355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Адольф Рудницкий » Чистое течение » Текст книги (страница 23)
Чистое течение
  • Текст добавлен: 5 октября 2017, 12:30

Текст книги "Чистое течение"


Автор книги: Адольф Рудницкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)

VII

– Я люблю его, – говорит Марийка, прижимаясь к доктору Гольдбергу, с которым танцует в переполненном зале «Русалки», где все кажется знойным от водки и от жары. – Никого еще так не любила, – говорит она, думая о ком-то, стоящем сейчас в дверях, но не показывает на него.

Поскольку двери в «Русалке» выше уровня пола, доктор Гольдберг отчетливо видит этого человека; впрочем, они два часа просидели вместе за столиком; кто-то из спортсменов отозвал «избранника», а доктор Гольдберг пошел танцевать с Марийкой. Любимый, который стоит в дверях, молод, хорош собой, высок, у него темные, добродушные глаза, «волны» на голове, один из тех красавчиков, которых обожают женщины. Стоит в дверях, занятый разговором с каким-то спортивным деятелем; больше его никто не интересует в зале; на нем кожаный жилет и клетчатая красная рубаха, – в этом уборе он приехал сегодня после полудня на мотоцикле с оравой спортсменов из ближайшего воеводского города.

– Любишь его? – спрашивает доктор Гольдберг. Он задает этот вопрос «между прочим». Доктору совсем неохота говорить, ему не хочется ничего другого, кроме того, что он делает, – держать в объятиях молодую женщину. Он усмехается словно бы с издевкой, но ему не до издевок; в нем все ликует от восторга. Вокруг них полумрак.

– Мы познакомились в лесной сторожке, – говорит Марийка.

– Ты познакомилась с ним в лесной сторожке, Марийка? Не муж ли тебя послал туда?

– Муж.

Горячая, благоухающая, молодая и ни чуточки провинциальности, которая всегда несколько отталкивает. Ее руки – это великолепнейшая и идеальная рама для тела, о какой только можно мечтать. Она, разумеется, пропустила несколько рюмочек, как и все вокруг, как весь городок. Но Марийка не пьяна, она никогда не бывает пьяной, никогда не напивается до потери сознания; у нее, так сказать, никогда не обрывается кинолента. Доктор Гольдберг порой думал о ней. И о ней тоже. Он знал ее родителей, особенно матушку. Несколько лет назад он вдруг заметил, что диковатая, незаметная девочка превратилась в прекрасное существо.

Городок празднует сегодня окончание летнего сезона. Как и в прежние годы, мотоклуб из соседнего города устроил гонки, а потом гулянье, у которого есть свои традиции. Гулянье началось ранним вечером, все громкоговорители, установленные в главных пунктах городка, а также в самых неожиданных местах, голосят какие-то шальные песни, те же, которые вопят и на всем белом свете. Они провожают тебя из одного конца города в другой. Из недр магазинов, из закоулков и переулков вылетают, догоняя друг друга, куплеты, фразы, они заигрывают с тобой, словно решили не покидать тебя сегодня. В этом празднестве есть что-то стихийное.

Мотоциклисты приехали около трех часов, треск моторов, бензинный перегар, а главное – неимоверное количество народа, прямо улицы раздвигаются. Из некоторых автомобилей вышли женщины, уже в масках, с картонными носами, в карнавальных костюмах; этого требует традиция.

Доктор Гольдберг вместе с малюткой Гольдбергом тоже спустились в городок. Доктор Гольдберг недавно вернулся из-за границы невероятно истосковавшийся, хотя на родине у него никого не было. Грустил он неизвестно о чем, скорей всего о возможности сказать кому-нибудь «добрый день» и хотя бы о единственном человеке, которого бы он имел внутреннее право ненавидеть. «Тоскую по знакомому ярму – всегда оно небытия дороже». Дома он нашел отчаянные письма малютки Гольдберга. Приехав в городок, удостоверился, что малютка Гольдберг чувствует себя вполне прилично; в ближайшие дни они обязательно должны были вместе вернуться в Варшаву.

