355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Адольф Рудницкий » Чистое течение » Текст книги (страница 21)
Чистое течение
  • Текст добавлен: 5 октября 2017, 12:30

Текст книги "Чистое течение"


Автор книги: Адольф Рудницкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)

Молчание.

– Ты знаешь, что она когда-то изрезала себя ножом? Ей тогда было шестнадцать лет, она влюбилась в одного парня. Потом она сказала себе: если я знаю, что в любой момент могу покончить с собой, то могу жить…

Молчание.

Первое время – до того как Флора начала приходить к нему. – Ясь был олицетворением жажды и ожидания, его можно было сравнить с домом, где открыты все двери и окна. Он долго боролся с собой, прежде чем заговорил. Быть может, целую минуту он не мог унять биения сердца, ему казалось, что он потеряет сознание у телефона. У него не было сил продолжать разговор, он с величайшим трудом произносил какие-то отдельные слова; счастье еще, что их разделяло расстояние. Когда наконец он выдавил из себя просьбу о встрече, то услышал отказ, смягченный фразой: «Позвоните как-нибудь в другой раз».

Спустя несколько дней под вечер он вышел из дому: был октябрьский вечер, теплый, свежий после дождя, в лужах отражались первые огоньки – он всегда любил ранние огни осенних вечеров. Впервые после знакомства с Флорой он почувствовал облегчение в душе; он начинал забывать, начинал мириться с поражением и почти перестал страдать. Часто так бывало: когда он уже опускался на самое дно и, казалось, никогда ему оттуда не подняться, вдруг без всякой видимой причины – для этого достаточно было теплого ветерка или клочка звездного неба – к нему возвращалась радость жизни, он чувствовал себя наново рожденным, счастливой частицей великой гармонии всей природы. В тот вечер, когда он увидел первые звезды на небе, первые огни витрин, отраженные в лужах на тротуаре, людей, двигающихся почти бесшумно, совсем не так, как всегда, он пережил нечто подобное. Он прошел не больше двухсот шагов и вдруг столкнулся с Флорой. Она стояла, разглядывая жалкую витрину частного сапожника, который поставил себе целью удовлетворить тоску по парижской моде в этом бесчеловечно разрушенном городе. Она созерцала коробку с одной-единственной парой дамских туфель на высоких каблуках; сама витрина была скорей рекламой стекла и света. Флора стояла, уткнувшись подбородком в воротник пальто, и не видела его. Он взял ее под руку. Подняв голову, она взглянула на него широко от крытыми глазами, которые потом всегда казались ему неиссякаемым источником слез, хотя он никогда не видел ее плачущей. Он чувствовал, что она дрожит. Бурные, почти черные тучи набегали на темнеющую синеву неба. Они свернули в неосвещенный переулок и стали целоваться. После этого безумного порыва каждый чуть более светлый отрезок улицы они проходили в сосредоточенном молчании.

После часовой прогулки они оказались возле ее обветшалого унылого дома, одного из немногочисленных домов, которые пережили две войны, освобождение и революцию. Остановившись на некотором расстоянии от дома, Флора вынула из сумки пудреницу и попыталась привести в порядок свои прекрасные медные волосы, выбивавшиеся из-под бархатного берета. Облизнула припухшие губы. Не подымая глаз, сказала: «Когда я прихожу домой с распухшими губами, он сразу догадывается».

«Шлюха», – подумал тогда Ясь…

– Быть может, ты сумел бы вернуть ей белизну, но свою белизну ты искал где-то в другом месте. Ты ведь тоже из тех, что гонятся за белизной. Только тебе не нужны высокие снега, чтобы обмыть себя, – горько рассмеялась Эмилия. – А я боялась, что вы подойдете друг другу! А я-то боялась, что вы подойдете друг другу!

Ее горький и злой смех все еще звучал.

Ясь увидел, как Миколай встает из-за столика с явным намерением подойти к ним. И прямо позади Миколая он увидел Флору – ту, какой она была в первый вечер у него в комнате.

1959

Мед и соль

I

Погожий осенний день. Солнце, которое сейчас заливает комнату, такое, как в августе. Оно прямо-таки распирает стены, оно повсюду. Мебели в комнате немного, вся она убогая, деревянная, колченогая, изъедена жучком. Комната в форме длинной кишки. На другом конце ее, в самом углу, – это единственное место, куда не достигают палящие лучи, – стоит кровать, тоже деревянная, но вполне приличная, эдакая «в своем роде». На кровати лежит крохотный человечек в подштанниках и носках табачного цвета. На столе, придвинутом к кровати, беспорядок, тысяча вещей. Немного поодаль – открытая балконная дверь; балкон маленький, висит почти над самой землей; в двадцати шагах от него уже начинается лес. С этого балкончика так и подмывает обратиться с речью к лесному зверью.

