
– Вот смотрите, поросята же братья?
– Братья!
– А почему же каждый поросенок строил себе дом сам? Какие же это братья? Братья должны помогать друг другу. Им втроем сразу же надо было строить вместе большой каменный дом. Ведь правда?
– Гм… пожалуй… да, да, конечно. Когда вместе, дело идет лучше.
А про себя подумал – вот уж тридцать лет, как знаю эту сказку, и ни разу не увидел в ней того, что сразу же бросилось в глаза юному таежному философу.
…Вечером мы смастерили три лука и отправились утром к дальней пойме, в низину, играть в индейцев. За лето я так и не удосужился сходить туда. Весной была непривычно большая вода, это место всё было залито, а летом вода спала, но земля по-прежнему была мокрой, и росла здесь трава высотой в человеческий рост и густой кустарник – сплошные джунгли, самое место играть в индейцев.
– Я Апанай! Вождь ламутского племени! – кричал Костя и корчил свирепую рожицу. – Ты американец Чарли! Берегись!
Я убегал в кусты и прятался в траве. Костя с Ириной должны были найти американца Чарли и поразить отравленной стрелой.
На мокрой траве лежать неудобно, я залез на большой тополь и высматривал своих преследователей. Две пущенные мной стрелы пролетели мимо, по их полету дети быстро обнаружили меня.
– Сдавайся! – кричал Апанай.
– Сдаюсь! – и я швырнул лук к ногам вождя.
Слезать с дерева оказалось делом сложным, Я раскачался на ветке и хотел спрыгнуть, но тут вдруг заметил на соседнем кусте небольшой продолговатый ящик.
– Что там? – спросил я Апаная.
– Прыгай!
Мы подошли к ящику.
– Это Витя, – сказал Апанай. – Он умер маленьким.
Я не понял и открыл крышку ящика. Там была меховая одежда, почти истлевшая. Я прикрыл крышку.
– Была большая вода весной, – объяснил Костя, – это оттуда, – и он махнул рукой в сторону старого родового кладбища.
Я потрогал ящик – он крепко застрял между сучковатых веток куста. По местным обычаям перезахоронение делать нельзя.
– Идем, покажу бабушку Келенеут!
Я пошел за Апанаем, Ирина отстала – раз игра кончилась, ее мужские дела не касались.
В темноте под разлапистыми кустами Апанай показал:
– Вот там.
Я остановился, дальше не пошел, я чувствовал – он смотрит на меня.
Я глядел по сторонам, Апанай молчал. Я увидел.
Это была голова, и особенно хорошо сохранились волосы, черные, распущенные, без единой сединки. И еще я внезапно заметил прелые листья на земле, стоялую воду ручья, который никуда не течет, редкие солнечные блики – лучи еле-еле пробивались сквозь густую крону.
– Идем, Апанай!
Мы не спеша возвращались, и я ловил себя на том, что хочется прибавить шагу, и думал, почему же для Апаная все это естественно и ничего страшного нет и все он принимает спокойно, как должное – и солнце, и снег, и лес, и смерть… Почему же мне так не по себе, и знаю больше, и ничего не боюсь в лесу, должен, по крайней мере, не бояться?
– Он тронул меня за руку:
– Бабушка Дьячкова скоро, уйдет от нас. Мы ее оставим там, на горе, сделаем железную ограду. Там не будет воды…
Мы вышли на косу, Ирина давно была там, кидала камни в воду, «пекла блины».
У яранги я встретил бабушку Дьячкову и представил ее в лесу на месте Келенеут. Не получилось. «Долго жить будет, – подумалось вдруг. – Нельзя представить усопшей – долго жить будет».
Егор у костра курил папиросу.
– Мы были у Келенеут…
– А-а, – протянул Егор, – это моя сестра… неродная.
«Ну конечно же, – сразу вспомнил я, у нее же имя чукотское. Это же ветвь от того красивого чукчи, его трубка у бабушки Дьячковой».
Апанай на берегу стрелял из лука в чаек. Он стоял над чаячьим гнездом, оно было прямо на песке, у куста (какое-то странное позднее гнездо), и чайка пикировала на Апаная, хотела клюнуть мальчика в голову, он оборонялся и никак не мог прицелиться.
– Апанай! – крикнул Егор, и мальчишка сразу же побежал к яранге.
– Хорошая у тебя дочь, – сказал я Егору, – спокойная.
– За всю жизнь только раз плакала… в прошлом году. Я ей туфли новые привез, а она один потеряла, – он улыбнулся.
Я прикурил от головешки, сигарета вкуснее, если ее прикуриваешь от костра, а головешку потом аккуратно возвращаешь на место.
– Женись на Ирине, – улыбнулся Егор, – увезешь ее в большой город. Ту Вигвамс для нас, стариков. Молодым тут нет дела… – Он вздохнул, замолчал, и блики костра играли на его бронзовом гладком лице.
– Долго ждать, – поддержал я его шутку, – целых два года.
– Ничего, – сказал Егор. – Больше детей в Ту Вигвамс не будет. Когда бабушка останется там, – и он посмотрел на холм, где я собирал красную смородину, – я отсюда уйду.
– Скоро детей надо увозить в интернат, – перевел я разговор.
– Скоро.
– Есть ягоды, Егор. Я поставлю брагу. К твоему отъезду поспеет.
– Хорошо… А что тебе привезти?
– Ничего не надо. Возьми почту и газеты, все газеты за это время. И свечи новые для мотора.
– Совсем нет свечей, – вздохнул Егор.
Я пошел в ярангу.
Ирина сидела у входа на шкуре, чинила торбаса. Я наклонился, осторожно тронул ладонями ее лицо, принялся считать:
– Раз, два, три, четыре, пять, двести восемьдесят шесть, двести восемьдесят восемь… гм… двух веснушек не хватает! Где потеряла две веснушки, признавайся?
Она покраснела, засмеялась:
– Нет у меня столько веснушек!
Подошел Апанай, присел рядом.
– Ирина, – я поворошил угли в маленьком костерке, – давай приготовим чай для Апаная – вождя ламутского племени. Ты знаешь, какой это должен быть чай?
– Знаю… В Ту Вигвамс вожди плохой чай не пьют.