Первым побуждением Гольдбергов было удрать к себе наверх. Крики, толкотня, чужие лица – все раздражало. Но потом они встретили Марийку – она жила теперь у родителей, – с ее компанией, состоящей из спортсменов и их приятельниц, и доктор Гольдберг ожил: он нашел наконец себе какое-то местечко в этом аду. Даже выпил и теперь танцует с Марийкой, которая всегда его возмущала и приводила в ужас.

Доктор Гольдберг танцует с Марийкой и думает, что ему следовало бы о чем-нибудь ее спросить, но он совершенно не в силах задавать вопросы. Он способен лишь отдаваться ощущениям.

– А он не женат? – спрашивает наконец доктор Гольдберг, имея в виду мотоциклиста, с которым Марийка познакомилась в лесной сторожке.

– Не знаю, кажется, кто-то есть у него…

– И ребенок есть?

– Нет, пожалуй. Впрочем, не знаю…

Вопросы доктора Гольдберга касаются чего-то такого, о чем вовсе не хочется говорить. Он в самом деле не интересуется этим, не желает знать. Ее ответы тоже не имеют никакого значения. Существо Марийки выражают не слова, они достойны гораздо меньшего внимания, чем пушок на ее руках. Пусть говорит, может, она даже обязана что-то произносить, но так, как говорят ветер, тучи, нивы. Время от времени ей, возможно, нравится бросить словечко, но разве оно идет в какое-нибудь сравнение с самой Марийкой? Это слово всегда будет с боку припёка, а вся суть, все концы и начала – в ней самой. Все, что она сама может сказать о себе, лишено смысла, и в этом тоже ее чудесное своеобразие. Сама она не может выразить себя. Слова сразу меркнут, превращаются как бы в перевод; а много ли выразишь с помощью перевода? Перевод всегда что-то вторичное, поверхностное, а она – самое прекрасное чудо жизни, каким только можно обладать. «А может, не выпускать ее из рук? – то ли грезит, то ли думает доктор Гольдберг. – Может быть, решиться? Марийка не будет любить меня так же, как не любит этого спортсмена, торчащего в дверях, о чем она говорит каждым телодвижением, опровергающим все, что произносят ее уста. Но если даже она не будет любить меня и станет изменять мне, как и всем моим предшественникам, я выплыву в открытое море счастья, я буду повелителем морей. Решиться! Единственный раз в жизни решиться! Покончить с этим серым существованием, без настоящих трагедий, но и без настоящих побед! По крайней мере хоть раз потерпеть настоящее поражение. Уже само это будет подлинной победой. Всякий раз, попадая в этот городок, я принимаю решение и уезжаю ни с чем. Что из того, что мне пятьдесят лет, а Марийке двадцать. Ей, именно ей, это безразлично, именно для нее это не имеет никакого значения, ибо она поклоняется любви, только ее признает, только ей не изменяет. Каждая любовь для нее интересна, хороша, благородна, красива».

– Пожалуй, разведусь, – тихо произносит Марийка; она всегда говорит тихо.

«Вот язык чувств, который вовеки не оскудеет, – думает доктор Гольдберг. – Ведь владеющий им знает, что на каждом шагу бьют живительные ключи. Можно ли на нее сердиться? Можно ли сердиться и осуждать ее за то, что год назад она говорила то же самое! Что бросит мужа ради Вацека Полляка? Что никогда еще никого так не любила, как Вацека Полляка!»

– Вацека ты меньше любила? – спрашивает вдруг доктор Гольдберг. Эти слова вырываются у него потому, что он весь переполнен ею. Он и рядом, и сливается с Марийкой, и растворяется в ней.

– Еще бы! – возмущается молодая женщина. – Еще бы, – повторяет немного погодя. – Вацек – совсем другое дело. Вацек был хулиганом! Он был ужасный, ужасный! – Она слегка отклоняется, чтобы лучше видеть доктора Гольдберга. – Вы знаете, что он устроил пару недель назад? Настоящую битву под предводительством Ильи-пророка! Так ее назвали, – смеется она. Сейчас они стоят на месте, в полумраке, липком от джазовых мелодий и винных паров. – Знаете, маленький Гольдберг всегда боялся, что Вацек его убьет, и убегал от него, но тот водворял его назад! Не знаю, сколько раз он убегал. В последний раз, когда Вацек тащил его на закорках, их задержала милиция, – она улыбалась, как будто мысленно снова видела эту сцену; она была не лишена юмора. – Вацеку сказали: «Hу-ка положите это-гo гражданина туда, где взяли». – «Как можно класть живого человека в грязь? Где это видано, Козел? Он ведь еще не испустил дух. Смотри, Козел, он открыл глаз. Глаз, как у цыпленка, а все-таки глаз!» – «Не учи представителя власти, а положи гражданина, как велено, и проваливай». – «Хорошенькое дело, моего друга, городского человека, ученого человека, магистра права, ты велишь заживо положить в грязь? Древняк, объясни ему!..» – Милиционеры удалились… А Вацек пошел дальше через рынок, со своей дорогой ношей. Потом увидел меня с Лешеком и навел на нас трубу, словно прицеливался; начал нам наигрывать. Сбежались люди со всех четырех сторон, и мы наконец отвели друг от друга взгляды. Вацек сваливает с плеч малютку, ему уже не жалко бросать живого гражданина в грязь – и с кулаками на Лешека… Началась свалка.

Говорят, о нас довольно много писали за границей, – вы не читали? У Панека были неприятности, собирались уволить Древняка, который не стал вмешиваться, Вацека снова хотели посадить в тюрьму. Но кто-то рассудил: если вынуждены драться – пусть дерутся… Неужели вы ничего не слышали?

– Боже мой, – вздыхает доктор Гольдберг, – здесь творились такие веселые дела, а я скучал за границей…

Музыка умолкла, вспыхнул свет, вернулись к столику. Марийка сидит не более минуты, потом мотоциклист уводит ее и Гольдберги снова остаются вдвоем.

VIII

– Настоящий шабаш, – говорит малютка Гольдберг. – Взгляни, как они липнут друг к другу… А там, в дверях, не угодно ли, сам Илья-пророк.

На том месте, где прежде стоял Лешек-мотоциклист, новый избранник Марийки, стоит теперь Вацек Полляк, ее бывший возлюбленный. Позади него, скрестив на груди руки, – Хеня.

– Кого ты так называешь? – спрашивает доктор Гольдберг. После ухода Марийки он словно впал в дремоту, а теперь очнулся в гневе. Малютка Гольдберг бледнеет.

Они давно знакомы, десятки раз порывали отношения и десятки раз прощали друг друга. Два дня по приезде доктор Гольдберг был дружелюбен, даже мил. И вот снова показывает клыки.

– Кого ты так называешь? – спрашивает доктор Гольдберг, глядя на дверь, – этого, извини меня, подонка?

Малютка Гольдберг отводит глаза; не отвечает; желчь клокочет в нем. «Это ужасно, что я так боюсь его! – думает он. – И что я такого сказал? Что я, Моисей на горе Синайской, чтобы взвешивать каждое свое слово? И что вообще значит слово? Он требует от меня абсолютной точности в каждой фразе. А откуда я ему возьму эту точность, если я вообще не педант, у меня не педантичный ум, и я не желаю его иметь! Я не испытываю ни малейшего преклонения перед этими педантичными умами. Впрочем, по-своему я педантичен. Этому доктору кажется, что некоторые понятия закреплены раз и навсегда. А между тем все эти лучезарные ипостаси разгуливают среди нас и являются нами самими. Он в сущности ужасен, ужасен! Мне следовало бы плюнуть «а него, но как, как?..»

– Якуб, ну объясни, пожалуйста, что это значит? Какой это Илья-пророк? Как тебе не совестно?

Малютка Гольдберг не отвечает.

«Он меня убьет, – думает он. – Он спас меня, чтобы убить. Так же, как Вацек Полляк! Все спасают тебя с одним условием: чтобы потом укокошить».

Малютка Гольдберг молчит. Доктор Гольдберг с ненавистью смотрит на Илью-пророка, стоящего в дверях. Впрочем, Вацек Полляк стоит там недолго. Увидев Марийку, прижавшуюся к новому избраннику, он быстро уходит. С Хеней – своей дневной любовью.

1959

Сусанна и старцы

Марии и Богдану Пачовским


1

Я осматривался по сторонам, я был здесь впервые; Калишер никогда не приглашал меня к себе; мы не слишком любили друг друга. Прошел слух, что он заболел; разные слухи распространяли о нем, вот я и решил навестить его, хоть и неохотно оставляю дом общины, который находится на другом конце города.

Не люблю я чужие районы, мало что вижу, бродя там; я чувствую себя чужим, и это по большей части отталкивает меня от того, что происходит вокруг, наполняет боязнью, я замыкаюсь в себе. Когда я попадаю в чужие кварталы, меня охватывает страх, – единственное мое ощущение – страх. Раньше Калишер жил вместе с нами, в доме общины, но несколько месяцев тому назад съехал. Поначалу казалось, что ненадолго, но время шло, а Калишер, вместо того чтобы вернуться, перебрался в другой конец города и вот теперь умирал там, на чужой стороне, где я не поселился бы и за миллион, – в одном из этих новых, высоких, неоштукатуренных домов, на последнем этаже, без лифта. Впрочем, лифт, может, и был, но я предпочел взобраться на седьмой этаж пешком, лишь бы не искать сторожа и не вступать с ним в разговор.

…И вот я в комнате, похожей не то на чердак, не то на шляпную мастерскую, грязной, душной, насыщенной запахами болезни и жаром раскаленного дня. Вдоль одной из стен, высоко под потолком, тянулось окно (за которым сейчас сияло предвечернее небо с багровым, пламенеющим солнцем), на стенах и потолке были видны потеки, прямо на полу стояли открытые чемоданы, ящик посередине комнаты заменял стол; так он жил, таким было его счастье. Сам Калишер в грязной ночной рубашке лежал в углу на узком, разбитом топчане; рядом, на сдвинутых стульях, стояло все то, что может понадобиться одинокому больному человеку. Увидев меня, Калишер приподнялся на постели.

– Каплан, – произнес он, и глаза его наполнились слезами.

Выглядел он не так уж плохо; сквозь желтизну его одутловатого, с черными впадинами глаз лица, казалось, пробивались лучи азиатского солнца тысячелетней давности. И все-таки дышало силой это лицо. По-прежнему, черт возьми, дышало силой это лицо.

– Ты не смеешься надо мной, Каплан?

– Над чем тут смеяться, Калишер? – возразил я. – Скажи мне, однако, кто за тобой присматривает, Калишер?

– Кому за мной смотреть? Кто у меня остался, Каплан? Община мала – горстка людей, да и те между собой грызутся, в ложке воды друг друга утопить готовы. Кому же за мной присматривать, Каплан?

Я присел на краю топчана.

– Но посмотри, – сказал он, разводя руками, – как он со мной поступает. Нет, как тебе нравится то, что он со мной выделывает? Ведь ты отлично знаешь, Каплан, плохо ли я ему служил? Тридцать пять лет я пел для разных общин. Разве я пел ради денег? Или я возгордился и перестал узнавать людей, Каплан? Всего себя без остатка я отдавал пению, и вот – на тебе!

– Не похоже, чтобы тебе было так уж плохо, – ответил я, – могло быть и хуже, Калишер. Но кто-то ведь должен тебя навещать, я знаю…

– Должен?! Кто должен? Никто не должен. Никто не приходит. Единственное существо, которое сюда заглядывает, – это соседка, пожилая женщина. Но, Каплан, – он пристально посмотрел мне в глаза, – это ведь чужой человек, ты понимаешь меня? А раз это чужой человек… Ведь я – кактус! Да! Ты тоже, но больной кактус и здоровый кактус – это вещи разные!

– Конечно! Ты болен, Калишер, и поэтому так подозрителен.

– Значит, мне не следует быть подозрительным, Каплан? А, быть может, больной человек убежден, будто все хотят его отравить. Страхи, привитые в детстве, оживают в болезни; славными баснями кормят нас в детстве! Женщина, которая сюда приходит, хорошая женщина, но я боюсь. Я сам слышал, как она сказала кому-то, что мы словно часы на башне. Я не могу спать по ночам.

– Из-за часов?

– Из-за часов тоже. Придвинь мне чай, Каплан, ты даже не представляешь себе, как приятно кому-то сказать: «Дай мне чаю!»

– Часы мешают тебе спать?