Минуту назад в комнату вошла женщина. Она, пожалуй, несколько массивна, особенно ниже пояса, зато «верх» полон изящества, личико миловидное, тонкое, небольшой носик с широкими ноздрями, в темных волосах проступают медно-красные пряди. Вся она загорелая, и ее смуглая шейка выскальзывает из коричневого платья, как стебелек цветка. При виде вошедшей женщины крохотный человечек в кровати затрепетал от радости. Быстро натянул на себя простыню, из-под которой виднелись теперь лишь носки табачного цвета. Женщина подходит и останавливается у постели. Перебирая янтарное ожерелье присущим только ей движением, которое приводит в восторг большинство мужчин городка и вызывает ненависть почти у всех без исключения женщин, она приглядывается к больному.

– Ну как, пан Гольдберг?

– Хорошо, пани Марийка.

– Не слишком ли много солнца в комнате? Вас оно не беспокоит?

– Много солнца, говорите, пани Марийка? Возможно, только там, где вы стоите.

– Не ругаете доктора за то, что он прислал вас сюда?

– Я благословляю его, пани Марийка. Нет ли новостей?

– Доктор, видно, еще не вернулся.

– Перед отъездом он сказал мне: «Поезжай к Марийке. У нее ты умрешь спокойно…» И я так думаю. Мне бы хотелось умирать здесь… до конца жизни.

– Не нужно ли вам чего в городе?

– Все как обычно. Ничего более, пани Марийка.

– Может, купить что-нибудь про запас?

У человека, лежащего в кровати, минуту было такое выражение, словно он проглотил муху, но тут же лицо его озарилось улыбкой.

– Может, все-таки купить что-нибудь? – произносит женщина голоском нежным, как луч живительного света. – Я уезжаю. Сама еще не знаю насколько. На неделю или на две.

– Как это?! – Человек на кровати смотрит так, словно почва уходит у него из-под ног. – Вы меня бросаете? Оставляете меня одного?..

Во взоре его – отчаяние. «Ну, – думает он, – теперь я действительно умру в спокойствии, как предсказывали те, кто считал этот вояж в одиночестве безумием. Теперь я здесь тихонечко скончаюсь, как мошка. Меня предупреждали: «Не езди в городок, где никого не знаешь; человек слаб, а ты, Гольдберг, слаб вдвойне».

– Я знаю, что вас нельзя оставлять совсем одного, – продолжает женщина, рассматривая больного, – и поэтому договорилась с Урсулкой. Ей уже десять лет, и она сделает все, что нужно. Она придет сегодня к вечеру.

– Вы должны ехать, пани Марийка?

– К сожалению, должна… – Изящное движение головкой, губы что-то беззвучно шепчут, взгляд устремляется на больного, потом в глубь леса.

Одиннадцатый час, женщина выходит. Больной остается один. От мыслей звенит в голове. Мысли клубятся, как дорожная пыль. Тысяча проклятий обрушивается на голову доктора Гольдберга (они были только друзьями, ни в каком родстве не состояли, несмотря на сходство фамилий), который отправил его сюда. В домике, принадлежавшем доктору Гольдбергу, Марийка жила одна, муж ее работал «где-то в Польше», кажется, строил аэродромы. Через несколько дней по прибытии на место с Гольдбергом случилось что-то вроде инфаркта; был ли это инфаркт, не известно, во всяком случае, здешний врач предписал ему абсолютный покой. Марийка заботливо ухаживала за ним, благо была знакомой доктора Гольдберга, а теперь вот покидает больного.

На закате дверь отворяется, полуживой Гольдберг не чает увидеть Урсулу.

«Урсула» входит, заполнив собой весь дверной проем; это парень – дюжий, смотрит волком, ручищи такие, что без труда раздавят череп; лицо недовольное, злое, коротко острижен. Из кармана пиджака торчит «бутылочка». Единственная вещь, которая портит образ типичного убийцы, – это труба, свисающая с плеча на длинном шнурке.

