355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Адольф Мушг » Счастье Зуттера » Текст книги (страница 6)
Счастье Зуттера
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:30

Текст книги "Счастье Зуттера"


Автор книги: Адольф Мушг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)

14

– Займись чем-нибудь, Зуттер.

– Чем?

– Кто ты?

– Не знаю.

– Кем ты был?

– Ну, скажем, судебным репортером.

– Тогда стань снова тем, кем ты был. Займись процессом.

– Каким?

– Ты отлично знаешь каким, Зуттер.

Когда весной 1992 года шла последняя неделя процесса, Зуттер дни и ночи трудился над своим отчетом. Однажды в три часа ночи в его рабочий кабинет вошла Руфь с подносом в руках. Он стучал по клавишам своего компьютера и даже не обернулся.

– Успокоительный чай? – спросил он. – Это последнее, что мне сейчас нужно. Наоборот, я должен себя взбадривать. Чтобы ковать железо, пока горячо…

– Но ты же работаешь как одержимый, – сказала она.

– It’s now or never, сейчас или никогда.

Она села рядом и стала смотреть ему через плечо, чего раньше никогда не делала.

…и в следующем году супруги снова переезжают, в Швейцарию. Там Ялука, или просто Ялу, встречает художника Б., и между ними завязываются любовные отношения. Ее муж X. отвечает на это попыткой самоубийства. Его спасают, но жизнь теряет для него всякий смысл. Он больше не направляет свой внедорожник в озеро, а топит себя в алкоголе. Девять месяцев спустя жена топором убивает его на кухне.

Эту жуткую историю можно рассказывать по-разному. Для обвинения это история способной на все авантюристки. Она шла на любые жертвы, чтобы подцепить многообещающего мужа и вырваться из варварских условий, в которых прошла ее юность. С самого начала она была озабочена тем, чтобы самой не оказаться жертвой. Она оборвала все его связи и отношения, которые были ему дороги и необходимы для жизни. Она потащила его через границы в страну, где жизнь была лучше – для нее. Ее не волновало, что она преступает все границы, установленные для ее мужа. А когда он стал ощутимо мешать ей наслаждаться жизнью, она убрала его со своего пути.

В этом месте версия обвинения расходилась со сказкой о рыбаке и его жене. Своими неумеренными потребностями она не только схлопотала себе несколько лет жизни в тюремной камере, но и привела к стойким изменениям в швейцарской практике исполнения наказания. Прокурор был еще достаточно мягок, когда обвинил ее в убийстве, но допустил, что оно было совершено в состоянии невменяемости – иного и не следовало ожидать от этой дочери степей. То, что эта особа сотворила с душой славного малого, обвинитель не побоялся назвать убийством – но при этом говорил не как юрист, а как человек.

Защита излагает ту же историю, сдвинув акценты. Молодая женщина, вначале совсем еще ребенок, зашла далеко, в конечном счете слишком далеко. Но почему? По причине неукротимой жажды свободы. Именно свободу выбрала она, советская гражданка, свободу, воплощением которой был ее муж и с помощью которого достижение этой свободы стало возможным; учитывая серьезность ее характера, можно сказать, что при трагическом стечении обстоятельств она была вынуждена выбрать свободу и от этого человека, в конечном счете, она предпочла свободу ему.

Но и эта версия, когда видишь преступницу, звучит неубедительно. Услышать Ялуку X. не пришлось: она отмалчивается. Во всяком случае считать, что убийство мужа сулит прорыв к лучшей жизни и даже свободу, – странный аргумент. Не слишком ли много признаний требует та и другая сторона, раз ключ к преступлению Ялуки X. до сих пор не найден? И можно ли будет его найти, не имея смелости выйти за пределы правовой системы координат, которую мы считаем универсальной?

– Ты все еще занят своей любимой геометрией, – сказала Руфь и показала на листок, прикрепленный над письменным столом Зуттера. Речь шла о задаче: соединить девять точек, обозначающих квадрат и его центр, всего четырьмя линиями и не отрывая карандаша от бумаги. Задачу нельзя решить, если придерживаться контуров квадрата. Но она легко решается, если верхнюю линию квадрата продолжить в свободное пространство до необозначенной точки, от которой надо протянуть диагональ к расположенной симметрично точке слева внизу. Тогда остается лишь обвести левую сторону уже не обязательного квадрата и провести последнюю диагональ вправо и вниз. Этот предполагаемый узел пространственной решетки оказывался вне возникшего треугольника – и последняя диагональ ложилась на хорду, как стрела на тетиву лука.

– Не прерывай меня, – проворчал Зуттер, охотясь за ускользающим точным словом.

Мы осмеливаемся предположить, —стучал он по клавиатуре, – что Ялука X. убила своего мужа из любви. Она поступила так из чувства уважения к человеку, чтобы не дать ему умереть от горя, в бедности. Она знала, что своей страстью к Б. нанесла мужу смертельную травму, но не чувствовала жалости к нему – этого не позволяло ей ее жестокое правдолюбие. Муж ее столь крепкими нервами не отличался, он превращался в жалкого, презренного человека, а этого не заслужили ни он, ни она. Поэтому она нанесла ему еще один удар – в страшной тревоге за его достоинство и за историю их отношений.

– В страшной тревоге, – произнесла Руфь.

В какой мере человек, подобный Хельмуту X., подходит к этой истории? После краха ГДР и Советского Союза могло показаться гротескным, что эта женщина с берегов Каспийского моря избрала мужчиной своей мечты компьютерного программиста из Франкфурта-на-Одере. Но с того, восточного, края света, где жила Ялука, другой – западный край Восточного блока – мог показаться ей пределом мечтаний. И все же ГДР не была ее Германией. Ее Германия была родиной музыки, той музыки, которая должна была заменить ей высокое происхождение: она была дочерью хана, убитого по приказу Сталина. Музыка должна была возместить ей не только отсутствие счастья и будущего. Мир, который не могли разрушить ни тиран, ни лишения, ни отчаяние, воплощался для нее, дочери угнетенного народа, только в одном – в культуре.

Неуклюжий, ловкий только во время игры в гандбол, Хельмут X. как воплощение музыки, как голос культуры, немецкой культуры? В глазах Ялуки: да. Молодой человек в условиях социализма добивался ее в соответствии со своим положением и вел себя, как герой. Он пожертвовал ради нее самым драгоценным, что есть у человека: временем, фантазией и верностью. Выражаясь словами сказки, которые здесь вполне к месту, дурачок выдержал испытание принцессы. Ибо, ухаживая за ней, он проявил чудеса терпения, продемонстрировал богатство бедных и благородных.

– Зуттер! – воскликнула Руфь. – Зуттер!

Эта валюта у нас больше не котируется, а другой в мире Ялуки не было. Хельмут X. стал равным ей. Музыка, о которой он переписывался с ней три года подряд, не подлежала цензуре. Разумеется, в чудесных картинах, которые рисовались его воображению, встречались только мечты, а не реальные вещи, тем более люди. Ей и ему не надо было осознавать, чем они отличались друг от друга, – они просто не замечали этих различий. И когда они, наконец, стали жить вместе, обман и самообман продолжался еще долго, ибо различия между ними и окружением были значительнее и давили на них сильнее, чем то, что отделяло их друг от друга; они даже не могли позволить себе признаться в этом. Они защищали постоянство своей любви от стесняющей, гнетущей современности. Так было в Магдебурге, так было еще и в Нюртингене, так осталось – нравится нам это или нет – и в Швейцарии. И так было бы всегда, продолжай они жить вместе: вот что печально. Чем дольше длилась такая жизнь, тем печальнее становились они сами. Так не могло больше продолжаться, когда Ялука познакомилась с художником Б., которому X. заказал портрет жены. Этот портрет послужил ей окном, через которое она вырвалась из своего брака. Но достоинство и любовь, честь и страсть к культуре, сформировавшей характер Ялуки, были связаны теснее, чем у нас. Если отделить их друг от друга, что-то умирает. Тогда кто-то должен умереть.