– Часы, одиночество, все вместе. Человек, впрочем, никогда не бывает одинок. Сколько притаившихся вокруг бесенят только и ждут момента, когда ты останешься один, чтобы начать свою игру! Ты чувствуешь, как что-то мерзкое сосет тебя, будто во что бы то ни стало хочет тебя поглотить, будто не может оно вынести твоего человеческого облика, сковывающего свободу кого-то или чего-то, великого, огромного. Ты не представляешь себе, сколько вопросов встает перед тобой в одиночестве.

– Например, какие вопросы, Калишер?

– Например, – он помедлил мгновение, – например, такие вопросы: ты называешь себя своим певцом, но знаешь ли ты кого-нибудь, о ком тебе думалось бы меньше, чем о себе самом? Ты постоянно жаловался на одиночество, а вот с тех пор, как слег, ты стал высоко ценить даже тех, кого ни во что не ставил, тебе захотелось, чтобы все они оказались возле тебя. И в особенности она. С тех пор как она вошла в твою жизнь, к ней одной обращены все твои мысли, не так ли, Калишер? В течение двух-трех недель, в начале болезни, ты гнал от себя все мысли о ней, ты ее боялся. Боялся ее, ибо она, что тут скрывать, требует сил, а у тебя их нет. Но с того момента, как ты почувствовал себя лучше, Калишер, все твои мысли вновь занимает она одна. Значит, Калишер, ты ее певец, а не свой собственный. Я говорю о ней. О ней говорю я, Каплан.

– О Сусанне? – спросил я. – Действительно, мне говорили, что ты с ума по ней сходишь, теперь я вижу, что эта правда.

– В общине считают женщин существами низкими, нечистыми, а как ты, Каплан?

– Продолжай, Калишер, я вижу, что ты не болен. Ты болен так же, как и все. Я такой же больной, как и ты, Калишер.

– Ведь это ты, Каплан, советовал мне взять с собой женщину… «Ты неплохой кантор, но едва переедешь границу, как окажется, что ты только… старик, поэтому женись тут, на месте, хотя с женщинами у нас положение трудное, хотя они у нас на вес золота. Женись, за границей большой спрос на наших женщин. Люди, которые уехали отсюда, ищут женщин, с которыми можно, кроме прочего, еще и поговорить. У тамошних могут быть красивее груди и тело, но тело – это еще не семья». Не твои ли это слова, Каплан?

– Не отрицаю, Калишер.

– «Сусанна, – спрашивал я ее, – поедешь со мной за границу?» – «А почему бы и нет? – отвечала она. – Поеду». – «Ты в самом деле поедешь со мной за границу, Сусанна?» – «Поеду». – «Но, Сусанна, я уже не молод». – «Тоже новость сказал! Оно и так видно». Это было как нож в сердце! Одинокий человек, оправдывался я сам перед собой, тот же труп. И ведь отнюдь не всегда молодая жена сразу же повисает камнем на шее мужа! Однажды ночью, Каплан, я был уже очень далеко, могу сказать – даже слишком далеко. Я проваливался все глубже в какие-то ямы, какие-то погреба, расположенные один под другим. О, из этих погребов – помню, говорил я себе во сне – не вернуться тебе, Калишер, песенка твоя спета! Я убежден, что был уже на том свете. Я знал, что я нахожусь там, и даже прощался с этим светом. Инфаркт, Каплан. Назавтра она заметила то, чего не замечала-таки все время, хотя ей и казалось, будто видит: то, что я не молод, а зато она молода. На свете существуют лишь две вещи: молодость и старость. Ничего больше, поверь, и пусть мне не морочат голову.

– Это верно, но… Успокойся…

– Каплан, ты ведь знаток женщин. В конце концов, они всюду и везде одинаковы; добиваются одного и того же и не очень сильно разнятся между собою, не так ли, Каплан? Я верно говорю, ты ведь знаешь?

– Продолжай, Калишер.

– Так вот, скажи мне, Каплан, почему она больше не приходит ко мне? Стыдится? Возненавидела? Не выгодно? А может, она навсегда ушла от меня, Каплан? Ума не приложу…

– Она возненавидела тебя, Калишер?

– А может быть, и нет, Каплан?

– Может, и не возненавидела, Калишер. Откуда мне знать? Не взвинчивай себя. Тебе нельзя волноваться!

– Не окажешь ли ты мне услугу, Каплан? Она живет в соседнем доме. Сходи к ней, Каплан. Пойди к ней и скажи, что я известный кантор, меня ждут за морем, там дадут мне сколько угодно денег, и я отдам ей все. Объясни ей, пожалуйста, кто я такой. Объясни ей, что я заслужил людскую благодарность. Я не страдаю ложной скромностью и многое ей говорил, но когда говоришь сам… тебе не верят. Скажи ей, черт возьми, что у нее тоже есть некоторые обязанности по отношению к общине! Неужели она в конце концов думает, что груди – это все? Что бакалейная лавочка – это все? Объясни ей, что все ее прелести – это ценности преходящие, а подлинное достояние… О чем ты думаешь, Каплан?

– Не волнуйся, Калишер. Уж я-то хорошо знаю, что надо сказать.

– Скажи ей, Каплан, что совсем не все равно, как она использует свои сокровища, – это ты можешь ей сказать, не помешает. Ну, Каплан? Почему ты мне ничего не посоветуешь?

– Я тебе даю добрый совет: не горячись, Калишер!

– Конечно, не в таких словах, не так… Может, скажешь ей, что я человек самостоятельный, человек долга, что таких людей становится все меньше, что она должна ценить преданность такого человека, ибо вообще-то человек – существо слабое, хрупкое, каждый человек хрупок, даже молодой человек хрупок, ведь он вылеплен всего лишь из глины, даже она хрупка, даже она из глины… разве нет, Каплан?

– Она живет в соседнем доме?

– А ты откуда знаешь? – Встрепенувшись, он приподнял голову от подушки.

– Как откуда? Ты сам только что сказал.

– В соседнем доме, на четвертом этаже. Из-за нее я сюда и переехал. В это время ты уже ее застанешь. Не хочу посылать к ней соседку. Понимаешь, женщина, зависть, сразу зависть и, уж конечно, неприязнь, а я не хочу неприязни. Это единственная душа, которая еще немножко думает обо мне! Если бы двадцать лет назад мне кто-нибудь сказал, что человек может быть до та кой степени одинок, я бы ему показал! Мне хочется увидеть ее, Каплан. Хочется увидеть эти темные кудри, мягко ласкающие ее щечку.

– Будь спокоен, Калишер, я уже знаю, что надо сделать, у меня свой подход!

– Потому-то я и ждал тебя.

– Если хочешь, я сейчас пойду.

– Да-да, иди, – загорелся он, потом задумался и вдруг посмотрел на меня с совершенно другим выражением глаз. – Каплан! – воскликнул он. – Знаешь что? Не ходи к ней лучше!

– Почему?

– Не ходи, прошу тебя.

– Как тебе угодно.

– Слушай, Каплан, – глаза у него пылали, – дай мне слово, что ты не пойдешь!

– Как хочешь. Нет, так нет! Мне все равно. Мне действительно все равно!

– Дай слово, Каплан. Не сейчас, а раньше, когда я заговорил о ней, в твоих глазах появился тот же блеск, что и в глазах Леви… Он сидел тут, так же как и ты, на том же самом месте, что и ты… Смотрел на нее, не отрываясь, как зачарованный. Я послал его. И он больше не вернулся. Говорят, он грозит, будто выкинет вон тору, будто Сусанна заменит ему писание. Обезумел совершенно. С тобой случится то же самое. Она с тобою сделает то же самое, Каплан! Тебе нельзя идти к ней! Тебе ни в коем случае нельзя идти…

– О нет! – воскликнул я, – меня ей не пленить! Я и не с такими дело имел, ты ведь хорошо знаешь, Калишер.

– Но ты все-таки не пойдешь?

– Неужели ты хочешь, чтоб тебя хватил удар, Калишер? Не взвинчивай себя так!

– И ты тоже, Каплан! Если ты не дашь мне слово, моя смерть будет на твоей совести! Я умру по твоей вине!

– Не понимаю, чего ты в конце концов хочешь?

– Только одного: не ходи к ней.

Вдруг я заметил, что его лицо изменилось и смотрит он не на меня, а на что-то позади меня. Во время разговора я несколько раз переходил с места на место, и сей час позади меня была дверь. Я обернулся и увидел молодую женщину. Сусанну. Прекрасную Сусанну. Прекрасную, как сон.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю