Текст книги "Чистое течение"
Автор книги: Адольф Рудницкий
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 30 страниц)
С первыми массовыми убийствами он столкнулся раньше. Это было в гостинице «Британия» на Новолипках. Задержавшись по делам, он не смог уйти из-за комендантского часа.
В ту душную ночь к гостинице подъехал большой «мерседес». Из него вышло шесть эсэсовцев. Рыжему, тучному швейцару с водянистыми плутовскими глазками было велено разбудить постояльцев. На этот раз фашисты не кричали, держались прилично – именно от этого и бросило в дрожь швейцара. Отдав приказ, эсэсовцы погрузились в мягкие кресла и словно уснули.
В халатах, пижамах, внезапно разбуженные, люди, дрожа, выстроились в коридоре. Офицер в белых перчатках и с моноклем в глазу сверял фамилии постояльцев со списком, который привезли эсэсовцы. Несколько сот человек ожидали своей судьбы, но в здании было тихо, как в костеле. Только три слова время от времени нарушали эту тишину:
– Du bist mein[21]21
Ты мой (нем.).
[Закрыть].
Отобрав пятьдесят два человека, эсэсовцы отвели их сначала в холл, а потом на двор, к глухой стене, оплетенной диким виноградом. Там стоял большой «мерседес» – тот самый, на котором приехали гитлеровцы, – с фарами, направленными на виноградные лозы. Стена оказалась достаточно длинной, чтобы выведенные во двор люди стали в одну шеренгу. У всех были широко открыты глаза. Шофер запускал и глушил мотор; казалось, он проверял его, как скрипач свой инструмент перед концертом. Потом запустил и больше уже не выключал. И одновременно заработал ручной пулемет. Люди, стоявшие у стены, падали ничком, опускались на колени, подскакивали, словно на пружинах. Во всех окнах за занавесками таились люди. Особенно запомнилось Эмануэлю лицо швейцара, которого немцы добавили к приговоренным, точно кость к килограмму мяса. Рыжего швейцара стошнило перед казнью.
6То, что эсэсовцы вняли объяснениям Эмануэля и он не погиб в ту ночь, было, собственно, чудом. Но Эмануэль быстро забыл о той ночи в гостинице. Вскоре после этого события на Краковских обрушился тяжелый удар.
У Яши Краковского было три сына и дочь, восемнадцатилетняя Аня. Светловолосая, румяная, с ямочками на щеках и неизменной смешинкой в больших голубых глазах. Она «ни чуточки» не походила на еврейку. Напротив, выглядела так, словно только что появилась из розовой мглы на заре славянства. Белизну ее кожи не смогли уничтожить ни духота, ни полуголодное существование, ни целое море болезней и бед, разлившееся вокруг. Ничто не смогло также убить ее серебристого смеха. Все, что ее окружало, было влюблено в нее. Это была воплощенная женственность, которая радовала взгляд, как голубизна неба, как живая, подернутая рябью поверхность реки в жаркий день.
На «той стороне» у Ани осталась школьная подруга, которая часто приходила и уговаривала ее уйти из гетто. Обещала найти ей пристанище и работу в каком-то складе, и Аня поддалась уговорам. Она действительно начала работать на «той стороне», в каком-то продовольственном складе. Кладовщик-немец, человек лет пятидесяти, напившись, посматривал на нее затуманенным взглядом и приговаривал: «Ты еще жива, Зоша?»
Все кончилось довольно типично. Ее «продали» и вместе с некой гремевшей до войны бульварной романисткой, которая до последнего момента утверждала, будто является дочерью курляндского барона, она попала на Генсюю улицу.
Тюрьма на Генсей, «Гусятница», не принадлежала к самым худшим. Заключенные, если только у них были деньги, могли питаться из ресторана и даже на часок-другой сбегать домой, лишь бы успевали вернуться к вечерней перекличке, когда проверялось наличие арестованных. Краковские надеялись, что Аню удастся вызволить, уже нашли «надежных людей», «компетентные источники» и только еще торговались из-за суммы. К несчастью, девушка заболела и ее отправили в больницу. Тут на нее обратил внимание один немец. Ездил для нее за лекарствами, просил получше за ней ухаживать, словом, походил на влюбленного. Аня выздоровела. Через два дня после ее выписки из больницы в тюрьму приехали гитлеровцы, велели выстроить узников и выбрали самых здоровых и сильных. Впрочем, услыхав, что речь идет об «отправке на легкую работу на воле, где будет вдоволь еды», заключенные вызывались сами. Всего фашисты взяли около ста человек. Брали кого попало и по списку, который у них был. Первой в нем значилась фамилия Ани. Отобранных отвезли в Млотины и расстреляли.
7Потом наступило памятное лето 1942 года, когда погибло две трети обитателей гетто.
В самом начале принудительного выселения немцы еще пользовались услугами еврейской полиции, которой было сказано: все непродуктивные элементы – инвалиды, старики, нищие, бедняки, являющиеся балластом для общины, – «подлежат выселению на восток», эта изящная формулировка продержалась до конца.
Ранним утром первого дня выселения Эмануэль оказался на Лешно. Полицейские пешком и на фурах прочесывали улицу, выискивая жертвы. Им не хватало сноровки, ведь они только начинали. На углу Лешно и Кармелицкой издавна облюбовал местечко слепой скрипач, которого все знали; восхищение вызывала не столько его игра, сколько семи– или восьмилетняя внучка, которая всегда стояла возле старика. Толпа на Лешно не отличалась излишней чувствительностью, но не было в этой толпе человека, который хотя бы на мгновение не остановил своего взгляда на очаровательной девчонке с огромными глазами и темной кудрявой головкой.
Полицейские уже довольно долго шныряли по улице, тщетно разыскивая тех, кого бы не охраняли удостоверения, связи, знакомства. Теперь они стояли в нескольких шагах от скрипача. Словно принюхивались к жертве. Слепец не видел их, но девочка заметила хмурые взгляды, устремленные на деда. И все же полицейские с минуту колебались, пока не подали друг другу глазами ободряющий знак. Подошли к старику, дернули его за рукав. Слепец не знал, чего они хотят, но мгновение спустя все понял. Уже столько времени в воздухе носилось что-то недоброе, и старик тут же вспомнил: давно говорили, будто обитателям гетто осталось жить только сорок дней, потом тридцать девять, тридцать восемь и так далее и что начнут с бедноты. Слепец быстро понял, что настал его черед. Голоса полицейских подтвердили его опасения, и слезы потекли из глаз старика. Он прижал к себе внучку и погладил ее по голове. С минуту старик сопротивлялся. Потом, подталкиваемый полицейскими, вместе с девочкой побрел к фуре.
8Своих близких Эмануэль потерял довольно быстро. Отец трудился в щеточной мастерской, работники которой, а также их семьи не подлежали высылке. Вскоре после того как началась «акция», во двор к Краковским пришли полицейские. Раздался зычный, зловещий окрик, который навсегда врезался в память людей, переживших те дни в гетто: «Все вниз. Все на двор. Обнаруженные наверху будут расстреляны». Дома была одна мать; она спустилась, веря в силу своего удостоверения. Ее взяли в чем была. Старший сын, врач, вернулся в тот момент, когда ее выводили из дому. Погасил сигарету о подошву и стал рядом с матерью. Они не вернулись.
Через десять дней к ним на двор снова нагрянула полиция, на этот раз в сопровождении фашистов разной национальности. Послышался знакомый окрик. Эмануэль спустился вместе с отцом. Они уже не верили в свои бумаги так, как мать, и были готовы ко всему; на кроватях лежали вещи, приготовленные в дорогу. Но вопреки ожиданию их отпустили. Теперь они украдкой выглядывали из окна, наблюдая за людьми, которым не помогли документы и которых вскоре должны были увести.
Лица их не выражали тревоги. Чем яростнее бесчинствовала вокруг смерть, тем больше тупели люди. Двор уже опустел, а отец и сын все еще не могли отвести глаз от зловещего места, где только что решалась их судьба. Вдруг они увидели двоих одетых в черное солдат, с которыми невозможно было объясниться ни на одном языке. Вероятно, фашисты вернулись, чтобы пошарить, поискать «золота» в пустых квартирах. Спустя мгновение во двор вбежал Вова, младший сын Краковского. Ему было пятнадцать лет, но отец, чтобы спасти парнишку, постарался устроить его в мастерскую. Услыхав, что «акция» внезапно охватила их дом, он примчался, чтобы узнать, не случилось ли чего с отцом. Запыхавшийся Вова с разбега налетел на патруль, те принялись что-то кричать. Парнишка ничего не понял. Через минуту он лежал возле помойки в луже собственной крови.
Увидав останки своего любимца у мусорного ящика, Яша Краковский сорвал cq стола молитвенное покрывало и сбежал вниз. Обернув голову покрывалом, Яша склонился над телом сына и начал молиться. Он никогда не молился, но недавно под влиянием событий впал в религиозность. Сосед, переселенец из Груйца, у которого фашисты еще в 1940 году убили дочь и зятя, подогревал в нем эту страсть. Днем этот переселенец выкраивал из кожи изящные ремешки, а в полночь зажигал в плошке с маслом ватный фитилек и молился. Последнее время его влияние на Яшу Краковского стало поистине огромным.
Солдат, который только что убил самого младшего из Краковских, снова показался во дворе. Увидев отца, который, обмотав голову покрывалом, раскачивался над трупом сына, он позвал своего соратника, чтобы и тот мог развлечься столь необычным зрелищем. Однако второй солдат не появлялся. Тогда он решил сходить за ним, но, постояв у входа на лестницу, раздумал и, прищурясь, вскинул винтовку. Послышался выстрел.
Эмануэль видел все это из окна.
9Истребление продолжалось. Методы уничтожения с каждым днем становились все более изощренными. Избежав вчерашних ловушек, люди попадали в новые, изобретенные сегодня. Опасность подстерегала всюду. Расправа шла уже не на одной улице, как вначале. Смерть разила повсюду.
Забирали теперь даже из мастерских; и людей, плативших золотом за то, чтобы устроиться на работу, выволакивали наравне с теми, у кого не было никаких документов; все зависело от настроения солдат, которым надоедало проверять документы на месте. Тысячи рук с бумажками тянулись к ним, а в ответ раздавалось:
– Потом! Потом! Живее!
И толпе не оставалось ничего другого, как идти в сторону шлагбаума.
– Держите равнение! Равняйтесь! – кричали друг другу люди. – Соблюдайте порядок!
Толпа брела, шелестя удостоверениями – своим единственным оружием.
По мере того как продолжалась «акция», люди становились все безразличнее. Уже не раздавалось ни жалоб, ни стенаний, хотя навстречу гибели шли старики, больные, дети и женщины. Судьба этих толп не всегда была одинаковой. Задержанных то заталкивали в вагоны без проверки документов, то большую часть возвращали в мастерские. Но назавтра приходили другие каратели и тех же самых людей снова выгоняли на плац. Удостоверения, действительные сегодня, завтра не признавались. Смысл всех этих мероприятий, весьма очевидный, оставался по-прежнему неясным для жертв: трудно поверить, что тебе вынесен окончательный приговор.
От тех дней у Эмануэля осталось воспоминание о каких-то бесконечных вереницах людей, несмотря на жару, облаченных в шубы, то идущих, то останавливающихся, чтобы отереть пот со лба, запомнились выстрелы – и прежде всего невыносимое, сосущее чувство голода. Прекратилась выдача хлеба по карточкам, прекратилась контрабанда, голод терзал, подавлял волю. Однажды Эмануэль был свидетелем, как кто-то, увидав человека без нарукавной повязки, бросился к нему со словами:
– Что слышно? Сколько это еще продлится? Сколько должны вывезти? Нет ли у вас хлеба?
Спрошенный достал из-под полы буханку, обратившийся к нему снял с руки часы.
От переживаний и голода мутился рассудок, так случилось и с Эмануэлем, и мир для него надолго заволокло туманом. Эта мгла окутывала всех в то лето. Одни, не поддаваясь ей, боролись за жизнь, другие же, одурманенные, ошеломленные, жаждали лишь одного – умереть.
10Потеряв всех близких, Эмануэль сунул несколько рубашек и кое-какую необходимую мелочь в заплечный мешок, с которым с той поры не расставался, запер комнату на ключ и вышел из дому, чтобы вести жизнь бродяги. Бедняки и голь, не имевшая ни связей, ни золота, за которое можно было купить место на фабрике или какую-нибудь справку, знали, что единственное спасение для них – получше спрятаться. Буквы СД, сокращенное название гитлеровской службы безопасности, означали для них: спрячься дальше. Им приходилось тщательно прятаться от еврейской полиции. Ценой шести «кроликов», доставленных в караулку, каждый полицейский на день продлевал свое жалкое существование. Шестью «кроликами» оплачивалось право на ношение форменного кепи и на жизнь.
В пальто, которое ночью служило ему постелью, а днем было лишним грузом, Эмануэль спал и прятался в подвалах, на чердаках, среди развалин. Время от времени, чаще вечером, когда прекращались облавы и люди выходили из погребов, он пробирался к себе в квартиру, чтобы взять что-нибудь из постельного белья или одежды. Все это он менял на хлеб у тех, кого гоняли работать на «ту сторону». Время от времени забегал к друзьям, чтобы удостовериться, остался ли у него еще кто-нибудь на свете. Их квартиры обычно оказывались пустыми и ограбленными. Нередко он находил там трупы: люди в тот период травились семьями.
В один день с Краковскими был переселен с улицы Крулевской в гетто и адвокат Куровский. Эмануэль помнил Куровского с детства. Адвокат приносил ему леденцы, но маленький Эмануэль любил Куровского за то, что тот учил его узнавать время на своих больших серебряных часах «омега». Визит адвоката бывал для него всегда событием. Эмануэль робко входил в комнату родителей и с невинным видом становился в сторонке. Адвокат знал, что это значит. Подзывал, сажал к себе на колени, доставал свою огромную «омегу» и просил подсказать ему, который час, так как сам «запамятовал». С сыном адвоката, Ежи Куровским, Эмануэль дружил в гимназии, в политехническом институте, а позднее и в гетто, хотя здесь их отношения стали холоднее. Однажды Эмануэль решил посмотреть, целы ли Куровские, жившие на Кармелитской.
Зашло солнце, на грязной, усыпанной мусором улице воздух был каким-то засаленным. То здесь, то там появлялся человек и мгновенно исчезал. Зловещая тишина обрушилась на Эмануэля, когда он вошел в подъезд дома, где жили Куровские. Тишина эта говорила, что дом уже основательно «прочистили». С растущим чувством страха Эмануэль поднимался на третий этаж. Ступеньки были старые, темные, покрытые масляной краской. На каждой площадке стояли в нише женские фигуры с фонарями в руках. Прежде чем позвонить к Куровским, он проверил номер квартиры, хотя хорошо знал его. Звонок работал. Когда нажал ручку, дверь подалась. Эмануэль очутился в тесном мрачноватом коридорчике с множеством дверей по обеим сторонам. Здесь стояла вешалка с целой грудой одежды, на полу белела осыпавшаяся известка; он не мог оторвать глаз от этой белизны. С учащенно бьющимся сердцем Эмануэль отворил дверь слева и попал в небольшую комнату, тоже не очень светлую: выступ стены до половины заслонял окно, и, кроме того, уже смеркалось. Направо стояла нетронутая белая девичья кровать с занавесочками, напротив – на старомодном письменном столе лежала покрытая пылью пухлая телефонная книга. Как в передней от крошек извести, так теперь он не мог оторвать взгляда от списка абонентов варшавской телефонной сети. Эмануэля бросило в дрожь. С минуту он думал, что здесь никого нет – и вместе с тем знал, что ошибается, – собственно, уже войдя сюда, он заранее знал все. Вернувшись в переднюю, Эмануэль решил уйти, но вместо этого направился в соседнюю комнату. Она оказалась огромной и вопреки ожиданию светлой. Прямо против дверей на кровати, повернувшись лицом к стене, лежала женщина. Она была одета подчеркнуто опрятно – в белой блузке и юбке из черной тафты. Казалось, женщина дремала. Ее как бы окутывала какая-то необычная тишина.
Эмануэль чувствовал, что у него подкашиваются ноги. С замирающим сердцем он прошел на носках в следующую комнату.
У накрытого стола, уставленного бутылками и какими-то сластями, сидело трое мужчин и одна женщина, все старательно приодетые. Один мужчина, средних лет, непринужденно откинулся на спинку стула. Его открытые глаза уставились на Эмануэля, когда тот вошел. Другой, уже седеющий, держался за разорванный ворот рубашки, словно его что-то душило. В то же время лицо женщины не выражало ни малейшей муки, голова ее была слегка наклонена, кончики длинных тонких пальцев чуть пожелтели от табака. Она была исключительной, совершенной красоты, темноволосая, с огромными глазами и великолепно очерченным овалом лица. Человеком, который разрывал на себе рубашку, был старик Куровский. Сына его здесь не было.
С такими групповыми самоубийствами часто приходилось сталкиваться в те полные безнадежности дни фашистского триумфа. Несколько человек, которым опротивела жизнь, собирались на бокал вина с цианистым калием. Такие групповые самоубийства в гетто назывались пиром.
Благодаря особым свойствам человеческого сердца то лето не запомнилось Эмануэлю – ни этот пир, ни брат, погасивший сигарету о подошву и ставший рядом с матерью со словами: «Куда ты, мама, туда и я», ни отец, молившийся над трупом Вовы. Совсем иное событие запечатлелось в его памяти. Оно произошло в одном из домов на Новолипках. Это был День ребенка, как в обычные времена бывают День леса, День женщины. В тот день гитлеровцы забирали детей, и родители усыпляли их люминалом и прятали где придется. Во дворе стояла толпа, в подворотне – жандармы. Вдруг на балкон, выходящий во двор, выбежал мальчуган лет четырех, которого звали тоже Эмануэль. Большой Эмануэль хорошо знал малыша, то был сын его двоюродной сестры. Мать заперла его в комнате, велела сидеть под кроватью, но мальчуган, очевидно, чего-то испугался, проснулся от страха, вышел на балкон и закричал: «Мамочка, мамочка!» Вообще дети умели тогда применяться к обстановке и вели себя по-взрослому – кто во время минувшей войны наблюдал за детьми или, например, собаками, подобные наблюдения давали обильную пищу для размышлений, – но на этот раз мальчик, очевидно, забыл, что творится. Он не мог понять, зачем во дворе собралась толпа, почему на него шикают и сердятся; малыш все забыл. Из-за этого шиканья он только расплакался еще громче, что в конце концов привлекло внимание палачей.
Потом Эмануэль вышел на улицу. Собственная смерть причинила бы ему меньше боли, чем гибель этого ребенка. Возле дома лежало несколько женщин, убитых минуту назад. Они были какие-то фиолетовые. Эмануэль смотрел на них с отвращением. С тем же чувством он думал о себе, о жизни, обо всем. Он забрался в какую-то квартиру, принял большую дозу люминала и проспал два дня. Проснулся дьявольски голодным. Нашел какой-то паштет и набросился на него, как безумный. Он съел тогда огромное количество этого паштета.
11Шестого сентября в объявлениях, расклеенных ночью – а она, благодаря тому, что творилось с заката до восхода солнца, была подлинным днем гетто, – сообщалось, что шестого сентября все, кто еще уцелел в этих стенах, должны выйти из нор, где до сих пор скрывались, и собраться на улицах Милой, Любецкого, Либельта и Островского. Немцы готовили «большой котел».
Было раннее утро, холодное и солнечное. До десяти часов проход по улицам оставался открытым и вереницы людей сновали во всех направлениях. Многие бежали посоветоваться; свое решение они ставили в зависимость от того, как поступят другие. Бежали к родственникам, к друзьям. Когда Эмануэль в буром пальто и с котомкой в руке вышел из дому, где провел последнюю ночь, он попал в людское море. Его ни к кому не тянуло. Он шел на север, но все еще колебался. До последней минуты Эмануэль не знал, пересечет ли границу, обозначенную немцами. Душу его по-прежнему славно окутывал туман. Не было в нем ни одержимости, присущей тем, кто борется за жизнь любыми способами, ни слабости тех, которые больше, чем фашистов, ненавидели искалеченную ими жизнь и жаждали умереть. Он не хотел бороться и вместе с тем не хотел сделать чего-либо такого, что могло бы приблизить смерть. Он относился к своей жизни, точно к дальнему родственнику; так ему по крайней мере казалось.
И все же, идя по улице, он оглядывал дома только с одной мыслью – годятся ли они под убежища. В тех, где он последнее время прятался, нельзя было подолгу оставаться, и, если бы он решил здесь переждать, ему бы пришлось прежде всего подыскать убежище. Один дом на улице Заменгоффа показался ему подходящим. Жильцы, которые выходили в тот момент, когда Эмануэль вошел, окидывали его презрительными взглядами, полагая, что он собирается мародерствовать, – ведь уходящие почти ничего не брали с собой. Какой-то человечек в засаленном френче и шляпе, похожей на блин, едва не бросился на него.
Эмануэль направился в подвал; он уже ночевал здесь однажды, а теперь намеревался еще раз осмотреть помещения. Заглядывал в открытые каморки – они никуда не годились; в конце коридора наметанным глазом заметил замаскированный лаз. Сбросил котомку, пальто, отодвинул лист железа, протиснулся в щель и зажег спичку. Да, этот тайник приготовил себе кто-то с подобной же целью. Здесь стояла раскладушка, в углу он обнаружил кувшин с водой, жестянку с пресными лепешками. На раскладушке лежала какая-то одежда. Умер ли неизвестный владелец убежища или вышел и вернется? Это в данную минуту не имело значения. Тому человеку пришлось бы делить с ним эту каморку, таков был неписаный закон гетто.
Эмануэль снял пальто, лег на раскладушку, оттолкнул раскисшую от сырости красную перину и стал прислушиваться. Он ждал решения, возникавшего где-то в глубине сознания. Ему казалось, что он сможет продержаться здесь некоторое время. Пытался закрыть глаза. Через пятнадцать минут Эмануэль понял, что оставаться во тьме и сырости подземелья, в безлюдном, вымершем городе свыше его сил. Час, проведенный на солнце, под небом, среди людей, показался ему более стоющим, чем целое столетие, прожитое в подвале. Он сказал себе, что не вправе выбирать судьбу, отличную от той, которую разделят все. Собрал вещи, сунул в карман лепешки и выполз из тайника. На улице ничто не изменилось. Толпы текли, похожие на прежние, как воды одной и той же реки. Начинало припекать солнце.
Однако, прежде чем вступить в пределы указанных немцами улиц, Эмануэль еще не раз заглядывал и в подвалы, и на чердаки, и в заброшенные квартиры. Прикидывал возможности спасения и боролся с собой, пока неожиданно для самого себя не пересек роковой рубеж. Порой, чтобы принять важное решение, человек ждет некоего пушечного выстрела, а оказывается, этот сигнал прозвучал либо намного раньше, либо гораздо позже заветной минуты. В десять часов эсэсовцы блокировали улицы, установив станковые пулеметы. Спустя минуту Эмануэль понял, что не мог допустить худшей оплошности.
Четверть миллиона человек стояли на улицах, где испокон веков ютилась самая горемычная беднота Варшавы. Дома были почти пусты. Их обитатели, привычные к тяжелому труду, первыми вызвались поехать «на работы». Они верили, что и на сей раз понадобились их руки, а не головы. В пустых комнатах остались вороха перьев – неизменные спутники погромов. Лишь немногие могли теперь разместиться в домах, остальные стояли под открытым небом. Молодые люди, которые подобно Эмануэлю опомнились слишком поздно, залезли на крыши. Все проходы блокировались станковыми пулеметами. Только один оставался открытым – на площадь, где производилась погрузка в вагоны.
Через час началась «селекция». Проходя среди коленопреклоненной, онемевшей толпы, эсэсовцы произносили бескровными губами только два зловещих слова: «Rechts, links[22]22
Направо, налево (нем.).
[Закрыть]». Эти два слова были приговором. Они отделяли молодежь от стариков, матерей от детей. Матери принялись выбрасывать вещи и запихивать своих малышей в пустые мешки, рюкзаки и чемоданы. Обматывали детям головы, чтобы не кричали; полубезумные старцы начали ломиться в дома, и без того заполненные до отказа. Люди бросались друг на друга. Разгорелась борьба за каждую ямку и щель. В отчаянье некоторые рыли ложками землю.
В первый день Эмануэль не прошел «селекцию», ночь застала его под открытым небом. Двести тысяч человек ни на минуту не сомкнули глаз. Во мраке слышались возгласы, кто-то звал кого-то. То и дело кто-нибудь наклонялся над лежащим Эмануэлем, заглядывая ему в лицо, И убедившись, что обознался, продолжал поиски. Единственная близкая душа, оставшаяся у Эмануэля, находилась теперь подле него. Это был семнадцатилетний парнишка, с которым он познакомился после начала «акции». Первое время приюты не отпускали воспитанников, рассчитывая, что немцы не тронут детских домов. Однако, когда выяснилось, что приюты – наиболее легкая добыча для гитлеровцев, ребят распустили и им пришлось спасаться, полагаясь лишь на собственную предприимчивость.
Юный друг Эмануэля был одним из таких вольноотпущенников, неприкаянных скитальцев, голодных и оборванных, ночевавших, где придется. Они познакомились в каком-то подвале и сразу подружились. Парнишку уже однажды вывозили, но он выскочил из вагона. Вернулся в гетто, чтобы спасти товарища, с которым пробыл много лет в приюте. «Слабый человек», – говорил он о своем приятеле. Парнишку звали Мундек, он родился именно на этой улице Милой, где они теперь лежали. Родителей не знал, с малых лет воспитывался на Крахмальной у Корчака. Вместе с другом, тем «слабым человеком», они мечтали попасть в партизанский отряд.
У Мундека были темные с легким рыжеватым отливом волосы, продолговатые карие глаза, прекрасный нос, красивые губы, волевой подбородок, чистая кожа. Вообще он чем-то очень располагал к себе и был исполнен благородства и какой-то внутренней силы. Еще до «акции», разыскивая друга Мундека, они дня два вместе «организовывали» съестное. Потом потеряли друг друга из виду и только сегодня неожиданно встретились в «котле». Мундек несколько дней назад узнал, что его товарища уже нет в живых.