Текст книги "Чистое течение"
Автор книги: Адольф Рудницкий
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)
С той минуты как отыскался Мундек, Эмануэль почувствовал себя точно заново родившимся. Ему хотелось жить, и он знал, что теперь сделает все, чтобы уцелеть. Они лежали на мостовой, прижавшись друг к другу, и то и дело возвращались к разговору о том, как бы отсюда выбраться.
На следующий день немцы изменили тактику – выбирали молодежь; Эмануэля вместе с приятелем втолкнули на погрузочную площадку. Они очутились в толпе, которая не сводила глаз с запертых вагонов: они только что тронулись с места. Мгновение Эмануэлю казалось, что он стоит на вокзале и отходит обычный состав из товарных вагонов с оконцами, опутанными колючей проволокой. Его поражало безмолвие поезда – он ждал воплей, но все свершилось в полнейшей тишине. Лишь один эшелон отправили в тот день; сортировщики работали быстрее, чем железнодорожники.
На ночь часть людей, в том числе Эмануэля и Мундека, затолкали в пятиэтажный дом на другом конце площади. Толпа, теснясь, двигалась по лестнице то вверх, то вниз. Можно было не проверять, что в доме нет воды. Во всех комнатах вповалку спали люди. Те, кому не хватило места на полу, дремали стоя, опершись о стены.
Какая-то женщина, ломая руки, восклицала: «Взяли его! Взяли!» Какой-то рыжий, еще не старый мужчина, с глазами навыкате, кричал неизвестно кому: «Убейте меня! Убейте меня в конце концов!» В другом месте сын утешал мать: «Завтра! Завтра это кончится, завтра наконец мы поедем, смерть будет нашим избавлением». Повторяя слова о смерти, которая явится избавлением, он с нежностью гладил руки матери.
Друзьям удалось найти местечко на полу, и они улеглись. Свет сюда почти не доходил. Усталость сморила их, и они уснули. Среди ночи у Эмануэля начался приступ удушья. Он осторожно расстегнул воротник рубашки, стараясь не разбудить товарища, который спал, положив голову ему на плечо. Эмануэль боялся, что умрет от недостатка воздуха. Наконец, сделав усилие, он преодолел приступ. Закрыл глаза, но уснуть не смог, мешали голоса переговаривавшихся по соседству. Кто-то рассказывал кому-то о немце, по прозвищу Бубись: когда он дежурит, порядок должен быть идеальный. Все отходники (те, кого гоняли на работы за стенами гетто) знают, что достаточно чуть высунуть голову и Бубись это заметит. Тогда он стреляет. Не признает другого наказания, кроме выстрела. У него своя система: лишнюю одежду, золото, доллары, брильянты велит отдавать добровольно, разрешает оставить только десять злотых на харчи. После такой речи люди обычно все отдают. Когда уже никто не подходит к Бубисю, он «на пробу» вылавливает одного либо двоих и приказывает раздеться. И за единственный злотый сверх дозволенной суммы пускает в расход. Любит проверять пустые квартиры. Если кого-нибудь находит, приканчивает выстрелом в затылок. У него свои дни: то ищет стариков, то детей, а то молодых женщин. После девятого «кролика» совершенно меняется, перестает бегать, кричать, грозить, обмякает. В гражданке он был киноактером. Снимался в Вене.
На другой день в эшелон забирали из дома, хотя на площади было полно народу. На погрузочной площадке работали тоже без шаблона. Несмотря на это, друзья ждали почти до вечера. Прежде чем их погрузили, они могли насмотреться, как это выглядит. Момент погрузки даже не производил трагического впечатления. В гробовой тишине грузчики подставляли переносные мостки и отсчитывали то восемьдесят, то сто, либо сто двадцать человек и задвигали дверь.
13В вагоне царила кромешная тьма. Время от времени кто-то зажигал спичку и восклицал (это был все один и тот же голос): «Люди, в какую сторону мы едем? Скажите, где мы? Это дорога в Тремблинку? Бога ради, пропустите к окну кого-нибудь, кто знает эти края!» Слышались стоны. Кто-то кого-то бил. Эмануэль вспомнил, что ему рассказывали, будто бы в закрытых вагонах люди в припадке бешенства перерезают друг другу глотки. Он судорожно прижимался к оконцу, боясь, что потеряет сознание от духоты, если отдалится от него. Неотступно думал о двух вещах: о побеге и о том, что должен притянуть товарища сюда, к окну; толпа их разделила. Время от времени он выкрикивал его имя. Вначале парнишка отвечал, потом перестал откликаться. Всякий раз, когда Эмануэль звал Мундека, на него сыпались яростные удары. Нервы у людей были напряжены до предела, все вызывало гнев. Подумал: «Если я не перетащу его, не вдохну в него энергию, если его не оживит ночная прохлада, то он упадет в обморок и будет затоптан насмерть». С трудом оторвался от оконца, припомнил, откуда слышался голос парнишки. Провожаемый проклятиями и тумаками, пробивался сквозь клубок тел, пока не нашел друга. Взял его, как одеяло, под мышку, и поволок по сидевшим и лежащим к оконцу.
– Дыши! – кричал Эмануэль. – Ради бога, дыши! Не поддавайся! Борись, борись за себя!
Несколько человек, готовых на все, принялись сообща взламывать пол; кто-то захватал с собой топор. К рассвету все было кончено. Оставалось только прыгать, это был их последний шанс на спасение.
14Эмануэль прыгал первым. Прежде чем прыгнуть, что-то отчаянно попытался вспомнить, мгновение спустя забыл что. Скользнул в пролом и упал. Мир над ним превратился в сплошной грохот. Он закрыл глаза; знал, что больше их не откроет; знал, что должен лежать неподвижно, помнил, что в последнем вагоне едет охрана, которая подымет стрельбу, едва он шелохнется. Лежал так, как ему показалось, довольно долго. Когда над ним открылось небо, вскочил на ноги. Его оглушил грохот выстрелов. «Попали в меня», – подумал он, однако ноги несли его дальше. Через минуту добежал до леса.
Притаился в густых зарослях и прислушался. Кровь стучала молотом в висках. Кроме ее ударов, он ничего не слышал. Прыгать должны были с интервалами в десять секунд: Мундек прыгал четвертым. Перед прыжком Эмануэль крикнул, чтобы тот обязательно прыгал и – боже избавь! – не струсил. «Возможно, – подумал он, – они в глубине леса». Но не вскочил, чтобы броситься туда. Огляделся вокруг. Он лежал среди гигантских папоротников, над ним высились сосны и дубы, тронутые рыжим утренним солнцем. Тут было тихо, точно на дне озера.
Вдруг спохватился, что, вскакивая несколько минут назад с земли, он заметил человека, который как-то странно откинулся навзничь, а потом упал. Человек был в желтой куртке. Эмануэль содрогнулся: куртку из желтого вельвета носил Мундек. Дороги были блокированы людьми, для которых грабеж беглецов стал профессией. Эмануэль помнил об этом и все-таки бросился назад, к железнодорожному полотну. Когда выбежал из лесу, – вид, вдруг открывшийся перед ним, полыхнул ему навстречу, точно пламя. Рельсы не были видны, они лежали ниже, в углублении. Их отделяло от него метров сорок. Он пробежал это расстояние, не переводя духа. Внезапно в нескольких шагах увидел желтую куртку. Остановился, словно парализованный. Наконец подошел, затаив дыхание. Опустился на колени и приблизил лицо к лицу убитого.
15Вернувшись в лес, Эмануэль припал лицом к земле. Содрогаясь от мучительных рыданий, он плакал до последней слезы. Вместе с этой потерей оплакивал и другие. Он забыл о себе. Когда же наконец поднялся, то обнаружил, что хромает, почувствовал боль – очевидно, ушиб бедро при падении. Прихрамывая, повернул в сторону Варшавы.
Терзаемый голодом, Эмануэль шел назад, краем леса. Выгребал из карманов крошки и подолгу их пережевывал. Перед ним неотступно стояло лицо паренька, и он беспрестанно задавал себе все один и тот же вопрос: почему? Почему Мундек должен был погибнуть? Не мог примириться с этой смертью. Вдруг Эмануэль вспомнил самого страшного своего врага – собственное лицо. Он даже не был чернявым – русый, с высоким лбом, прямым носом, серыми глазами, крепкого сложения, и все-таки… Впрочем, дело было не в лице – положение было типичным.
Набрел на ручеек, прилег и долго, с жадностью глотал воду. «У кого есть золото или часы, тот может напиться», – кричали охранники, идя с ведрами вдоль закрытых вагонов, где люди умирали от жажды. Людей меньше мучила мысль о близкой смерти, чем жажда. Стакан воды был дороже жизни. «Еще едут», – подумал он об эшелоне. Когда вновь приблизил губы к воде, чтобы пить за всех обездоленных, увидал свое лицо, отраженное в ручье. «Эта болезненная гримаса, – вновь подумал он с ужасом, – понятна даже ребенку!» Взглянул на руки. Они были грязные, сальные, окровавленные.
Сбросил пальто, умылся, потом побрел дальше, шатаясь от слабости. Вспомнил, что рубашка заношена, брюки изорваны. «Все меня выдает, – подумал он, – одежда, лицо, речь. Произношение выдаст меня с головой, едва я произнесу одно слово». Вспомнил чей-то давнишний совет: не начинать каждую фразу с «но». За пятнадцать лет это удалось ему не более пяти раз.
Он шел и думал: «Время господства стихий. Горе человеку, над которым они держат верх». Прячась в подвалах, он понял, что такое дом. Присматриваясь к полиции, понял, на что способен предатель. Теперь, шагая вдоль опушки, понял, что такое родина. Чужими были ему и этот лес, и луга, но пуще всего он боялся людей. «Сейчас из крайней хаты выйдет человек, который должен быть мне другом, а будет моим убийцей, – размышлял Эмануэль. – Где я жил до сих пор? И как случилось, что я не думал об этом прежде? Как я мог жить, не зная, что такое родина?»
Вдруг его бросило в дрожь. На тропу, бегущую наперерез, вышел тот, кого он больше всего опасался, – человек. Это был мужчина лет сорока, высокий, худощавый, с длинным, изрезанным морщинами лицом, вздернутым носом и запекшимся, нечетко обрисованным ртом. Он был без пиджака, в рубашке, без воротничка, ворот застегнут запонкой. Все, что Эмануэль когда-либо слышал и читал о человеческих лицах, призывало его к осторожности. Теперь это была запоздалая осторожность.
Слишком поздно было и отступать. Ведь он находился на вражеской территории, земля всюду бы горела у него под ногами. Снова надвигалось нечто неизбежное и не было исхода. Встретились те, что шли из Фаленицы, с теми, что шли из Отвоцка. Одни спрашивали других: «Куда?» И те и другие беспомощно разводили руками, идти было некуда: враг был всюду. Инстинктивно он притворился, будто возвращается в Варшаву; был на прогулке, а теперь возвращается. Ушел на ночь, поэтому и взял с собой пальто, а теперь несет его на руке. Стиснув зубы, весь напряженный, глядя в сторону, он миновал крестьянина. Но спустя мгновение услышал слово, которого ждал:
– Вернись!
Какое-то мгновение Эмануэлю казалось, что человек бросится на него с ножом. То, что он обдерет его как липку, отнимет пиджак, пальто и сапоги, представлялось ему меньшим злом.
Вернулся.
Оказалось, что это «вернись» было только предостережением. Было как раз воскресенье, и немного дальше, у околицы деревушки, сидел некто Ясь Моленда, который никак не мог примириться с тем фактом, что две тысячи лет назад евреи распяли Христа. В связи с этим он обирал всех, кому удавалось бежать из эшелонов, и передавал в руки жандармов. Об этом и рассказал крестьянин Эмануэлю.
Впоследствии Эмануэль убедился, что книги и так называемые интеллигентные люди говорят главным образом вздор о человеческих лицах. Такого красивого человека, как этот крестьянин, Эмануэль в жизни не встречал. Он спрятал Эмануэля в лесу до ночи. Потом под покровом темноты отвел в свой сарай и продержал там три недели, снабжая пищей. Деревушка лежала километрах в сорока от Варшавы, и крестьянин, которого звали Каетан Ситек, ездил на работу в город. Сквозь щель в стене сарая Эмануэль часто разглядывал халупу своего благодетеля. Это было дощатое строеньице, залатанное фанерой и жестью. Издали его можно было принять за все что угодно, кроме жилья. К этой хатенке прилегал клочок земли, отведенный под огород. Эмануэль клялся, что до конца дней своих не забудет Каетана Ситека.
II
1Менее чем через два с половиной года, в январе 1945 года вслед за Красной Армией и Войском Польским возвращались в Варшаву изгнанные гитлеровцами жители. Возвращались в город, превращенный врагами в «географическое понятие», в город без домов и квартир, без воды, света, транспорта, магазинов, без всего того, без чего, казалось бы, нет города и нет жизни.
«В 1945 году – пишет Болеслав Берут о Варшаве, – город выглядел как после землетрясения… Трудно было осознать всю безграничность этого преступления и его смысл». Город был разрушен, как подсчитали специалисты, на девяносто процентов. Единственной его ценностью осталась подземная оснастка: каналы, водопроводная сеть – и щебень. На развалинах прежнего города надо было строить новый. Решение Польского комитета национального возрождения о восстановлении столицы было подхвачено варшавянами, единственными в своем роде людьми, которые были готовы работать, ни о чем не спрашивая, ничего для себя не требуя. Только варшавяне способны на такое самопожертвование. Польское «как-нибудь», столь несносное в других случаях, здесь творило чудеса.
Чтобы город снова стал городом, надо было дать воду, свет, газ, пустить транспорт и – строить, строить, строить. Архитекторы получили распоряжение: жилье, жилье и еще раз жилье. В 1945–1950 годах от пятидесяти до ста тысяч жителей Варшавы постоянно находились под началом у архитекторов. Бывали периоды, когда каждый шестой варшавянин своим трудом восстанавливал столицу и подчинялся архитекторам.
Во время оккупации Эмануэля не оставляло единственное желание: дождаться свободы, а потом пройтись по улицам, чьи мостовые впитали больше крови, чем дождевой воды, оплакать погибших и двинуться в путь. «Если доживу до завтра, – говорил он себе, – если дождусь утренней зорьки, первый день освобождения будет моим последним днем на этой земле». Не один он давал себе подобные обещания. Но теперь дело приняло иной оборот, о нем уже никто не заботился, он остался один и сам должен был добывать хлеб. До войны Эмануэль прошел два курса архитектурного факультета. Теперь же, оплакав умерших, он пришел к выводу, что прежде всего должен закончить учение.
Нехватка специалистов с первых же дней освобождения была столь велика, что толковым студентам архитектурного факультета поручали работу, которую в довоенной Польше, да и теперь за границей, выполняли и выполняют пять дипломированных архитекторов. При наших темпах работы никто не имел права скрывать своих способностей.
Эмануэль очутился в мастерской инженера К., где быстро начал проектировать самостоятельно. Вскоре он жил уже только работой; после войны мы убедились, до какой степени работа может стать главным в жизни. Но ведь иногда и у него выпадали свободные часы, и тогда он замечал, как растет новое и в то же время рушится старое, с которым он был гораздо теснее связан. Тогда же он убеждался, что другие не останавливались на полпути и, осуществляя свое давнее желание, прощались с прахом отцов и покидали Польшу. Многие из уцелевших уезжали, особенно с тех пор, как Израиль открыл им свои ворота. Польское правительство нуждалось в людях. Каждой фабрике, каждому строительству, учреждению, конторе требовались крепкие руки, светлые головы, люди; всей стране, от края до края, требовались кадры. Людей не хватало настолько, что, казалось, будь их в Польше еще двадцать миллионов, ни одна пара рук не осталась бы без дела. Несмотря на это, правительство не задерживало тех, чей отъезд многое оправдывало. Не трудно было понять, что творится в их разбитых сердцах. Им был необходим иной пейзаж, менее насыщенный смертью близких, чем здешний.
Замечая, что чудом уцелевшая горстка людей, которых он знал прежде, тает, Эмануэль всякий раз испытывал острую боль, как от удара ножом. Случалось, он проходил полгорода и не встречал знакомого лица. Случалось, что, отправляясь к своим немногочисленным знакомым, которые были для него «всем миром», он узнавал, что они либо уже уехали, либо «собираются». Они уже сжились с мыслью о нелегком существовании где-то вдалеке, «но без воспоминаний», и на Эмануэля смотрели уже «оттуда».
Человек трудится для жены, ребенка, матери, для близких, которые представляют собой частицу родины. Но у Эмануэля никого не было, и работа перестала давать ему удовлетворение. С людьми он сходился нелегко и, как это бывает в минуту душевной слабости, видел себя одиноким до скончания века. Ужас пережитого нахлынул опять на него, гораздо ощутимее, чем прежде. Он все меньше находил себе места в мире, который помогал воздвигать.
Мы живем в необыкновенное время. В наше время кончается одна эпоха и начинается новая, мы все это видим, мы сами закладываем основы новой эпохи и, может быть, именно этим отличаемся от всех предыдущих поколений. Смыкаются две эпохи, порождая тысячи новых, неведомых конфликтов. Мы вступаем в новую эпоху по-разному – в окружении семьи, друзей и в одиночку, как последний участник марафонского бега. Что же касается одиночества, ставшего уделом Эмануэля, то худшее трудно было себе представить. Земля уходила у него из-под ног. Он начал бояться свободных минут, но от ударов, которые они сулили, собственно говоря, некуда было скрыться. Дошло до того, что Эмануэль, как малое дитя, стал пугаться ночи, умножавшей его страдания.
Он искал защиты в работе. Улицы, дома, детские сады, газоны – вся эта великая песня нашего бытия, наше бескрайнее живое море, которым мы так гордимся, не переставало, однако, оставаться для него мертвой материей. Чтобы она ожила, должен был кто-то прийти и вдохнуть в нее жизнь. Это должно было случиться. Марксисты утверждают, что случайность лежит в самой закономерности.
2Весной 1949 года в мастерскую пришла особа лет двадцати, журналистка из молодежной газеты. Она собирала материал о строительстве. По ошибке ее направили к Эмануэлю, который этими вопросами не занимался. Они побеседовали с полчаса. После того как вышеуказанная юная особа отправилась за дополнительными данными в соответствующую инстанцию, внутри у Эмануэля что-то вспыхнуло с силой, свойственной лишь тем душам, которые подолгу оставались опустошенными. И долго он еще хранил в себе какой-то туманный, светлый образ существа с голубыми, чуть раскосыми глазами, скуластым лицом, медно-красными, зачесанными наверх волосами, – существа, которое по-особенному произносило букву «л» и каждый вопрос предваряло растерянным взглядом. Существо удалилось через полчаса, оставив его погруженным в самые радужные мечтания. Достаточно было позвонить в молодежную газету, чтобы выяснить фамилию этого существа, но такой выход показался Эмануэлю слишком кощунственным; там, где в игру вступают чувства, все непросто. Две недели Эмануэль не переставал думать о девушке, хотел ей позвонить, но боялся. Боялся чувства. В его понимании любовь была чувством страшным и горьким; за ним тянулись трагические переживания прошлого.
Однако через две недели они встретились в театре. Эмануэль задрожал, когда ее увидел. Долго не мог понять, с кем она пришла. Но в антракте она подошла к нему одна, с улыбкой. Эта улыбка озадачила его сейчас, как и при первой встрече. Тогда он подумал, что у него лицо запачкано сажей. И теперь мелькнуло такое же предположение. Но ни в тот раз, ни в этот на лице его не было никаких следов сажи. Девушка улыбалась потому, что знала его; она была дочерью Каетана Ситека, того крестьянина, которого Эмануэль давал обет помнить до гробовой доски.
Несмотря на столь торжественное обещание, они встретились впоследствии лишь один раз, да и то случайно, в каком-то учреждении. Некий государственный деятель, увидев Ситека, бросился к нему и расцеловал в обе щеки. Стороной Эмануэль узнал, что Ситек был старым коммунистом и во время оккупации не сидел сложа руки. Теперь он учился в школе, которая готовила директоров госхозов из бывших батраков. Каетан Ситек не походил на того, кто ждет изъявлений благодарности, у него был вид просто очень занятого человека. Во время их единственного разговора он похвастался своей дочерью, Касей, но Эмануэль это почти пропустил мимо ушей. Только в театре ему вспомнились слова Ситека. Вспомнил также, что и ее частенько видывал сквозь щель в стене сарая, была она тогда почти ребенком, диковатая, всегда босая. С самого утра залезала на грушу, откуда ее сгоняли только угрозы бабки; она больше находилась на деревьях, чем на земле.
Вскоре они познакомились ближе. Кася безраздельно принадлежала новому миру. В Союз борьбы молодых вступила еще в сорок пятом году. Уже тогда выезжала на Воссоединенные земли работать трактористкой с группой парней и девушек из Союза, на которых все смотрели, как на помешанных. В то время приезжие обычно «организовывали» там ковры, мебель, сервизы, золото. На следующее лето Кася поехала в Югославию. Была одной из застрельщиц соревнования между интернациональными молодежными бригадами. Из-за жары работали ночью, а днем отдыхали в палатках и пили вино той прекрасной земли. За границу она ездила часто, побывала в Будапеште, Софии, Париже, Праге. На международных съездах познакомилась с десятками людей, обладающих экзотическими именами и экзотическим цветом кожи. Потом переписывалась с ними и принимала их в Польше, воздавая им почести, как хозяйка дома. Идеи интернационализма в устах этой дочери крестьянина из подваршавской деревушки звучали так же естественно, как в устах коммунаров. Польшу она начала представлять на международной арене еще гимназисткой. Теперь изучала социологию и работала в молодежной газете.
Начинала Кася еще в изданиях «Чительника». Ездила тогда вместе с другими журналистами в самые захолустные местечки, где сельский почтальон появлялся с газетами раз в четыре дня. Одному подписчику засовывал в почтовый ящик четыре экземпляра за среду, другому – четыре за четверг. В такую дыру они приезжали и в беседе с местными жителями старались выяснить их наболевшие нужды. Эти беседы они широко освещали в печати, а затем приезжали еще раз с артистической бригадой, чтобы в обсуждении перед концертом определить, какое впечатление произвели их статьи. Людей дискуссии интересовали больше, чем концерты.
Из «Чительника» Кася перешла в свою, молодежную газету и продолжала ездить по стране. Особенно нравилось ей Гданьской воеводство. Однажды ребята из СПМ затащили ее Ка пароход, где ячейка состояла из пятерых парней «в возрасте от пятнадцати до восемнадцати лет». Капитан парохода был старым «реакционером», который никого из членов Союза польской молодежи не выдвигал, не подпускал к машинному отделению и ничему не учил. Кася решила потолковать с ним. Он принял ее крайне вежливо и шикарно. Когда разговорились, она спросила, почему он столько времени держит ребят в черном теле.
– Выдвижение, знаете ли, зависит не от меня, а от управления пароходства.
– Вы так долго не подпускаете ребят к машинному отделению.
– Это не так. Я охотно бы их туда направил, но тогда бы пришлось отстранить от работы другого парня.
– Нет, – возразила она, – я уже поговорила с ними. Четверо ребят из ячейки будут выполнять работу пятого, а вы за это возьмите Рысека в машинное отделение.
И старый реакционер взял Рысека в двухмесячный рейс.
– Для пробы, – добавила она, подражая густому басу капитана.
Когда они начали встречаться, Эмануэль попросил, чтобы Кася говорила о себе, рассказывала ему такие же истории, как о старом капитане из Гданьска. И она поведала о заводах, которые охотно посещала, ведь люди там понимали, что ей нужно, что она хочет помочь им и что газета – могучее оружие; и о предприятиях, которые ей не по душе: бестолковщина, но все же она туда ездит – ничего не поделаешь. Такие хлопоты заполняли дни этой молодой особы. С подобным же отношением к общественным делам Эмануэль встречался у себя в мастерской и, собственно, всюду на каждом шагу – оно было характерно для нашей нынешней жизни. Да, но тут речь шла не о ком-нибудь постороннем, а о существе, которое становилось ему все более близким. Долгое время он считал, что все эти дела – просто дымовая завеса и не успеешь оглянуться, как девушка заговорит своим настоящим языком о настоящих делах, действительно ее интересующих. Язык, на котором она говорила, Эмануэль считал каким-то жаргоном. Казалось, Кася постоянно повторяла за кем-то чужие слова. Когда она наконец заговорит по-человечески? Когда наконец покажет свое подлинное лицо?