– Видишь ли, Зуттер, нам тоже кое-чего недостает. Мы слишком редко выясняем отношения.

– Неправда, – возразил Зуттер, – ты страшно мешаешь мне. Мне положена надбавка за работу в особо трудных условиях.

– Так это будет статья? А я думала, ты пишешь дневник. Или новеллу.

– Ты простудишься, – сказал Зуттер.

– Твоя статья согревает меня. И беспокоит. В ней есть нечто лихорадочное.

– Эдак мы еще научимся с тобой ссориться. Тебе хочется, чтобы я забыл сохранить написанное, – проворчал он и набрал следующую фразу: Хельмут и Ялука слишком долго жили, словно нарисованные на картинке. Один в сиянии небесного света другого.

– Прекрасно, – похвалила Руфь.

– Ты мешаешь мне работать, – сказал Зуттер, и только когда она хихикнула, заметил, что напечатал эту фразу.

Надо знать, – продолжал он стучать по клавишам, – что Хельмут X. в последние дни жизни постоянно слушал «Песни мертвых детей» Малера, а когда на него обрушился топор жены, звучала, без конца повторяясь, «Песнь о земле». Накачавшись алкоголем, он спал и видел себя снова в неразделенной семье, и только милость Ялуки не дала ему вернуться к жестокой реальности.

– Так еще прекраснее, – сказала Руфь.

Итак, он до конца сыграл роль, которая выпала ему по сценарию Ялуки. Ради нее он покинул страну, которая, правда, не могла предложить своим гражданам мировую революцию, но во всяком случае давала надежные рабочие места, право на пенсию, возможность отводить детей в детский сад и отпуск по уходу за новорожденным. Со своей маленькой, уже тогда внутренне разобщенной семьей он сорвался с места и ринулся в свободный мир, в джунгли свобод, которые были ему неведомы и которых он не хотел знать. Он изводил свою жену заботой и вниманием, в которых она давно уже не нуждалась, и с таким упрямством мешал ей жить, с каким сейчас моя славная женушка Руфь мешает мне работать.

– Где у тебя топор? – спросила Руфь. – Уверена, ты его куда-то засунул. Не мог же ты подумать, что я стану искать его, чтобы…

В последний год своей жизни Хельмут X., отслужив свой срок в роли принца, пытался быть для нее тем, кем еще мог: защитником, преданным слугой, радетелем, опекуном, приемным отцом…

– И ребенком, – добавила Руфь.

И ребенком, —отстучал Зуттер. – Когда она потеряла своего первенца. «Песни мертвых детей».

– Но есть и другой ребенок, – сказала Руфь, – живой.

Хельмуту пришлось узнать, что он, высококвалифицированный специалист в своем деле, напрочь лишен способности устроить свое личное счастье – добиться любви живой женщины. Ялу была жестокой женщиной, но вульгарной не была никогда. И в Западной Германии, и в Швейцарии она была далека от мысли о том, чтобы воспринимать уязвимость мужа как его слабость, как недостаток мужественности. Она не обманывала его с любовником, ибо не скрывала своей любви ни от одного, ни от другого. И она никогда не презирала своего мужа. Вполне возможно, что она страдала, живя с ним, но это никак не мешало ее страсти к художнику Б.

Пусть эту ее невозмутимость здешний суд – в лице прокурора – называет «бессовестной». Но, с точки зрения Ялу, она обманула бы своего мужа, если бы что-то скрыла от него. Уходя «на сторону», она не его престиж должна была сохранять, а свой собственный. Ей нужно было думать о том, как устроиться на чужбине; о том, чтобы не впасть там в нищету. Она была слишком горда для нищеты. Как и для обмана. Но ее супруг доказал ей, что он мужчина. Он ничего не мог требовать от нее, когда речь шла о любви и страсти. И не изображал из себя мужа, который не заслужил такой обиды. Не твердил, что так они не договаривались. Поступи он так – и его ставка в игре была бы потеряна. Только теперь он показал, кто он на самом деле. Убей он свою жену или ее любовника – перед ним можно было бы только снять шляпу! Плакать он тоже мог, слезы мужчину не позорят. Пропадет он только тогда, когда начнет жаловаться. Сводить счеты, качать права, хитрить.

До этого Хельмут X. еще не дошел – или не дошел окончательно. Он начал пить, бродяжничать, вредить самому себе. По-настоящему он еще себя не жалел, это было бы концом его гордости – и концом любви Ялуки, ибо ее любовь к мужу всегда была связана с его гордостью. Взяв в руки топор, Ялука опередила его, не дала окончательно скатиться к жалкому прозябанию. Он подставил голову под этот топор – я думаю, в последнее мгновение он знал, что ему предстоит, поэтому убийство было актом взаимного согласия между мужем и женой.

Но прежде чем Хельмут X. должен был пасть жертвой, ему пришлось самому принести величайшую для себя жертву. Он должен был, если воспользоваться образом Эйхендорфа, оставить в одиночестве пастись лань, которую любил больше других. И Ялу оказала ему благодеяние, избавив себя от необходимости наблюдать за угасанием его жизни и страдать вместе с ним.

– Она одним махом избавила его от страданий, – заметила Руфь, – и этим заслужила ласкательное имя. Ялу – в этом есть что-то от сердечной близости. Но если воспользоваться образом не Эйхендорфа, а твоим, Зуттер: даме могло бы прийти в голову прервать отношения с человеком, который не мог писать ее портрет иначе как сожительствуя с ней.

Если воспользоваться чистым разумом Руфи, —застучал по клавиатуре Зуттер, – то можно сразу же сделать и следующий шаг: окончательно Ялука могла порвать с художником, только убив своего мужа.

– Нажми «сохранить», Зуттер, – напомнила Руфь, – иначе этот замечательный текст сотрется и исчезнет для любопытствующего потомства.

– Ты, во всяком случае, его прочитала, – сказал Зуттер, – и твой комментарий не пропадет.

Этот избавительный удар топором был неуместен. Что он мог ей дать? Десять лет заключения в швейцарской тюрьме. Разве что она еще раз найдет способ вырваться на свободу, первый раз это у нее получилось.

– Терпеть не могу рекомендаций покончить жизнь самоубийством, – сказала Руфь.

Как будто она давно уже не покончила с собой! – печатал Зуттер. – В тот самый момент, когда убила своего мужа. Он умер, сознавая, что тем самым она снова восстановила в своих глазах его прежний образ. И, значит, теперь он принадлежал ей, а она ему. Эта жертва…

– Жертва – не то слово, которое я бы оставила в тексте, – предложила Руфь.

– А его и не обязательно оставлять, – возразил Зуттер. – Оно и так останется. Даже ненаписанное. Это убийство было торжественным обетом. Что бы ни случилось впоследствии, оно сделало их связь неразрывной.

– Что бы ни случилось? Но что может случиться?

Я не знаю, – печатал Зуттер, – одного только я не могу себе представить: что Ялука, пережив судебный процесс, сидит в женской тюрьме и считает дни, когда она снова может броситься в объятия возлюбленного.

– Это вряд ли понравится твоему художнику. Да он и не годится для этого, – сказал Зуттер.

– Он не мой художник, – возразила Руфь. – Он женат и объяснил суду, что не давал калмычке никаких обещаний.

– Никаких обещаний, – повторил Зуттер, перестав печатать. – Да, это похоже на Йорга. Он должен был так говорить. И в соответствии с этим действовать, что означало: ничего не предпринимать. Он давно бросил свою натурщицу. Ялу повисла в воздухе.

Руфь так близко придвинулась к нему, что смогла дотянуться до клавиатуры и написала:

Но существует еще одна дочь, Зигги. Она потеряла обоих родителей.

Он нажал на «сохранить».

Закон сегодня разрешает отбывающим наказание матерям держать при себе маленьких детей. Но разве пожелаешь пятилетнему ребенку провести детство за решеткой? Ребенку нужна мать, но разве такая?

Руфь убрала руки от клавиатуры и сказала:

– Ты можешь написать так, если готов взять ребенка к себе.

– А ты готова?

– Да.

Зуттер испугался.

– Вот чего ты добилась, – сказал он. – Этой статьи больше нет. Знать бы мне, где взять другую.

– А разве тебе обязательно писать? – спросила Руфь. – Ты ведь совсем ничего не знаешь об этих людях.

– Во всяком случае, – возразил он, издав злой смешок, – я впервые сижу вместе с тобой за своим компьютером. И мы ведем с тобой непринужденный разговор. Голова к голове. Голова против головы. И твоя оказывается не только умнее, но и прочнее.

– Теперь я по крайней мере знаю, почему у меня болит голова, – заметила Руфь. Четыре часа утра. Мы заслужили свой сон.

– Я – нет, – сказал он. – Мне еще надо придумать что-нибудь. Ялука не должна умереть.

И Зуттер кое-что придумал. С гудящей от бессонницы головой он к семи часам утра достучал-таки до конца статью, которая должна была придать судебному процессу другой оборот.

15

Через два года после процесса, в марте девяносто шестого, окончательно подтвердился проверенный двумя специалистами диагноз болезни Руфи; в апреле она решила «выслушать» свой недуг и только потом взяться за него «по всем правилам искусств». «Это мое тело, – сказала она Зуттеру, – и я уверена, что оно само должно найти правила, способные ему помочь».

«Так тому и быть», – часто повторяла она, Зуттеру было хорошо знакомо это выражение, постоянно встречавшееся в сказках. «Так тому и быть, – сказал бедный рыбак рыбке, пообещавшей ему превратить его хижину в роскошный дворец, – но какая мне от него польза, раз там будет нечего есть»? И в придачу к дворцу попросил еще и шкаф, полный самых лучших яств. «Так тому и быть, приму от тебя и этот подарок», – сказал, позволю себе заметить, рыбак рыбке, словно это он оказывал милость своей благодетельнице, а не она ему.

Но и в сказке «Шестеро слуг» королевич сказал толстяку, которого он принял сначала за копну сена: «Зачем мне такой увалень?» – «О, – ответил толстяк, – это еще что, а вот если я раздуюсь как следует, то стану в три тысячи раз толще». – «Так тому и быть, – согласился королевич, – ты можешь мне понадобиться, пойдем со мной».

«Так тому и быть» – ответ Руфи на болезнь, которую официальная медицина принимает без всяких оговорок. Она умеет лишь точно подыскивать слова, вроде «и тогда…», «словесное меню», как выразился главный врач. «Так тому и быть, значит, я должна с толком использовать время, которое мне осталось». Зуттер, сопровождавший Руфь к главному, догадался, что тот подумал, но не решался высказать: у вас осталось мало времени. Предостережение врача основывалось на статистике, но выводы из его слов Руфь собиралась в спокойной обстановке сделать для себя сама. «До сих пор я толком не знала, что такое время, – сказала она врачу, – теперь узнаю, что оно мне принесет».

«Есть способы лечения, которые принесут вам больше пользы, поверьте мне», – убеждал врач, не замечая, что говорит с пациенткой на разных языках, на что Руфь сдержанно возразила: «Нет, я этому не верю».

В сказке о шести слугах толстяк и впрямь позаботился о том, чтобы триста жирных быков, которых королевич должен был съесть у родственников невесты вместе со шкурой, шерстью, костями и рогами (не говоря уже о трехстах бочках вина в подвале), бесследно исчезли в его брюхе. В конце толстяк даже помог спасти жениха и невесту, когда злая волшебница послала вдогонку за ними свое воинство: «Он выплюнул позади кареты выпитую им морскую воду, и образовалось большое озеро, в котором застряло и утонуло воинство волшебницы».

«Никогда не знаешь, в какой момент может понадобиться такое толстое брюхо, – заметила Руфь, – надо лишь вскрыть его – и из него выльется Красное море».

Он с трудом выносил эти ее отчасти романтические, отчасти фривольные изречения. Они не только подавляли его волю – о них, не компрометируя Руфи, нельзя было рассказать никому из тех, кто ожидал от семьи Гигакса и Ронер неизбежного крестового похода против рака. Об этом не могло быть и речи, иначе пришлось бы предать Руфь и дискредитировать себя, ее спутника, которому сам Бог велел найти разумные способы борьбы с безрассудством больной и при необходимости заставить ее лечиться. Зуттер не чувствовал себя вправе навязывать ей подобный рецепт, да и сомневался, что у него хватит на это сил. Если бы у сказочного выражения «так тому и быть» имелась вторая часть, то в интерпретации Руфи она звучала бы так: «И кто знает, чем все это кончится». Ей хотелось знать, чем.

Как раз в то время, когда Руфь заглядывала в глаза Медузы, Зуттеру вроде бы улыбнулась удача. К его шестидесятилетию газета, для которой он вот уже тридцать лет писал свои судебные отчеты, отобрала дюжину из них и опубликовала в собственном книжном издательстве с предисловием главного редактора, более чем справедливо оценившего работу автора. Он назвал отчеты историей морального падения 70-х, 80-х и 90-х годов – «вы поймете это из процессов, состоявшихся в этот период» – и скромным, но весьма заметным вкладом в историю культуры, именно потому что автор не судит и не настаивает на своей правоте, а предоставляет право читателям вынести свой приговор, даже если он и не совпадет с решением суда; при этом он имеет смелость апеллировать к их естественному чувству справедливости, не прибегая к дешевому популизму. Судебные репортажи Гигакса, писал редактор, это поучительные истории, рассказанные человеком не только с чистой, но и способной подвергать все сомнению совестью.

– Замечательно, Зуттер, – сказала Руфь. И добавила: – Так тому и быть.

Эта маленькая похвала была приятна Зуттеру, пережившему из-за своих репортажей немало неприятностей. После каждого опубликованного отчета приходили читательские письма, в которых ставилась под сомнение его порядочность, не говоря уж об анонимных посланиях, грозивших ему высылкой из страны, садистскими, в мельчайших подробностях описанными пытками или просто-напросто ликвидацией. В этом смысле выстрел в рощице не был так уж случаен. Пришлось Зуттеру распечатать и пакет, в котором, правда, была не бомба, а человеческое дерьмо; это случилось после процесса над обвинявшейся в убийстве мужа калмычкой: отчет Зуттера способствовал смягчению приговора.

Эта статья завершала юбилейную книгу и была ее кульминацией. Газета поддержала своего сотрудника, нарушившего общепринятые правила, сей акт гражданского мужества помогло ей совершить еще и то обстоятельство, что Зуттер именно за эту свою работу был удостоен премии города.

Но газета – не вольер для райских птичек; вскоре она дала Зуттеру понять, правда, весьма тактично, что выполнила перед сотрудником Гигаксом все свои обязательства и надеется, что впредь он не будет испытывать то терпение, которое она неоднократно к нему проявляла. Правда, она не отвергла его следующий отчет – гротескно-комическое описание автомобильной аварии, сопровождавшейся бегством водителя с места происшествия; но публикация откладывалась так долго, что необходимость в ней отпала сама собой. В иронии Зуттера увидели набор плоских острот или даже подражание, печатать такое не было смысла. Хотя главный редактор и заявлял, что очарование и непредсказуемость прозы Зуттера не знают срока давности, но теперь, похоже, он и знать не хотел о том своем изящном высказывании.

Неудачу с публикацией надо было повторить, чтобы продемонстрировать тенденцию. Однажды статья Зуттера куда-то «запропастилась» и не попала на тот стол, где ей могли дать соответствующую оценку и ход… Когда Зуттер принес копию, материал уже устарел, или, как теперь выражались в редакции, был «пережеван».

Прошло некоторое время, прежде чем Зуттер осознал, что книга, выпущенная ко дню рождения, была его прощальным выходом на публику, организованным газетой, поощрением накануне увольнения. Прекрасно, сказала газета (Руфь сказала то же самое), что было, то было, вы оказали нам немало добрых услуг, этим и удовольствуемся. Газете надо удержаться на рынке, где манипуляция общественным мнением требует иного стиля, не такого, на котором то и дело спотыкаешься. Шестьдесят – возраст почтенный, Зуттеру пора бы вспомнить об этом и элегантно освободить место, которое он и так уже не занимает.

Похоже, в вышестоящих инстанциях знали, что в материальном отношении Зуттер не зависел от продолжения своей работы в газете. У него, как известно, была хотя и больная, но состоятельная жена, и он вполне мог позволить себе продолжать свои стилистические упражнения для собственного удовольствия. Целиком посвятить себя уходу за женой – разве можно представить себе что-нибудь более человечное?

Пока Зуттер боролся с растерянностью, вызванной диагнозом Руфи, он готов был поддаться соблазну и смириться с тем, как поступила с ним газета. Но больная Руфь была уже не столь миролюбива, как прежде. «Вспомни молодость, Зуттер, – говорила она, – не занимай выжидательную позицию, нападай первым. Я не хочу бороться за свою жизнь в одиночку! Помоги мне, Зуттер, не будь размазней, иначе тебя растопчут в лепешку!»

16

Зуттер снова обрел свободу движения, не зависел больше от дренажа, и под ним уже не висела бутылочка. Утром доктор Рукштуль выдернула, или, как она выразилась, «выщипнула» торчавшую у него между ребер резиновую трубку. Из него ничего больше не текло, ни спереди, ни сзади, он с наслаждением ходил по палате, но его оставили в больнице еще на день или два, чтобы понаблюдать за ним. А за чем наблюдал, что видел он сам?

Полуденная тишина, обед закончен, посуду убрали, больница отдыхает. За окном весна, щебечут птицы.

Зуттер подошел к неплотно закрытому окну. Сквозь щель тянуло пронизывающим, но уже не ледяным воздухом. Глубоко внизу красивыми линиями вырисовывался город. Все, что могло цвести, пробивалось между строений белыми ватными тампонами и сиреневыми метелками, размывало очертания поселка, окрашивая его бесхитростной желтизной вездесущих «форсайтовских» роз, устилало сочной зеленью берега канала, вдоль которого группами устроился обслуживающий персонал больницы: люди предпочитали перекусить на солнышке, а не в столовой. На газонах между дорожками деревья, привычные для этой местности, уже выбросили светло-зеленые флажки, и только пришельцы издалека, гинкго, павлония и китайский ясень, еще выделялись темными скелетами на фоне сочной зелени. Аллею декоративных японских вишен, встречавшую выходивших на трамвайной остановке посетителей больницы, заливало неземное розовое сияние.

Зуттер поздоровался с отдельно стоящим деревцем, которое каждое утро оказывалось в поле его зрения. Сегодня оно, казалось, вот-вот взлетит вверх вместе с покрывшим его облаком великолепных белых соцветий. Скоро Пасха, скоро минет год с той поры, как Руфь спрятала в развилине вишни некрашеное пасхальное яичко.

Он стоял в смешном больничном халате, расстегнутом сзади, и ему казалось, что отныне ко всему, что еще предложат ему времена года, он будет приближаться задом наперед. Спиной к будущему: не самый лучший способ передвижения, в его-то годы. «От так увиденного прок какой?» Что ждало его, чем мила и дорога будет ему вновь подаренная жизнь? Скоро ему позволят «выпрыгнуть» отсюда, посоветовав «не принимать все близко к сердцу». Что-что?

Ах да, его ждала кошка. Ну и выраженьице: кошка ждет кормежки. Она потеряла своего кормильца, бродит вокруг, мяукает у дверей, возвращается, приходит к дому день, другой, третий. Потом голод становится сильнее привычки, гонит ее дальше то туда, то сюда; она начинает бродяжничать, вид у нее теперь несчастный, кто-то из жалости покормит ее, но к себе не возьмет, несмотря на то, что она еще не раз будет напрашиваться. Кошка одичает, опустится, ее отправят в приют для бездомных животных, или она попадет под колеса, что было бы для нее почти счастьем.

Ты совсем забыл о записочке, Зуттер, от чертенка. На дворе весна, Зуттер, ты получаешь от незнакомки любовное письмецо, на твоем ночном столике стоят три розы, уже изрядно увядшие от долгого стояния. Все цветет и улыбается, Зуттер, и разве Руфь не обещала тебе: «Когда я умру, тебе еще улыбнется счастье. Смелее, Зуттер, еще не все потеряно – берись за дело!»

Окно, у которого он стоял, полностью не открывалось. Больница заботилась о пациентах, для которых двадцать четвертый этаж мог быть искушением. Со своей растерянностью и отчаянием они могли покончить одним прыжком – да и прыгать, собственно, не было нужды. С высоты пятидесяти метров достаточно было просто вывалиться. С точки зрения статистики Зуттер был классическим кандидатом на старческое самоубийство. По глазам дамы из социального отдела он видел, что она считает его способным на нечто подобное. В больнице происшествия такого рода не допускались. Это истолковали бы как невыполнение своих обязанностей, от больницы могли бы потребовать возмещения убытков, ей грозили бы судебные тяжбы. С тех пор как больница стала заведением по оказанию услуг, а пациенты – его клиентами, они и вели себя как клиенты. Пользуясь хрупкостью мироздания, они научились творить всякие пакости. Требовали безупречного обслуживания. В эпоху безграничных технических возможностей они за право пользоваться самыми приятными для них услугами вносили большие страховые суммы. Медицине теперь не оставалось ничего другого, как предоставлять им эти услуги. Раньше врачи спасались от этих требований злыми шутками. Так они боролись и с собственным страхом смерти. Здоровому самообману, будто неумолимая смерть грозит кому угодно, только не им, врачам, помогали, когда рядом не было пациентов, грубость и плоские армейские остроты.

Все изменилось, думал Зуттер, с тех пор как пациенты превратились в клиентов и стали требовать, чтобы им читали – словно проповеди или сказки – прилагаемые к лекарствам рекомендации, в составлении которых принимал участие и юрисконсульт. Чтобы не давать пищи для жалоб. Неудивительно, что и больничные шутки стали более корректными, грустными и жалкими: «Мы отпускаем вас, но и вы не отпускайте тормоза», «Только не делать из мухи слона». В этот мир шутовства попадаешь, как в сумасшедший дом, пусть даже и с насквозь простреленным легким. А когда тебя обслужили как следует, можешь убираться, но только не сразу, не прыжком с двадцать четвертого этажа больничной башни. Это было бы некорректно.

«Немало скажет тот, кто скажет „вечер“».

Зуттер улыбнулся. Или, чтобы быть достойным своего халата, который сзади не застегивался, а спереди не задирался, ухмыльнулся. Чему?

«Немало скажет тот, кто скажет „мопсик“».

Это была одна из тех милых шуточек, которыми он доставлял Руфи радость в пору их помолвки. Ее можно было варьировать как угодно. Немало скажет тот, кто скажет «кофе». Их любимое присловье, когда они любили друг друга. Немало скажет тот, кто скажет «липа». Или «Эмиль». Или даже «жопа». Главное, чтобы последнее слово было двусложным. Тогда Зуттер еще не знал, что с этим стишком на языке забрел в район обитания своего предшественника, настоящего принца, с которым Руфь была обручена в детстве. Он столкнулся с этим, только когда стал читать ей сказки и как бы отправлялся в исследовательское путешествие по ее прошлому. В иной форме она ничего ему не рассказывала, даже о джайнах или об индейцах навахо. Она была не руки.Она вся состояла из присловий.Бувар и Пекюше. Подвенечное платье осталось под венцом. Мне надо почистить свой зуб. Еще раз испытала счастье. Molto interessante. Небритый и от родины вдали. Коленочка, и больше ничего.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю