Текст книги "Чистое течение"
Автор книги: Адольф Рудницкий
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 30 страниц)
Три года спустя мы снова встретились; старик потребовал, чтобы мы спрыснули встречу. Он взял меня под руку и повел не под аркаду, где помещалась забегаловка, пользовавшаяся признанием у местных жителей (на каждом курорте у местных жителей есть излюбленное заведение, которое приезжие обходят), а в верхнюю часть рынка, в ресторан пани Н. Усадив меня на веранде, он побежал заказать четвертинку, а вернувшись, расселся как Stammgast Он вел себя так уверенно, словно все свои дни провел в ресторане пани H.; старик забыл о неписаном законе, по которому ему был закрыт доступ в ресторан пани H., куда его пускали с рыбой не дальше кухни. Судя по поведению старика, он даже воспоминаний не сохранил об этом законе. Зато я ни о чем другом не мог и думать.
Для молодежи мир прошлого ничем не отличается от того мира, в котором она живет. Певцы и танцоры ансамбля «Мазовше» вряд ли могут себе представить, что государство прежде по-иному относилось к танцорам и певцам. Но артисты, воспитанники «Мазовше», – зеленые юнцы, а мой рыбак уже дедушка. Между тем он тоже не представлял себе, что возможен мир с черного хода и мир с парадного; принцип равенства укрепился в нем напрочно. Хотя старые казимежане по-прежнему называют ресторан по имени пани H., самой пани Н. уже нет в Казимеже, а над рестораном висит вывеска: «Дом для приезжих». Председателем городского совета стал бывший кузнец, а весь персонал Дома для приезжих, включая управляющего, составляют люди с «черного хода».
– Вы задумались, – отметил рыбак.
– Есть о чем, – сказал я.
– Ой, есть, – подтвердил он.
Ленивые художники, довоенные завсегдатаи Казимежа, глядя на нерасторопный персонал Дома для приезжих, да и на кое-кого из новых постояльцев, видят отразившуюся в них историю перемен последних лет, словно в некоем карманном издании Бальзака. А я по временам вижу эту историю даже отчетливее, чем в больших городах, ибо в малых городишках и радости и горе проявляются ярче, чем в больших городах. Малые городишки – это действительно маленькие, готовые книги. Впрочем, не такие уж маленькие!
1953
Родина
Люди, без памяти влюбленные в Казимеж, жалуются, что о нем слишком редко пишут, что он недостаточно известен; люди, без памяти влюбленные, очень несправедливы. Мало у нас найдется мест, в такой мере прославленных художниками, а художники если уж любят, то сумеют внушить свою любовь и другим. В книжках маленьких и больших в смысле их значения и объема, в бесчисленных картинах художники воспевали Казимеж, несколько поколений живописцев прославили его пейзаж. В последнее время к их хору присоединились научные работники. В течение одного только 1953 года появились три монографии, посвященные городку. Автор самой обширной из них и наиболее научно оснащенной, Гусарский, называет Казимеж «сокровищницей шедевров архитектуры стиля Возрождения и отечественного плотничьего ремесла».
Можно перечислить все подряд красоты Казимежа – Вислу, «живописную, но злую», холмы, с которых открываются величественные виды, овраги с фантастической растительностью, созданные для того, чтобы там сбывались сказки, пейзаж, для которого одни ищут аналогию в городках Южной Франции, другие – в чудесных итальянских городках, а третьи видят в нем чистейшую эманацию польской земли. Можно составить подробный список красот Казимежа, но даже самый обстоятельный список не объяснит, почему городок покоряет сердца людей и почему – что труднее – способен удержать их любовь, ведь сюда возвращаются даже те, которые клянутся, что никогда больше не приедут.
Я думаю, что обаяние Казимежа заключено в чем-то очень простом и вместе с тем очень необычном: пожалуй, нет в нашей стране другой местности, которая так легко возвращает людям поэтический дар, заглохший в повседневных трудах и повседневной бессмысленной суете. Через час после приезда человек смотрит на мир новыми, промытыми глазами, слышит новыми, прочищенными ушами, в нем бьется молодое сердце. В человеке просыпается поэт, который в нем дремлет, живописец, который также в нем дремлет. Казимеж возвращает людям дар поэзии, которым дышит каждая пядь здешней земли. Согретые солнцем сады дурманят ароматом, более насыщенным, чем где бы то ни было, а краски здесь более ярки, чем где бы то ни было. Здешняя зелень, пенящаяся, неистовствующая в своем буйном изобилии, белизна камня, бурый цвет туч, серебро луны, рассветы и сумерки не похожи ни на какие другие. И небо здесь выше, чем где бы то ни было, и горизонт шире. Под здешним небом чувства и душа живут напряженнее, чем где бы то ни было.
Поэзия – чудеснейший дар человека, как же не любить место, которое пробуждает ее. И любишь здесь сильнее, чем где бы то ни было! Много поколений художников пережили в городке на Висле прекраснейшие свои минуты, за которые они потом благодарили его в картинах, в поэтических строфах; творчество, связанное с Казимежем, – это и есть благодарность за восторг.
С течением времени значение таких мест, как Казимеж, непрерывно возрастает, память о них помогает жить. В трудные минуты они вспоминаются, как мать, и кажется, достаточно снова их увидеть, как исчезнут все заботы. Чудесная тайна, именуемая родиной, живет в таких местах сильнее, чем где бы то ни было.
1958
Венная память
1Представ перед Высшим Народным трибуналом, комендант Освенцима, расист и палач Рудольф Гесс спорил только по поводу количества лиц, отправленных им в газовые камеры. Он утверждал, будто сжег не два с половиной миллиона человек, а полтора, настаивая на том, что возможности «освенцимского лагеря все же были ограничены». В беседах с профессором Батавиа и с тюремными надзирателями, бывшими узниками Освенцима (они показывали ему номера, вытатуированные у них на теле), Гесс, так же как и перед судом, доказывал, что не испытывал ненависти к своим жертвам. Он оставил дневник, в котором тоже нет ни слова ненависти к тем, кого он истреблял в газовых камерах. Мы даже находим там страницы, проникнутые симпатией к некоторым из его жертв, сочувственным удивлением и философскими раздумиями по их поводу.
С детства он готовился к духовной карьере. И впоследствии, когда уже стал специалистом по концентрационным лагерям, искренне восхищался нравственной стойкостью членов секты «Свидетели Иеговы». Жена Гесса также уверяла, что никто не умеет заботиться о доме лучше, чем «библейские пчелки», работавшие у нее в качестве домашней прислуги. Одна из «пчелок», служившая у другого эсэсовского офицера в Освенциме, по глазам угадывала все его желания, хотя из принципа отказывалась чистить воинский мундир. Гесс близко познакомился со «свидетелями Иеговы» в самом начале своей карьеры, в Саксенхаузене, когда он еще не допускал и мысли, что количество заключенных может исчисляться пятизначными цифрами. Гесс знал религиозных фанатиков из монастырей, из священных мест в Палестине, Геджасе, Ираке, Армении, католиков и православных, мусульман, шиитов и сунитов, но в Саксенхаузене он столкнулся с явлением, о котором до тех пор не имел понятия. Два крестьянина из секты «Свидетели Иеговы» были приговорены к смертной казни за отказ от службы в армии. «Когда им в тюрьме прочитали приговор, они почувствовали такую безудержную радость, что не могли дождаться исполнения приговора. Они молитвенно складывали руки, восторженно смотрели ввысь и непрерывно повторяли: «уже скоро мы будем у Иеговы, какое счастье, что мы оказались избранниками судьбы!..» С просветленными лицами они встали у деревянной стены, ожидая расстрела!.. Все, видевшие эту смерть, были взволнованы. Она произвела впечатление даже на команду солдат, приводивших приговор в исполнение». Гесс сообщает, что Гиммлер ставил «свидетелей Иеговы» в пример эсэсовцам.
Гесс называет цыган своими любимцами. В 1942 году в Освенцим приехал Гиммлер. Комендант показал ему свой любимый «уголок» лагеря; перенаселенные жилые бараки, больничные бараки, набитые больными, детей, страдающих номой – болезнью, напоминающей проказу, «эти исхудалые тельца детей с большими дырами в щеках, это медленное разложение живого тела». Гиммлер приказал ему «все это» сжечь. Потом в Ораниенбурге цыгане, которые знали Гесса по Освенциму, справлялись у него о своих близких, давно уже отравленных газом.
Гесс не испытывал ненависти даже к евреям, хотя принимал участие «в окончательном разрешении еврейской проблемы»; именно им он посвятил в дневнике несколько философических рассуждений. Он не испытывал ненависти и к советским пленным, на которых впервые был испробован циклон Б. Массовые казни доставляли лагерному начальству много хлопот, расстреливаемые, дико крича, убегали из-под пуль, часто отмечались случаи безумия и самоубийства солдат, совершавших экзекуцию. Необходимо было во что бы то ни стало прекратить дорогостоящие, хлопотные и не вполне эффективные расстрелы и перейти на газ. В отсутствие Гесса гаупштурмфюрер Фрич по собственной инициативе использовал в Освенциме циклон Б. Он согнал пленных в подвал и кинул туда несколько банок этого газа, применяемого для истребления насекомых. Некоторое время спустя и сам Гесс принимал участие в отравлении газом девятисот советских пленных.
«Русским было велено раздеться в «предбаннике», после чего они совершенно спокойно входили в морг, так как им сказали, что их подвергнут санобработке – будут выводить вшей. Когда пустили газ, кто-то из пленных крикнул: «Газ!» – вслед за этим послышались громкие вопли и люди изнутри стали напирать на дверь. Однако дверь выдержала натиск. Я всегда представлял себе такую смерть в виде мучительного удушья, между тем на трупах не были заметны следы судорог. Врачи мне объяснили, что прусская кислота парализует работу легких, но действует настолько сильно и быстро, что не дает симптомов удушья, как это бывает, например, при отравлении светильным газом или при полном отсутствии кислорода… Никогда я не видел и не слышал, чтобы хоть один из отравленных газом в Освенциме был еще жив в тот момент, когда мы отпирали камеры спустя полчаса после их наполнения газом…»
«Через смотровое окошко в дверях можно было видеть, как люди, стоявшие поблизости от впускной скважины, сейчас же падали замертво. Почти одна треть жертв умирала сразу. Остальные давились, кричали, ловили воздух. Вскоре, однако, крик переходил в хрипение, а несколько минут спустя все валились на пол. Спустя двадцать минут – самое большее – никто уже не шевелился. Результат действия газа сказывался в течение 5–10 минут, в зависимости от погоды – было ли сыро или сухо, тепло или холодно, в зависимости от качества газа, не всегда одинакового, наконец, в зависимости от того, сколько человек здоровых, старых, больных и детей находилось в транспорте. Люди теряли сознание спустя несколько минут в зависимости от того, какое расстояние отделяло их от впускной скважины. Старики, больные, слабые и дети с криком падали скорее, чем здоровые и молодые».
Таким мукам Гесс подвергал людей, к которым, по его словам, он не питал ненависти. Призрак виселицы мог повлиять на характер Гесса, пишущего дневники в польской тюрьме, но, кажется, он и на самом деле не питал ненависти к толпам, которые гнал в камеры. Обрекая людей на пытки, он черпал для этого силы в приказе, который для него был законом. У него была одна идея, один бог – приказ. Гесса постоянно огорчали его подчиненные, души которых не смогла уберечь от грязи и крови высокая идея приказа. На протяжении всего времени своей службы в Освенциме он мечтал о сотрудниках, для которых идея приказа сама по себе служила бы наградой. Единственный человек, о котором он пишете ненавистью, – это его собственный адъютант саксонец Палиш, старый партайгеноссе, начавший свой палаческий стаж также в Саксенхаузене. Гесс обвиняет его в неискренности, двуличии, краже денег, одежды, золота, в пьянстве, интриганстве, убийстве по капризу и произволу, разврате, наконец, в связи с латышской еврейкой – этот факт уже переполнил чашу горечи Гесса. Он пишет, что его помощник так очерствел психически, что мог убивать непрерывно, ни о чем не думая. «Равнодушный и спокойный, он с невозмутимым лицом совершал свое ужасное дело». Палиш, единственный среди непосредственных участников преступлений, не обращался к нему, не делился переживаниями.
Гессу было чем попрекнуть любого человека из состава освенцимского гарнизона. Что вызывало его недовольство? Вероятно, Гесс считал реакцию Палиша и других неуместной, слишком – если можно так выразиться – человеческой. Бредя по золоту, свезенному со всей Европы, они крали его для себя; гоня в камеры нагих девушек, они задерживали некоторых из них для себя и только потом убивали. (Один из заключенных поляков писал в своих воспоминаниях: «Не каждому дано видеть в один день двадцать восемь тысяч голых женщин»). Пребывая в тумане злодеяний и подлости, они стали преступниками. Вероятно, очень часто бывали моменты, когда иное поведение в этой клоаке пыток и смерти показалось бы нелепым и самому Гессу. Но человек не выбирает свой характер и свои реакции на окружающую среду даже в лагере уничтожения, так что и в этом океане мерзости Гесс не переставал мечтать об идеальных сотрудниках: не опустившихся, не развратничающих, не ворующих, далеких от интриг, воодушевленных в своем тяжелом ремесле единственно и исключительно идеей приказа. У него не выходил из головы образ холодной бесстрастной машины, оживляемой только духом приказа. Читая дневник Гесса, проникаешься уверенностью, что идеи многих «усовершенствований», вроде специальных отрядов, речей перед «акцией», выдачи полотенец и мыла, складывания в кучку одежды, связывания башмаков (чтобы до самого конца держать жертв в убеждении, будто они идут в баню), родились именно в холодной, расчетливой голове коменданта Освенцима, администратора и организатора, избравшего своим философом Генриха Гиммлера. Брести по золоту, но не прикасаться к нему, убивать детей хладнокровно, без злобы, смотреть на женщин, не испытывая вожделения, любить единственно и исключительно идею приказа – вот мечта Гесса, этого чудовища, быть может еще более страшного, чем Палиш.
2Гесс чувствует себя непогрешимым, ибо опирается на приказ, считает себя солдатом. Один из авторов новой главы в истории человечества под названием «Лагеря смерти», он, как и пристало представителю «нации философов», испытывает потребность в возвышении того, что он делает, в обожествлении пыток и казней.
«Днем и ночью я присутствовал при извлечении и сожжении трупов, часами смотрел на то, как вырывают зубы и обстригают волосы, и на всякие прочие ужасы. Часами я находился среди отвратительного смрада… Через окошечко газовой камеры я разглядывал саму смерть… Ко мне были обращены взоры всех… Рейсхфюрер время от времени присылал ко мне в Освенцим вождей партии и СС… Многие из тех, кто с таким жаром рассуждал о необходимости истребления, становились молчаливыми и тихими… Меня спрашивали, как мы можем – я и мои люди – постоянно смотреть на это, как можем выдержать. Я всегда отвечал, что приказ надо выполнять с железной последовательностью и в связи с этим все обычные человеческие рефлексы должны исчезнуть…»
Приказ исходил от рейхсфюрера СС, приказ Гиммлера удерживал Гесса у смотрового окошечка газовых камер. В дни, которые были прекраснейшими в жизни многих миллионов на свете, в дни, когда Советская Армия стремительно двигалась к «логову зверя, чтобы там его добить», во Флексбурге происходит последняя встреча с приказом-богом. «Никогда не забуду последнего рапорта и прощания с рейсхфюрером. Он был в отличном настроении, а здесь рушился мир, наш мир… Я понял бы, если бы он сказал: «Итак, господа, теперь уже конец, вы знаете, что вам надлежит делать…» Такие слова соответствовали бы тому, что все годы он проповедовал эсэсовцам, призывая пожертвовать собой во имя идеи. Но его последний приказ звучал так: «Удирайте в армию!»
3Третий рейх доживал последние дни, гитлеровцы эвакуировали лагеря, картины, которые наблюдал Гесс, произвели на него столь сильное впечатление, что «до конца дней своих он их не забудет».
«На обочинах дорог лежали не только трупы узников, но и великое множество трупов беженцев, женщин и детей». На окраине какой-то деревни он видел женщину, укачивающую мертвого ребенка. Женщина лишилась рассудка. Но вовсе не эти картины произвели на него столь сильное впечатление – чует вошь, что близится ее конец.
В какой-то усадьбе на пути он узнал, что умер фюрер. У Гесса был заготовлен яд для себя и для жены Но принять его он не решился, озабоченный судьбой своих детей. Позднее, на острове Зильт, где он скрывался под видом боцмана Франца Ланга, до него дошла весть о смерти его божества – Гиммлера. Он во второй раз хотел отравиться, однако не пишет, почему этого не сделал. Когда за ним явилась Field Security Police[30]30
Полевая полиция безопасности (англ.).
[Закрыть], яда у него не было, ампула разбилась двумя днями раньше. Это единственное место в его дневнике, где он, кажется, сознательно лжет. Он мог сжечь два с половиной миллиона людей и не смог вынести – посмертно! – подозрения в трусости.
Освенцимский узник польский писатель Тадеуш Боровский, отличавшийся вангоговской остротой ви́дения мира, писал: «…надежда заставляет людей безвольно идти в газовую камеру, не велит бунтовать, ввергает в мертвенное оцепенение. Надежда эта рвет семейные узы, матерей заставляет отрекаться от детей, жен – продавать себя за хлеб, мужей – убивать ближних. Надежда эта заставляет их бороться за каждый день жизни, ибо, быть может, именно этот день принесет им освобождение».
Гесс не торопился проглотить ампулу с цианистым калием не только потому, что легче убить два с половиной миллиона людей, чем себя, не только из трусости и из слепой жажды жизни, но и потому, что – даже он – не потерял надежды. В туманной дали он, быть может, видел наши дни, когда два с половиной миллиона сожженных превратились в сухую, неприятную цифру, а в специалистах по лагерям смерти есть нужда, их ищут…
4В Освенциме была предвосхищена позднее изобретенная атомная бомба. Масштаб освенцимского преступления приближает его в гораздо большей мере, чем любое другое явление эпохи второй мировой войны, к сегодняшнему дню, когда средства уничтожения угрожают не только миллионам, но сотням миллионов. Летчик, снабженный водородной бомбой, больше напоминает коменданта Освенцима, чем того солдата, какого до сих пор знала история. Летчик в свое оправдание сможет привести то же, что и Гесс, – мистику приказа. Человечество физически не перенесет этой мистики, если своевременно не обеспечит себя всеми возможными средствами борьбы, если своевременно через все границы не зазвучит великий, предостерегающий голос: «Стой!»
Я глубоко убежден, что в числе прочего надо читать и распространять книги, говорящие правду о лагерях, не пренебрегать этими книгами, как это кое-кому бы хотелось, а именно распространять, и даже громкая их читка на стадионах больших городов, в присутствии молчаливо сосредоточенных толп, громкая читка книг о нечеловеческих пытках, которые перенесли наши близкие для того, чтобы мы наконец дождались мира, читка книжек, роль и значение которых не удастся измерить категориями искусства, которые не хороши и не плохи, которые прежде всего обязательны, – такая читка наново и с большей силой пробудит в людях ненависть к жестокостям, к войнам, к фашизму и научит их терпению и доброй воле перед лицом новых, неизвестных, трудных задач, стоящих перед родом человеческим и ведущих либо к мраку, какого до сих пор не знал мир, либо к свету, какого мы тоже до сих пор не знали.
1955
До него дошло сегодня утром
Посвящаю М. и Ж. Тери
Было, вероятно, часов пять, день стоял апрельский, теплый, но не слишком теплый, утром прошел дождь; жители этого прекрасного города горько жалуются на обилие осадков в нынешнем году. Обычно в эту пору дня на автобусной станции самое большое оживление; после работы люди разъезжаются по домам, а живут они в окрестностях, на расстоянии нескольких остановок отсюда; туристы со всего мира готовятся к последней экскурсии дня. В зале ожидания худощавый служитель долго что-то объяснял американцу в просторном легком костюме, и видно было, что американец ни слова не понимает; обалдевший и усталый, он смотрел куда-то поверх головы служителя. Выйдя из зала ожидания, я столкнулся с популярным здесь уличным продавцом; усатый, с лукавыми глазами, он держал на голове поднос с жженым сахаром.
– Нет, – сказал он мне, – сегодня для вас нет подходящего автобуса…
Фраза эта означала: «Возвращайся домой и откажись от путешествия, оно не предвещает ничего хорошего…» Я ждал пояснений.
– Автобус в Н. не идет, зато в X. машина отходит в пять с четвертью.
– Что такое! – воскликнул я. – Я вовсе не собираюсь ехать в H., а еду именно в X., я обещал знакомым, что приеду на тушеных устриц!..
– Ну и поезжайте, – сказал он; потом отвернулся от меня и занялся своей излюбленной забавой с голубями: они выклевывали у него изо рта сахар, и это вызывало восторг у туристов со всего мира, дам, священников, офицеров и даже шоферов в белых кителях, хотя шоферы уже знали эту игру и любовались ею ежедневно. Когда голуби наконец улетели, продавец крикнул мне через головы столпившихся людей:
– Как вам угодно!..
Я ничего не ответил, с восхищением прислушиваясь к тому, как он произносит нараспев свое: «Un paquet soixante francs, deux paquets cent francs»[31]31
Один пакет шестьдесят франков, два пакета сто франков (франц.).
[Закрыть]. Что-то в поведении продавца меня насторожило, но, поверьте, я в самом деле не люблю подводить людей, если напрашиваюсь к ним на тушеные устрицы! Поэтому я сел в автобус, отправлявшийся в X.
Мы проезжали мимо прекраснейших мест на свете, взбирались высоко в горы, откуда были видны еще более высокие горы, на которых весь год лежит снег, а внизу сверкало море, теплое, милое. Совсем рядом – рукой подать – стояли среди пальм чудесные, живописные домики, принадлежавшие большим богачам, средним богачам, а также и рядовым, обыкновенным богачам и даже не богачам. Жители этих мест – люди мировой славы: экс-премьеры, министры, миллиардеры, но попадаются здесь и такие бедняки, как, например, я. Снег на горах и море окрашены в один общий цвет – рыжеватый. «Смотри! – приказывал я себе, – смотри! Они вот живут тут круглый год, а ты никогда больше сюда не приедешь, стало быть, смотри, смотри! Борись, смотря на них». И верьте мне, я делал, что мог, поглощая изо всех сил виды моря, гор, апельсиновых рощ.
Наконец мы доехали. Сделав лихой поворот, автобус очутился в тесной улочке, шириной с мою кровать, с обеих сторон он прикасался к домам, как скрипка к стенкам футляра. Женщина в окне едва не вылила нам на голову помойное ведро, уже в последнее мгновение она удержалась и даже вскрикнула, закрыв от волнения рот рукой, а потом громко рассмеялась – она смеялась в окне, а мы в автобусе; впрочем, нас осталось немного большинство пассажиров сошли по пути. Я стал протискиваться между сидевшими на ступеньках женщинами, вышел и остановился на площадке, где мальчики играли в мяч; площадка была маленькая – крохотный островок свободного пространства посреди узких улочек. Из многочисленных баров доносились тяжелые, чувственные мелодии. Размалеванные потаскушки, за день отдохнувшие, чистенькие, аккуратно причесанные, рассевшись на высоких табуретах, пили с барменами в ожидании ночи. Вскоре с кораблей сюда потянутся длинной бело-синей цепочкой моряки, начиная с маленьких японцев и кончая огромными неграми. Я забыл о своих знакомых и о тушеных устрицах; не раздумывая, я рассудил: «Спешить нет надобности, еще светло, городок маленький, дорога займет несколько минут, не больше, значит, у меня есть время». И я наслаждался прогулкой, упиваясь всем тем, что так восхищает в каждом новом месте, где дома и совершенно незнакомые люди столько тебе обещают! Впечатления еще не утратили свежести, ты еще не чувствуешь горечи оборвавшихся связей! Я был счастлив, прогуливаясь по тесным, прекрасным, старым улочкам, которые кое-где внезапно расступались, и внизу, там, где кончались террасы, открывалось море. В бухте стояли суда и яхты, матросы, причалив к берегу, выпрыгивали из лодок, наверху трещал вертолет. Через каждые несколько десятков метров передо мной вырастали ступени лестницы; они ползли от моря к вершинам гор. «Ну, кое-что они все-таки сделали. Хотя бы эти ступени! Значит, это и есть их хваленая культура, которой они так гордятся, – ступени!» Вдруг – скорее по привычке, свойственной туристам, – я остановил случайного прохожего и спросил про моих друзей, назвал улицу. Он опустил глаза, словно погрустнел.
– Разве эта улица находится в X.?
– А как же!
– В каком X. – Верхнем, Среднем или Нижнем?
Так я узнал, что существуют три этажа городка, до сих пор мне это было неизвестно. Человек, которого я остановил, высказал предположение, что нужная мне улица находится в средней части городка, и посоветовал мне спуститься ниже, разыскать городской автобус, доехать до конечной станции и там еще раз спросить.
– И любой человек сообщит нужные сведения?
– Разумеется, любой…
Он постоял еще немножко, уверенный, что я задам и другие вопросы. Мне действительно хотелось еще кое о чем его спросить, но я передумал и отошел. Однако у меня не было ни малейшего желания садиться в автобус. Мне очень нравилось то, что я могу так свободно ходить по городу, увидеть который мечтают миллионы людей на всем свете. «Смотри и упивайся, – говорил я себе. – Раз ты не знаешь, когда снова здесь будешь, значит, смотри и упивайся!» Слова эти, впрочем, мы все твердим себе ежедневно, теперь, когда все кругом трещит, когда все кругом пылает великим пламенем, перед тем, как мир – по словам одних – приобретет новый образ, или перед тем, как он – по словам других – превратится в пепел.
Я даже не спустился ниже, напротив, я все выше взбирался по ступенькам. «Быть может, по этим ступенькам я доберусь до неба? Ведь может, именно в этом смысл моего приезда? Ведь какой-то смысл должен быть в моем приезде! Лишь бы не кончилось, как обычно, – лестница обрывается, у тебя над головой грязный пузырь, и тебе говорят, что это именно и есть небо…
– Это называется небо? – спрашиваешь с огорчением.
– Что значит – называется? Это и есть небо, – отвечают тебе.
И тогда у тебя появляется одно желание – как можно скорее спуститься назад к людям, к своим, снова очутиться на земле в самой гуще будничного дня».
Я взбирался все выше, рассуждая, что если даже забреду слишком высоко, то спускаться, во всяком случае, будет легче. Но ступени бесконечно множились у меня под ногами. И вдруг я испугался: «О, – сказал я себе, – на такой высоте ты уже не можешь ожидать ничего хорошего». И хотя ступеньки по-прежнему вели вверх, я махнул рукой и дальше пошел по шоссе. Я очутился на типичной автостраде, широкой и пустынной, с узкими полосками тротуаров для пешеходов. По обеим сторонам автострады, однако, не было ничего, кроме голых откосов, поросших травой. Вдруг меня охватил страх перед этой пустыней, темно-пунцовое, как во сне, небо показалось мне зловещим. «Для чего было взбираться, здесь не может меня ждать ничего хорошего». На расстоянии примерно ста шагов я увидел сарай. «Даже у сарая вид зловещий». Я заглянул внутрь. Кто-то спал на соломе; из-под одеяла торчали босые ступни. «Что за тип? Босой? Наверное, нездешний. Лучше уйти отсюда, ты не знаешь, что это за человек, и не знаешь, как он поведет себя, когда проснется. Ты слишком высоко взобрался, теперь тебе надо как можно скорее спуститься. Дорога вниз не должна быть слишком тяжелой, и, быть может, ты еще не опоздаешь на тушеных устриц».
Итак, я стал спускаться. Я очутился в лабиринте маленьких домиков, неуютных, наглухо закрытых, насупленных, лишенных дверей и окон; они смотрели на меня, как жители покоренной столицы на захватчика. «Немыслимо все-таки, чтобы где-нибудь не было кабачка, не такие уж они добродетельные. Где-нибудь в конце концов я набреду на кабачок!» И действительно, вскоре я набрел на лавчонку, похожую на наши польские, с запыленными бутылками вина, с застекленным шкафчиком. У прилавка старый итальянец в рабочем комбинезоне пил вино из бутылки. «Наконец-то человек!» Взойдя на порог лавочки, я спросил про улицу, которую искал, и про моих знакомых. Грудастая лавочница пожала плечами. Итальянец вытер рукой рот, отодвинул бутылку и, приблизившись ко мне, попросил повторить вопрос. Но и он не знал ни улицы, ни моих друзей. Знаками он все-таки пригласил меня следовать за ним. Мы перелезли через забор, потом, указывая мне на резко покатую асфальтированную дорогу, он объяснил, что внизу помещается полицейский пост, там мне, наверно, все растолкуют и, кто знает, может, даже проводят.
– Я всегда думал, – не смог я удержаться от замечания, – что у вас во всем больше порядка.
– Где там! – ответил он.
Спустя некоторое время я все-таки очутился в доме моих друзей. Поел отличных тушеных устриц, выпил бутылку вина, отведал несколько сортов сыра, после чего пришла очередь бананов и кофе à la turque[32]32
По-турецки (франц)
[Закрыть]. Желая мне угодить, хозяева затопили камин, и в нем весело трещали смолистые щепки. Мы поужинали, помню, второпях, я спорил, помню, второпях с одним из гостей, итальянцем, который во время войны был в плену у русских (он сохранил к ним самое теплое чувство) и на этом основании считал себя знатоком славянских проблем, которые тотчас на мне проверил. После бурной дискуссии я станцевал с хозяйкой дома несколько самб – тоже в ускоренном темпе. Я торопился потому, что, не успев войти в дом моих друзей, понял, что времени у меня очень мало и мне надо спешить, если я хочу поспеть на обратный автобус. Боясь возможных осложнений, я, по сути дела, непрерывно думал об одном: об автобусе. Вот почему ни одно из приятных развлечений этого вечера не доставило мне настоящего удовольствия.
«Какое чудесное небо! Какая луна! Какие чудесные метелки пальм!» – повторял я про себя, сбегая по ступенькам. Когда наконец лестница кончилась, я очутился на шоссе возле казарм карабинеров. Ни живой души вокруг; только пятнадцать минут спустя я набрел на ярко освещенный бар.
– У вас еще четверть часа времени, до автобуса вам недалеко, всего шагов двадцать, – сообщил мне хозяин.
Я выпил рюмку коньяку и вышел на остановку. Напротив остановки помещался неосвещенный магазин кухонной посуды, вся улица была скупо освещена, пустынна, хотя отсюда уже начинался центр. Глядя на эту унылую картину, никто бы не поверил, что здесь одно из самых известных мест в мире с прославленным казино. Темно, тихо, по шоссе редко проезжают машины. Я махал им рукой безо всякого успеха. Я вспомнил, как чудовищно здесь трусливы люди; если я иной раз на темной улице пытался кого-нибудь остановить, чтобы задать самый пустяковый вопрос, от меня убегали. Это истинная правда; здесь не только известнейшее место в мире; сюда слетаются авантюристы со всего мира. Я устал и сел на краю тротуара. Когда прошел назначенный час отхода автобуса, ко мне вернулось беспокойство, я панически боялся осложнений, вроде тех, которые меня уже постигли, нет, еще худших, потому что теперь меня окружала ночь, а до отеля было сорок километров. Ну, я снова зашел в бар; хозяин твердо стоял на своем: по его словам, опоздание могло быть делом минут. Я вернулся на остановку, и снова началось ожидание. Уже не считаясь с приличиями, я растянулся на тротуаре.