«Ничего себе «Урсула», – соображает малютка Гольдберг. – Такой «Урсуле» я на одну понюшку. «Урсула» явно проведала, что у Марийки поселился одинокий ветхозаветный еврей и явилась засвидетельствовать мне свое почтение. Наверняка ему наговорили, что я, как и всякий ветхозаветный, лежу на золоте. А если мой матрац и не набит золотом, то уж, конечно, у меня имеются швейцарские часики, браслетик, обручальное колечко, портсигарчик плюс пара тысченок наличными, один-другой приличный костюм, хороший чемодан из добротной кожи. Значит, стоит нанести мне визит и при удобном случае свернуть шею. Бывало, что отправляли на тот свет даже из-за мелочи. Ну, прощай, Гольдберг, еще минута, и «Урсула» споет тебе: «Спи спокойно, милый мой».

На чистой простыне в подштанниках и шерстяных носках табачного цвета лежит, обливаясь холодным потом, гражданин Гольдберг и поглядывает на «Урсулу». «Урсула» в свою очередь рассматривает козявку в кровати и пока что не делает никаких резких движений. Оба эти гражданина в молчании смотрят друг на друга. «Урсула» время от времени косится по сторонам, потом снова устремляет взгляд на больного в носках табачного цвета на маленьких ножках.

«Ну, очаровательная «Урсула», я жду, когда ты приступишь к делу, – думает гражданин Гольдберг. – Больших усилий не потребуется. Это будет один из лучших дней в твоей практике».

Но «Урсула» за дело не берется, ничего не предпринимает и только смотрит да смотрит. Предчувствия малютки Гольдберга абсолютно ложны, ибо вот как в действительности выглядят размышления «Урсулы»: «Что это за козявка лежит на «моей» кровати? Откуда взялась? Неужели Марийка теперь и с такими?.. Что тут творится? И на что это похоже? Маленький, дохлятина какая-то, сморчок, глазенки бегают, весь в поту, прямо мокрый мышонок. Что он делает на «моей» кровати?»

«Молчит, потому что готовится, – думает Гольдберг. – Вот подошел к шкафу, интересуется содержимым, прикидывает, стоит ли овчинка выделки: вдруг себе дороже обойдется. А потом прикажет встать с кровати и заглянет под матрац. Что он вытворяет?.. Что-то вытащил из шкафа?.. Две старые батарейки от карманного фонаря…»

«Вот батерейки, – думает «Урсула», – они освещали когда-то мои жаркие ночки. Марийка, подлая, всегда требовала, чтобы горел свет, вот и лежали эти батарейки на столике, освещая потолок; теперь они выгорели дотла, как и ее чувства ко мне. Едва я угодил в тюрьму, как она начала раздаривать свой мед другим. Оказалась настолько бессердечной, что ни разу не навестила меня в тюрьме, даже строчки не черкнула. А теперь смылась! Струхнула, что сверну ее беленькую шейку, я ей это посулил. Первые свои шаги после выхода из каталажки – велел я передать Марийке – я направлю к ней».

Прежде чем уйти, «Урсула» обо всем этом и поведала маленькому Гольдбергу. И добавила, что зовут ее Вацек Полляк. Малютка Гольдберг не жаждал узнать подробности, поэтому и не спросил, настоящее ли это имя. Прежде чем проститься, Вацек Полляк сообщил также, что возвращаться в соседнюю деревню, где у него родня, ему не к спеху и он устроится на чердачке, подождет Марийку, эдакую подлюгу.

Словом, появление Вацека Полляка было впечатляющим. После ухода Вацека малютка Гольдберг пытался собраться с мыслями; он пришел к выводу, что на нового знакомого, который уверял, что его знает все местечко, безусловно, можно положиться и уж одну-то головку он наверняка оторвет. Но следует также учесть, что попутно он может оторвать и вторую, особенно такую маленькую, как у Гольдберга. «Меня он прихлопнет для разминки или на закуску. Поэтому самое разумное – не ждать возвращения «Урсулы», собрать вещички, уйти в городок, остановиться дня на два в гостинице, а потом подыскать что-либо, какую-нибудь комнатушку. Перемена места жительства тем более желательна, что я нуждаюсь в уходе. Правда, это ударит по карману, но что поделаешь. За излишества всегда платят…»

После разговора с малюткой Гольдбергом Вацек Полляк спустился в городок и перекусил в «Русалке» в обществе двух давнишних приятелей, с которыми некогда играл в оркестре. Они обменялись новостями, размочив их в умеренной дозе спиртного. Потом Вацек Полляк вышел на рыночную площадь, где его на чем свет стоит изругала торговка фруктами Ленка. В заключение она сообщила ему, что в его мед давно уж кое-кто на… Тут Ленка употребила выражение, которое привело в восторг весь рынок. Вацек Полляк ничего на это не ответил, только усмехнулся и показал на трубу. И этот его жест был кое-кем истолкован, как нечто еще более неприличное и оскорбительное, чем слова Ленки. Очевидно, так же восприняла его и торговка, ибо поток бранных слов хлынул из ее уст с новой силой. Остаток вечера Вацек Полляк провел с Хеней, дочерью садовника, девицей лет двадцати. Они беседовали в разных местах – у реки, на улице, в кафе. В тот вечер молодые люди, хоть и был повод, не выпили лишнего – тому есть свидетели.

Нельзя сказать, что было очень поздно, когда Вацек Полляк возвращался в Марийкин дом, чтобы провести ночь, как и обещал, на чердачке. Но по пути он споткнулся обо что-то мягкое. Это была не собака, как можно было бы предположить, а малютка Гольдберг, явно переоценивший свои силы. Он вдруг ощутил такую слабость, что вынужден был присесть, а затем не то лишился чувств, не то попросту уснул. Наклонившись над существом, измазанным в глине, Вацек Полляк узнал обитателя Марийкиной кровати.

– Это ты, блошка? – спросил он.

– Это я, – ответил гражданин Гольдберг.

Удостоверившись, что ноги не очень-то повинуются этой личности, Вацек Полляк взвалил ее на плечо и таким образом, исторгая время от времени проклятия, добрел уже в полнейшей темноте до Марийкиного дома. Непристойные выражения, которые отпускал Вацек Полляк в адрес малютки Гольдберга, слышал один из ночных сторожей. На следующий день за сигарету, и даже за половинку, или за булочку, преподнесенную его любимой таксе, ночной сторож охотно повторял их, всякий раз начиная сызнова. Сколько бы ни рассказывал, повторял все в точности, не прибавляя ни словечка и не меняя голоса.

II

Дни уже не так жарки, как неделю назад, зато ночами потеплело. Погода установилась не солнечная, но тихая. Ровный мягкий свет струился в окно с утра до вечера. Сейчас около пяти часов пополудни. Маленький гражданин чувствует себя уже вполне сносно, он только что «умял» тарелку каши, приготовленной Вацеком Полляком. Вацек забирает пустую тарелку, выносит на кухню и возвращается с чаем. Затем подает больному немного фруктов. Гражданин Гольдберг берет тарелочку, но фруктов не вкушает.

– Вацек Полляк, – вдруг произносит он.

– Ну?

– Да так… – говорит Гольдберг.

– Чего тебе?

– Вацек Полляк, я хочу сказать тебе, что я счастливчик.

– Вот уж не думаю. Этого я бы не сказал…

– Я действительно счастливчик, но ты не знаешь почему… Как подумаю, что «это» могло случиться там, среди каменных стен, в городе, где у меня единственный приятель – этот мерзкий доктор Гольдберг, бочка с желчью, который, зная, как я в нем нуждаюсь, умышленно бы не приходил… И вдобавок ведь его нет, Вацек Полляк… Он за границей. Нет, я удачливый!

Вацек Полляк садится возле кровати и начинает забавляться трубой.

– Видишь ли… Он приговорен ко мне, а я к нему: у него никого нет, у меня никого нет, он никому не нужен, и я никому не нужен, и поэтому мы так и ненавидим друг друга… Когда наступает вечер, ему не к кому пойти, и мне не к кому пойти. Когда приходит праздник, то же самое – он не знает, куда себя девать, и я не знаю… Он ждет, чтобы я сделал первый шаг и позвонил ему, а я со своей стороны жду того же самого от него. В конце концов кто-нибудь из нас делает первый шаг – и поток желчи и ненависти прорывается наружу, Вацек Полляк. Мы оба давно поняли, что обречены довольствоваться обществом друг друга, должны всегда быть вместе, связаны одной веревочкой. В нашем возрасте единственные существа, на которых можно положиться, – это родные, но ни у него, ни у меня нет семьи. У меня всех убили, у него тоже убили. Сразу же после войны надо было обзавестись семьей, что-то предпринять, а не плакать, ведь слезами мертвым не поможешь, но мы не обзавелись семьями и не успели оглянуться, как превратились в дряхлых старикашек. Но он по-прежнему не хочет примириться с мыслью, что, так сказать, опоздал на последний автобус! И подумать только, что я мог бы лежать в четырех стенах, не видя зеленого листка, и один как перст, между тем как здесь… Вацек Полляк! Ну кто бы еще согласился сделать для меня то, что делаешь ты? Убираешь, подаешь, приносишь, поешь, играешь на трубе.

– И к чему все эти тары-бары, Гольдберг?

– Это не тары-бары, Вацек Полляк.

– Тары-бары! Я уже говорил, почему здесь торчу.

– Почему же ты здесь торчишь?

– Говорил…

– Я запамятовал.

– Не валяй дурака, Гольдберг, а то получишь!..

– Тебе только кажется, что ты пришел… А настоящая причина совсем другая.

– Какая же?

– Тебе кажется, что ты пришел оторвать башку Марийке? Нет, ты пришел ради меня!.. Ты считаешь себя Вацеком Полляком, все считают тебя Вацеком Полляком. Но что из этого?

– Что ты хочешь этим сказать. Гольдберг?

– Я хочу сказать, что каждый видит себя с какой-то одной стороны… Но бывают минуты, когда вдруг начинаешь видеть и другую сторону – главную! Тогда предстает перед тобой истинное лицо человека! Когда ты вошел сюда впервые, я взглянул на тебя и подумал: «Вот пришел Илья-пророк».

– Илья-пророк? Из Ветхого завета?

– Это ты и есть, Вацек Полляк, только тебе это невдомек. Но Илья-пророк – это ты и есть. Прежде на этой земле в пасхальную ночь широко отворяли двери, ждали, призывали его. Он не являлся. Не являлся, ибо сам выбирает момент пришествия. Он знает, когда в нем нуждаются…

Вацек Полляк начинает трубить из озорства. Не хочет слушать этой болтовни. Отняв трубу ото рта, он говорит:

– Не желаю я быть никаким Ильей-пророком, ни к чему мне это. Я уже напал на след: Древняк спрятал от меня Марийку. Но он, подлюга, долго ею не попользуется, слышишь, Гольдберг? Это говорю я, Вацек Полляк.

III

В отделении милиции стоит у окна сержант Древняк, приземистый, крепко сбитый, с грубыми чертами лица и прекрасными лучистыми глазами. Сейчас он смотрит на рынок. Древняк расстроен. Уже несколько дней у него такое состояние, в котором человеку трудней всего разобраться самому. Все его раздражает, по любому поводу он впадает в раж, грубит всем, тут же, правда, спохватывается, сожалеет, извиняется, но спустя минуту поступает таким же образом с кем-нибудь другим. Где-то внутри ноет, не унимается боль, трудно усидеть на месте, и все он чего-то ищет, а чего – сам не знает. Ищет людей, да не тех, что встречаются. Древняк находится в состоянии, которое обескураживает его совершенно. Всего несколько дней назад он вернулся из леса, где Марийка держалась с ним, как никогда прежде. Была она ласковой, сердечной, приветливой, просто родная душа, – он не знавал ее такой. Но от чувства воскресной гармонии Не осталось и следа, – и в груди у него настоящий ад. Казалось бы, никакие внешние причины этого ада не оправдывали. В отделении ничего особенного не произошло, не было ни убийств, ни серьезных грабежей, так, мелочи, которые никто не принимал всерьез. Давали людям накричаться досыта, заранее зная, что крикуны через час сами поймут, что дело не стоит выеденного яйца.

Выглянув из окна, Древняк заметил на другой стороне рыночной площади обычную стайку местной молодежи, одетой согласно последним кинематографическим образцам: узкие брюки с накладными карманами, кто с пышной шевелюрой, кто коротко острижен, узконосые туфли на высоких каблуках, причинявшие владельцам невероятные страдания, потому что были это в основном ребята полудеревенские, много походившие босиком, с широкими ступнями. Они стояли, глядя прямо перед собой, и время от времени переговаривались. Среди них находился и Вацек Полляк. Он стоял, уставившись в одну точку на этой стороне площади, где помещалось отделение милиции и дом Марийкиных родителей. Тут-то Древняк и понял, что его раздражение имеет прямую связь с Вацеком. И, повернувшись к начальнику, с которым у него наилучшие отношения, говорит:

– С ним что-то надо сделать.

Он не добавляет фамилии, но Ясь Панек сразу понимает, о ком речь.

– Ведь он в конце концов убьет его.

– Не убьет, не убьет, – говорит Ясь Панек.

– А я говорю тебе, что прикончит… гражданина Гольдберга. Много ли ему надо? Маленький, тщедушный, ножки, как у аиста, когда проходишь мимо него, хочется обернуться, словно ты увидел брак, который следовало бы вернуть на рекламацию. Он и одежду-то наверняка покупает в детском магазине. Господи, какое-то ходячее недоразумение, а рядом – бандюга. Когда Марийка с месяц назад прибежала ко мне сказать, что Гольдберг отдает богу душу, я ни капельки не удивился. Он приехал к нам, кажется, после какой-то передряги на отдых. Вот и получил отдых. Вацек Полляк пилит его тупой пилой. При виде только одной физиономии этого бандюги хочется перейти на другую сторону улицы.

– Дело обстоит совсем не так, как ты утверждаешь, Древняк, – говорит упрямый Ясь Панек.

– Не так? Скажи мне, как он там может защитить себя? Как может защититься овечка? Овечка защищается лестью, Ильей-пророком. А ты будь человеком, а не Ильей-пророком! Человеком будь, отсталый элемент! Словом, я готов спорить на мой мундир, что никто не докажет мне, будто я не вижу, что там на горе делается вокруг… гражданина Гольдберга.

– И останешься без мундира, – вставляет Ясь Панек.

– Лежит там эта блошка на простыне в фиолетовых носках, – восклицает Древняк, – а вокруг – содом и гоморра!..

– Есть там еще кто-нибудь?

– Разумеется. Есть там Хеня Соболевская, дочка садовника. Красивая, рослая, мрачноватая девица, может, даже покрасивее Марийки, хотя, конечно, какой-нибудь изъян у нее имеется. Одно скажу: женщина – как орех, только когда разгрызешь, тогда и узнаешь, что в середке. У Хени с Вацеком такая же история, как у Вацека с Марийкой. Хеня и Марийка были когда-то неразлучными подругами, пока Марийка не отбила у нее Вацека. Отвергнутая, она полюбила еще горячее. Отвергнутая, ездила к нему в тюрьму (куда он попал за нанесение побоев киноактеру). Отвергнутая, ездила к нему и, может, вернула его себе. Но, кажется, вернула-то она только его… дневную любовь.

– Как ты сказал, Древняк?

– Я сказал, что чувство к Марийке вошло у него в кровь и плоть, а Хене Соболевской он может подарить лишь дневную любовь. Дневная любовь – это любовь благородная и возвышенная, а по этим причинам самая никудышная; настоящая любовь всегда греховна и требует немножечко темноты. Сидят они там вдвоем, Вацек Полляк и Хеня, возле… гражданина Гольдберга, пьют спиртные напитки, и она кричит, вернее, глаза ее кричат: убирайся ты со своей дневной любовью, я не желаю ее. Я ведь знаю, как ты за полночь просиживал у другой, люди видели, как вы валялись в оврагах, сама помню, как ты умел приласкать, – поди прочь с твоей дневной любовью. В ее глазах немой крик, потом она кричит уже не только взглядом, он ей отвечает… И все это видит… маленький гражданин Гольдберг. С больным сердцем…

– Но чем мы можем тут помочь, Древняк? Мы, бедная милиция?

– Мы, бедная милиция?

– Да, мы, бедная влюбленная милиция, – говорит Ясь Панек.

– Мы, милиция? – отвечает Древняк. – Не знаю, что мы должны сделать. Но нетрудно представить, что творится с гражданином Гольдбергом, что он думает: тут дойдет дело до поножовщины, значит, спасайся кто может… И чувствуя, что уже ни часа более не выдержит, этот гражданин вчера вечером снова собрал вещички, спустился оттуда, сверху, не только с целью покинуть дом Марийки, но на сей раз для того, чтобы навсегда покинуть наш древний городок. К сожалению, на полдороге силы его иссякли и бедный гражданин увяз в нашей глине, как в долгах. Ночью, возвращаясь на свой чердак, Вацек нашел его, взвалил себе на спину, как теленка, и унес обратно вверх на гору. Снова заточил его. В том доме творится беззаконие. Не кажется ли тебе, Ясь, что наш долг – вмешаться и помочь гражданину Гольдбергу?

– Но как? – снова спрашивает Ясь Панек.

Древняк возвращается к окну. На другой стороне площади все еще стоит Вацек Полляк.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю