Текст книги "Счастье Зуттера"
Автор книги: Адольф Мушг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)
Боже, как он любил губы, произносившие эти присловья.
Тебя уже нет в присловьях, Зуттер, и в сказках тоже, но ты все еще в одной с ней истории. «Прыжок с моста – и ты навек свободен». Все еще, даже если тогда, когда Руфь выражалась языком Шиллера, этот мостик был не выше маленького трамплина в плавательном бассейне. Стало быть, перестань носиться с мыслью о двадцать четвертом этаже. Взгляни-ка на нее, на эту местность, где прошла твоя история, и с юмором встречай бушующую весну. «Все это я дам тебе, так что ты упадешь на колени и будешь молиться мне». Молиться, Зуттер, можно и стоя на ногах.
Подумай только: кто-то звонит тебе каждую ночь, всегда в семнадцать минут двенадцатого. Значит, ты нужен ему или ей. И кто-то не постесняется выстрелить в тебя – или все же постесняется? Руфь об этом уже не спросишь, но выстрел прозвучал – неопровержимый, зарегистрированный в протоколе: иначе откуда бы взяться дыркам в твоем теле? Немаловажен и вопрос, можешь ли ты рассчитывать на повторение содеянного? Смотрим дальше: чертенок сообщает тебе в записке, что держит у себя твою кошку, но не насильно, а с благотворительной целью. Тобой интересуется следователь. Он и не намекает на это или об этом, но ты знаешь то, что знаешь, и он тоже хочет знать это. Потому что продолжает слежку: сначала велел обыскать твой дом, но не говорит тебе, что он там обнаружил, – однако и в тебе самом он что-то ищет и надеется найти. Правосудие бедно, но ты стоишь того, чтобы тобой заниматься.
Это что-нибудь значит или не значит ничего? Видишь ли, Зуттер, тебе надо держаться с достоинством. Ты пользуешься уважением, есть люди, для которых ты что-то собой представляешь. Что бы это «что-то» ни значило. Тебе больше не надо напускать на себя важный вид, ты и так важная особа. Взгляни только на весну, что бушует внизу. Разве она не достойна того, чтобы на нее отозваться! Птички вокруг щебечут. Неужто ничего в тебе не шевельнется чуть левее огнестрельной раны – там, где должно быть сердце? Соберись с духом, Зуттер.
17
– Читай дальше, Зуттер. Читай Гевару.
Первая фраза была ему знакома. Вторая, когда он услышал ее в первый раз, показалась ему чужой. Фраза принадлежала перу благородного господина Хуго, с которым Руфь была помолвлена в возрасте двенадцати лет. Это был волшебный детский праздник, благородный господин был в ту пору едва ли старше Руфи, и звали его еще не Хуго, а Лорис. Но он жил уже так долго, что успел написать прекраснейшие любовные стихи, в том числе и стихи бабушки, адресованные внуку: «И когда умру я, юной стану я снова».
– К свадьбе я, к сожалению, немного опоздала, – говорила Руфь. – Когда я родилась, его уже двенадцать лет не было в живых. Но никто меня так не баловал, как он, он показал мне, какими должны быть мужчины, ты только послушай: «Ему хватило легкого движенья, / Чтоб гордо прыгнуть на соседний выступ, / Не чувствуя земного притяженья». И после этого что мне было делать с глупыми мальчишками, которые бегали за мной со своими гоночными велосипедами и устройствами для дыхания под водой?
– Пока в твою жизнь не вошел я.
– Скажу честно, Зуттер: будь Лорис поблизости, я бы на тебя и не взглянула. Но его несчастье стало твоим счастьем, если это можно назвать счастьем. Принца Лориса заколдовали, превратив в пожилого человека, того самого благородного господина Хуго. Он носил фрак и жил в маленьком замке. К сожалению, он слегка окаменел, поэтому его и хватил удар, когда он узнал, что его сын покончил с собой. При том, что это был только его реальный сын, а не истинный. У него было много истинных сыновей, Зуттер, ибо он многих любил, но по-настоящему любил он только одного – принца Лориса, которым он когда-то был сам. Мы любили одного и того же – благородный господин и я. Но именно с этим единственным из его сыновей его разлучила такая дурацкая штука, как время. Или ты не знаешь, что время – это величайшая глупость? Не будь его, я бы не опоздала к свадьбе.
– А кто такой Гевара? – спросил Зуттер, я даже не знаю, когда он родился, но, видимо, и он появился на свет слишком поздно, чтобы увидеть твоего принца, а может, и для благородного господина слишком поздно.
– Существует не один Гевара, – ответила Руфь, их двое, трое, несколько, как есть несколько Вьетнамов.
– Он был только один, – возразил Зуттер, – иначе мы бы не остались с тобой в одиночестве в этих «Шмелях».
– ТогоГевару, которого ты мне читаешь, благородный господин знал. Иначе он не написал бы: читай дальше Гевару. Этот Гевара, когда умер, был не так молод, как Че, он достиг преклонного возраста, как бывает с лицами высокого духовного звания. Он и был таким лицом, проповедником и исповедником при дворе императора, над владениями которого никогда не заходило солнце. Но однажды оно все-таки зашло, и император угас в своем монастыре, как в тюрьме.
– Карл Пятый, – сказал Зуттер.
– Я этих Карлов не считала, – возразила Руфь, – но раз уж мы заговорили о тюрьме: мой благородный господин Хуго сидел в тюрьме своей окаменевающей плоти и мечтал об истинном сыне, который разобьет его цепи.
– Чьи цепи? – спросил Зуттер.
– Того и другого. Такой сын мог быть только истинным, а не просто реальным, и он назвал его Сигизмундом. Но и Сигизмунд не мог стать таким же истинным, как он сам в ту пору, когда я называла его Лорисом. Поэтому он и Сигизмунда заставил мечтать, и тот мечтал о короле детей, об этом же мечтал и Иисус Христос, когда говорил: пусть они приходят, не надо им мешать.
– Детям? – спросил Зуттер.
– Королям детей, – сказала Руфь, – я это знаю. К сожалению, благородный господин так и не домечтался до своего, да и мечты у него бывали ложные.
– Разве можно иметь ложные мечты? – удивился Зуттер.
– Можно, – серьезно ответила она. – Ложные мечты – это самое дурное, что бывает на свете. Ими люди убивают себя, и вовсе неважно, что тебя лишит жизни, это может быть все что угодно, первый встречный.
– Расскажи мне о ложной мечте благородного господина Хуго, – попросил Зуттер.
– У него были реальные сыновья, и были истинные, – сказала Руфь, – и самым истинным из всех был он сам, в детстве.
– Когда был Лорисом, – сказал Зуттер.
– Да, – подтвердила Руфь, – и когда время их разлучило, благородный господин стал мечтать о том, что юный принц, которым он когда-то был, не его реальный, а значит, и не истинный сын. Это был совсем не он сам. И это действительно так! Волшебное свойство Лориса заключалось в том, что он не был только самим собой. А иначе как бы он мог стать моим женихом? Он был и мной, он был даже тем, кем я никогда не была и не могла быть. Он был невинной девушкой, которая приходит к своему богу, и юным богом, который проведывает свою бессмертную бабушку; а если бабушка оказывается смертной, это тоже ничего не меняет. Все боги и богини приходили к Лорису, даже из самых глубоких времен, и в его устах становились воспоминаниями о самих себе, о своей бессмертной юности. Думаешь, мне было трудно делить Лориса со всеми этими созданиями? Без него я даже не узнала бы, что они существуют. А теперь представь себе, Зуттер: благородный господин, этот уже почти окаменевший человек, вдруг начинает мечтать, что все – и свадьбы богов, и дни рождения короля – он выдумал, что все было не совсем настоящим и потому неистинным. Этого-де он, принц в коротких штанишках, никак не мог испытать. И он приказал себе жить только реальной жизнью, страдать реальными страданиями, любить реальных женщин и иметь реальных детей. Не удивительно, что один из них его убил. Стань он моим, я позаботилась бы о нем иначе. Я бы нашептывала ему: ты видишь ложный сон, не надо с ним просыпаться. Ты не только тот, кем когда-то был.Тот, кем ты не являешься, кем никогда не был, тоже принадлежит тебе, считай, что тебе его подарили. Не старайся жить так, как мы, обыкновенные смертные, страдать, как мы, и под конец стать как мы – даже если ты и можешь это делать. Это тебя погубит. Тебя убьет дурацкое время. Ты будешь выглядеть так же глупо, как и оно само. Ты вставишь себе искусственные зубы, лицо у тебя вытянется, на верхней губе появятся противные усы: каково тогда богине будет целовать тебя! Даже мне – и то не захотелось бы. Не стану я с такими усами обманывать моего Зуттера. Пожалуйста, оставайся таким, каким ты никогда не был, и перестань думать о том, что у тебя не было настоящей юности. Зато ты сам был у юности, у юности богов, демонов и бабушек, у юности всего мира. Даже юность времени не обрела бы голоса без твоих уст…
Руфь, сидя в своем высоком кресле, говорила так тихо, что Зуттеру, чтобы разобрать ее слова, приходилось наклоняться.
– И что стало с Геварой? – спросил он.
– Что с ним стало, Зуттер? – переспросила она. – Ты имеешь в виду придворного проповедника?
– Любого из них.
– Антонио я сама не захотела. А Эрнесто мне все равно не достался бы. Но Лориса я оставила себе.
– И меня в придачу, – сказал Зуттер.
– Кто знает, – сказала она. И добавила шепотом: – Мечтатель не знал, что его любят. А когда узнал, то решил, что они не любят его больше. Потому что узнал. Должно быть, он был прав. Знание убивает. Поэтому он и окаменел.
– Кто, Руфь, кто больше не любил его?
– Боги, – ответила она. – Зуттер, обними меня.
У Руфи на полке, где лежали ее камешки, было немного книг, полка была все та же, что и в студенческие годы, – доска, опорой которой служили кирпичи. Когда-то над ней висел портрет пламенного революционера, теперь стена была пустой. Раньше к ее книгам Зуттер не притрагивался, но теперь, оставшись один, все чаще читал их. Кошка устраивалась у него на коленях. В томике Гофмансталя «Стихотворения и маленькие драмы» он искал следы серебристого карандаша Руфи и нашел их рядом с этими строчками: «Он и не думал все, что пережил, – / скитанья прежние, о прошлом память, / сплетенья рук, соединенья душ – / считать своим главнейшим достояньем…» «Он чужд мне, словно бессловесный пёс, / И близок, словно плоти часть моей».
18
Зуттер прилег на кровать. Стук в дверь. Входит мужчина. На правом плече у него болтается раздувшаяся сумка, в левой он держит огромный полиэтиленовый пакет.
– Циммерман, – представляется он. – Пастырь при больнице, вероисповедание цвинглианское. Надеюсь, не помешал.
Циммерман выражает сожаление, что не смог прийти раньше. Он посещает больных по пятницам. В ту пятницу Зуттер лежал в реанимации. И спал. Спал беспокойным сном. Но сегодня вид у него такой, что впору поздравлять. С выздоровленьицем! Бежать за цветами уже поздно, но Зуттер скоро увидит, как они расцветают в его саду.
– Прошу вас, садитесь.
– Благодарствуйте, с удовольствием присяду. Но сперва надо кое от чего избавиться.
Циммерман пристраивает на кровать, к ногам Зуттера, свою сумку, потом открывает полиэтиленовый пакет и выкладывает его содержимое. Темно-синий непромокаемый плащ. Электробритву немецкого производства. Песчаного цвета вельветовые брюки, такую же куртку, однотонную, но в рубчик, рубашку из синей джинсовой материи, стопку нательного белья, пару черных носков. Все не новое, но чистое, купленное Руфью, когда она еще могла выходить из дома.
– Ботинки ваши не пострадали, их вполне можно носить.
Зуттер молчал.
– В пятницу, когда мне не удалось с вами поговорить, – сказал, присаживаясь на стул, посетитель, – я позволил себе зайти к вам домой, чтобы сообщить о случившемся вашим близким. Но на мои звонки никто не отозвался. Вы одиноки. Ничего не поделаешь. Я присел отдохнуть в вашем садике, так как немного устал. Замечательная архитектура. Я попытался представить себе, как вы тут живете, но вдруг взгляд мой упал на кадку с пальмой. Не рано ли выставлять ее на улицу в апреле? Хозяин понадеялся на Бога, подумал я, или рассчитывает на тепличный эффект.
– Она простояла там всю зиму, – сказал Зуттер.
– Значит, понадеялись на Божью помощь, – заметил посетитель. – Или впали в депрессию.
– Вы не видели кошку? – поинтересовался Зуттер.
– Рыжую тигрицу?
– Черную, с белым рисунком. Не очень большую.
– К сожалению, не видел.
– Рыжая – ее смертельный враг. Значит, моя кошка ушла из дому.
– Воробей с крыши не свалится, и кошка никуда не денется, – успокоил Циммерман.
– Вы, значит, забрались в мой сад, – сказал Зуттер. – А как у вас оказалась моя одежда?
– Я не взламывал дверь. Только сидел в саду и размышлял. Передо мной стояла пальма, и я заметил, что под кадкой что-то блестит. Ключ. Его мог увидеть кто угодно, не только я. Поэтому я взял его, чтобы отдать хозяину. Когда я входил в больницу, то столкнулся с двумя чиновниками. Один был в форме, другой в гражданском. Они пришли вас допрашивать. Но с уважением отнеслись к тому, что вы спите. И лишь захватили с собой ваши вещи. «А в чем, позвольте спросить, пациент вернется домой, когда его выпишут? Он же одинокий человек». – «Вы правы, – согласился чиновник, тот, что в гражданском. – Вы с ним дружны?» – «Громко сказано, – заметил я, – но я его знаю. Как и многие из тех, кто с пользой для себя читает его статьи». – «Когда будете навещать его, – сказал чиновник, – спросите, кто мог бы принести ему его вещи». – «У меня есть ключ от его дома», – сказал я. Чиновник посмотрел на меня озадаченно, точно так, как и вы. «В таком случае у меня к вам предложение, – сказал этот господин. – Вы даете нам ключ, это избавит нас от необходимости вламываться в дом с разрешения нашего ведомства. Когда ключ нам больше не понадобится, я оставлю его для вас в регистратуре больницы». Он не только показал мне свое удостоверение, но и дал вот эту визитную карточку.
– Цолликофер, – сказал Зуттер.
– Точно. Надеюсь, вы согласитесь, что я все сделал правильно. К сожалению, ключ в своем ящике я нашел только вчера вечером. Квартира ваша выглядела прибранной. Я задержался в ней ровно столько, сколько понадобилось, чтобы найти одежный шкаф. Вот ваш ключ.
Посетитель был одутловат, на вид несколько старше Зуттера, своим голым черепом он напоминал деревенского судью Адама из первой пьесы, увиденной Зуттером на сцене; нос Циммерман имел мясистый и пористый, уголки рта выражали недовольство. Глаза у него словно остекленели, должно быть из-за близорукости. «Он так же одинок, как и я», – подумал Зуттер.
– Я благодарен вам, – сказал Зуттер, – но в то же время испытываю желание подать на вас жалобу.
– В таком случае подумайте, какой смысл будет в вашей жалобе. Проникнув в ваш дом, я вел себя тактично. Не так, как в реанимации. Там я подслушал, что вы говорили во сне. Зуттер, Зуттер, ласково повторяли вы голосом, не похожим на ваш. Вы называли себя своим настоящим именем. У каждого творения есть два имени – общепринятое и истинное. У индейцев только лекарь знает настоящее название растения. И когда называет его этим именем, оно может вылечить от недуга.
– А фамилия Гигакс вам не подходит?
– Почему же, – ответил духовник. – По-немецки она слегка напоминает кудахтанье курицы, но ее можно воспринимать и как вполне классическое имя. Например, из комедии Плавта. У него имена героев кончаются на – факс или – фекс. К тому же вас зовут Эмиль. Филолог при этом подумает не об Эмиле и детективах и не о двойной Лотте [3]3
«Эмиль и детективы», «Двойная Лотта» – детские книги немецкого писателя Эриха Кестнера.
[Закрыть], а о Via Aemilia [4]4
Эмилиева дорога (итал.).
[Закрыть].
– Но у меня есть и второе имя – Готлиб, – сказал Зуттер. Беседа начала его забавлять. – Оно наверняка вам ближе.
– Отнюдь нет, – возразил Циммерман. – Если бы ваши родители поинтересовались моим мнением, я предложил бы назвать вас Теофилом. Но если уж по-немецки, то без двусмысленностей. Например, Рослибом. Или вы не можете себе представить какого-нибудь Рослиба Меланхтона? Или Рослиба Эмануэля Баха? Или короля Рослиба Второго? Под сутаной я язычник. Я пользуюсь духовным прикрытием, так как мне далеко до масштабов классики. А в фамилии Зуттер что-то есть. Знаете, что я в ней слышу? Сотээр. Спаситель, точно как в моей книжонке.
Он нагнулся, порылся в своей кожаной сумке и вынул Новый Завет.
– На греческом, – сказал Циммерман.
– Не утруждайте себя, свой греческий я давно успел забыть. Но, по-моему, Новый Завет не следовало бы называть книжонкой.
– Но так ведь оно и есть, – возразил Циммерман, – в сравнении с «Илиадой» это книжонка, в сравнении с Софоклом – трактатик. Новый Завет – не более чем червеобразный отросток на теле античности, словесный пузырь, раздутый до размеров Священной книги. До жуткой церковной истории. Текст, во всяком случае, издан филологом. Видите, кто это? Нестле.
– Я не умею читать, – признался Зуттер.
– Хорошо знакомая фамилия, – сказал Циммерман, – выдает чуткого к слову шваба. Ради него простим его братца, который, словно царь Ирод, истребляет младенцев сухим детским питанием.
– Это его брат? – спросил Зуттер.
– В духовном смысле – да. Мне братья напоминают Каина и Авеля. Не знаю более разных способов приносить жертвы Богу. Но я ничего не имел бы против, если бы на этот раз субтильный проломил череп здоровяку, филолог – капитану экономики.
– Хотите, чтобы всем воздавалось по заслугам их?
– Я пенсионер. И чтобы уж вовсе дискредитировать себя – и гомосексуалист к тому же. Поэтому больше не особенно утруждаю себя. Но многие, которым довелось побывать здесь и удалось остатьсяв сем бренном мире, были мне благодарны.
– Как вы с ними молитесь? – поинтересовался Зуттер.
– Как с самим собой. Господи, отпусти мне грехи мои.
– Грехи вам все еще нужны, – заметил Зуттер.
– Не они мне, – сказал пастор, – а я им, так было угодно дьяволу. Надеюсь, милости Господней известно, для чего.
В этот момент албанская прислуга со стуком вкатила тележку-поднос с чаем, и по палате словно ангел пролетел.
– Господину пастору тоже чашечку, – сказал Зуттер.
– Только не с ромашкой, – попросил Циммерман. – Лучше с вербеной. Нет? Ах ты дьявол. Вербена – то, что надо.
– Но это же невозможно пить, – удивился Зуттер.
– Я люблю все пряное, – сказал патер, вытащил из кармана плоскую бутылочку и плеснул из нее в чашку. Его рука дрожала. – Джин. Плеснуть и вам?
– Нет, спасибо.
– Не хотите причаститься у любителя джина. Вы совершенно правы. Так поступают только безнадежно больные.
– Вы были раньше католиком?
Циммерман так наклонил чашку, что чай пролился в блюдце.
– Вы любите, чтобы тело Господне было крепким, – пояснил Зуттер.
– А я думал, что не люблю делить с народом Его кровь, – сказал Циммерман. – Вы угадали. Я сменил вероисповедание в пятнадцать лет, по причине двойной морали святых матерей.
– Тогда вы попали из огня да в полымя, – заметил Зуттер. – Католики по крайней мере живут тем, что они же и запрещают. Реформированные же не знают ничего, кроме запретов. Это значит, они запрещают саму жизнь.
– Не в огонь и не в полымя хотел я попасть, а в самую что ни на есть грозу. Ее не могут предложить ни те, ни другие. Двойная мораль не помогла еще ни одному человеку. Нужна мораль стократная или тысячекратная. Вы думаете, я мог бы всерьез говорить с пациентами, если бы не имел in petto [5]5
В душе (итал.).
[Закрыть]особую мораль для каждого? Если к кому-нибудь из них я не нахожу подхода ни с одной из этих моралей, то вижу в этом непростительный для себя грех.
– Вам бы надо остаться филологом.
– Златоустом? Нет, уж лучше быть Рослибом. Мне бы родиться греком, но я опоздал на добрых две с половиной тысячи лет. И все же, господин Зуттер, и все же. Вот вы говорите, что забыли греческий. Значит, когда-то вы его знали. Точнее, он знал вас. Вы спокойно можете забыть греческий, но он-то вас не забудет.
Пастор умолк. В уголках его рта застыла горечь, толстая нижняя губа отвисла, на ней блестела капелька чая.
– Чтобы нам с вами не молиться вместе, я тоже расскажу кое-что поучительное, – прервал молчание Зуттер. – Вы не понравились мне с первого взгляда, тут ничего не изменит даже моя благодарность вам. И все же вы второй человек, появившийся здесь, в котором я не чувствую функционера. О греческом вы говорите как о благодати. Я ее не знаю, но она меня знает. В меня стреляли, господин пастор, не знаю кто, полиция тоже не знает и не очень старается узнать. Мне мой убийца известен столь же мало, как и вам ваш Бог. Но он – или она – хотел тем не менее что-то обо мне узнать. Этого было достаточно, чтобы пустить в меня пулю. Кому-то очень хотелось от чего-то избавиться, по меньшей мере от пули. Как человек я не очень интересен себе. Но как объект криминального разбирательства? Тут есть что-то новенькое. Вы принесли мои вещи, так доведите дело до конца. Пожалуйста, уберите их в шкаф.
– Вряд ли стоит это делать, – сказал Циммерман. – Вас же отпускают домой. Все причиндалы с вашего тела сняты.
Циммерман так аккуратно сложил одежду Зуттера на кровати, словно был не пастором, а матерью готовящегося к конфирмации сына. Все вещи лежали, символизируя готовность шагнуть в новую жизнь, им недоставало только тела. В детстве у Зуттера были книжки с картинками, из них можно было вырезать макеты одежды и наклеивать на плоские картонные фигуры. И бумажный человечек превращался вдруг в римского сенатора или прусского гренадера. А то и в кокотку эпохи рококо, за десять тысяч лет до Барби. Зуттер, бродяга, вставай и дуй вперед. Только оденься потеплее.
– Если я правильно понял, – сказал Циммерман, – вам, чтобы вставать по утрам с постели, нужен основательный повод.
– Можно обойтись и без повода. Но не без бритья!
– Отрастите себе бороду, – посоветовал Циммерман.
– Тридцать лет назад так поступали многие. Наш поселок поначалу был целиком под влиянием Cuba Libre [6]6
Свободной Кубы (исп.).
[Закрыть]. Через пару лет это стало стимулом для карьеры или поводом для пьянства или тем и другим вместе. Во всяком случае, увлечение прошло, но не прошла страсть зарабатывать больше денег и курить настоящие гаванские сигары. Сигары продаются лучше, чем революция.
– Я читал ваши репортажи. Для вас были важны случаи, произошедшие с другими. Вы играли на поступках и страданиях людей, как на ксилофоне, наслаждались звуками, которые, погибая, издает человек. А теперь хотите стать своим собственным случаем и узнать, что человек чувствует, когда на нем играют. Простреленное легкое – всего лишь хлесткое начало. Дальше, если хотите знать мое мнение, дело примет более тонкий оборот.
– Я не спрашиваю вашего мнения, – сказал Зуттер. – Нас вообще не спрашивают. Никого. Просто с нами что-то случается. Что-то с кем-то. Что, как, чем, откуда и куда, с каким финалом – так приходится членить теперь фразочки. Взгляните на эти шмотки: чистые объекты. Взгляните на меня: не столь чист, но как объект тоже достоверен, в достаточной, на мой вкус, мере. Недостает лишь мелочи: кого или чего? Субъект, подлежащее, господин пастор, столь основательно исчезли из наших предложений, что мы уже почти не замечаем их отсутствия. Не думайте, будто я ищу исполнителя преступления, объектом которого я стал. Меня интересует субъект преступления. И не спешите называть это теологической проблемой.
– Кто угодно, только не я. Теология, господин Зуттер, это процедура с отсутствующим ответчиком. Тут даже не действует больше: in dubio pro Deo [7]7
Сомневаюсь в существовании Бога (лат.).
[Закрыть]. Все лазейки закрыты, в том числе и лазейки для хитрецов. Вера как игра по принципу fifty-fifty. Если Бог есть, то она оправдала себя. Если же его нет, то ты, утратив веру, потерял немного. Неправда, Зуттер, потерял все. Остатки честной веры в наше существование. Существование – это то, что человек должен вынести, хочет он того или нет. Все зависит от того, насколько мы высовываемся. Мы торчим в пустоте, как окровавленный указательный палец, и пока он торчит, ему достается все больше и больше. Убрать его тебе не дано. Для этого у тебя нет руки.
Патер говорил и аккуратно укладывал вещи Зуттера в шкаф. Он наклонялся и кряхтел. Зуттеру еще не приходилось видеть, чтобы кто-нибудь так заботливо обходился с одеждой, не сказать, чтобы очень умело, но весьма деликатно. И это при том, что на давно не глаженных брюках Зуттера не оставалось даже следа от складки.
– Вовсе не требуется. – продолжал пастор, – писать существительные с большой буквы. Такого нет даже у Лютера, это барочное изобретение, инфляция божественной сигнатуры, ее распространение на любой фетиш. Есть языки, которые обходятся без подлежащего, но знают, о чем говорят, или настолько умны, что не хотят точно этого знать. Да и у нас процветает растительность, бедная подлежащими. Флора руин в парке авторского права и тщеславия. Смеркается, темнеет, рассветает. Имеется.
– Мне досталось, – ухмыльнулся Зуттер.
– Не говорите мне, – возразил после паузы Циммерман, – что не хотите узнать, кто в вас стрелял. Вряд ли стоит лишать себя этого удовольствия. В кого стреляют? Едва ли в одного из сотен.
– Предположим, – сказал Зуттер, – мне очень этого хочется; но не случится ли так, что я буду каждое утро знать, ради чего встаю с постели, однако в один прекрасный день просто не смогу это сделать?
– Вполне возможно. Только благодаря исследованию я произвожу объект своего исследования. А потом он меня убивает или приводит к слепоте. Таким мне видится современное естествознание.
– Я и так уже плохо вижу, – сказал Зуттер, и не нуждаюсь в преступнике, чтобы ослепнуть совсем. Судьба сама позаботится об этом.
Зуттеру показалось, что его слова потрясли Циммермана.
– Послушайте, – сказал он, – не запускайте это дело. С глазами шутки плохи. Хотите, я назначу вам встречу с профессором Фёгели. Поверьте, он творит чудеса…
– Вера и чудеса, – Зуттер снова обрел способность улыбаться. – В этой фирме я уже побывал, господин Циммерман, и впредь даже мизинца им не доверю. А тем более окровавленного указательного пальца. Надо терпеливо выносить то, что выпало на нашу долю. Не ваши ли это слова, господин пастор?
– Но живете один.
– Я живу один, причем без всякого «но». Да, я хочу узнать, кто в меня стрелял. Это так же верно, как и то, что меня зовут царь Эдип.
– Пакет я вам оставляю, – сказал Циммерман, – вдруг да пригодится для чего-нибудь. – Он разгладил полиэтиленовую пленку. – О, чуть не забыл, в нем еще остался шар.
– Шар? – переспросил Зуттер.
– Я нашел его в брючном кармане, вы забыли вынуть все из карманов. Бывает, когда в доме нет женщины.
– Господин пастор, я всегда сам проверял свои карманы, даже тогда, когда еще была жива Руфь. Никогда не знаешь, что там может заваляться. Кроме того, я много лет курил трубку, а в карманы курильщика лучше не залезать никому, кроме него самого. Табачная пыль да пепел, пепел да табачная пыль.
– Но шарик-то абсолютно чистый, – Циммерман поднес сверточек к свету: завернутый в белую папиросную бумагу и перевязанный черной ленточкой предмет, круглый на вид и не больше мяча для игры в гольф.
– Положите на ночной столик, – попросил Зуттер.
– Может, лучше сразу распакуете? На ощупь там нечто весьма деликатное.
– Шар не может быть деликатным. Иначе развалится.
Маленький натюрморт – три розы, загадочный подарок, ключ, лампа – смотрелся замечательно. Зуттер и не подумал притрагиваться к свертку.
Циммерман вздохнул и встал. Руки его повисли плетьми, хотя тяжелая сумка была только в одной из них.
– Не знаете, когда вас выписывают? Я мог бы подвезти вас домой.
– Эту ночь я еще проведу здесь. Вернусь домой днем, возьму такси. Но я благодарю вас за любезность.
– Вы играете в шахматы? – поинтересовался Циммерман.
– Редко. И плохо.
– Могли бы сыграть партийку, если представится случай.
– Если представится, – эхом отозвался Зуттер.
Циммерман понял.
– В таком случае позвольте пожелать вам…
– И вам того же.
Зуттер подождал, пока затихнут шаги, и развязал черную ленточку. На тонкой бумаге лежал свалянный из сухих иголок лиственницы клубок, так называемый «сильский шар». Ветер с перевала Малоя, поднимая волнение на озере, гонит иголки к противоположному берегу и сбивает в правильной формы шарики величиной с детский кулачок, а если не выловить их прежде времени, то и больше.