355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Абилио Эстевес » Спящий мореплаватель » Текст книги (страница 20)
Спящий мореплаватель
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:53

Текст книги "Спящий мореплаватель"


Автор книги: Абилио Эстевес



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)

НАЗИДАТЕЛЬНАЯ ИСТОРИЯ

За много лет до циклона «Кэтрин» 1977 года Оли веро и его друг Жюльетт спали на берегу моря в Гуанабо. Настоящее имя Жюльетт было Рикардо. Его прозвали Жюльетт за восторженную страсть, которую он питал к музе Сен-Жермен-де-Пре Жюльетт Греко. Он подражал ее манере одеваться и на вечеринках таким же бархатным голосом пел «Paris canaille» [140]140
  «Париж-каналья» (фр.).


[Закрыть]
и «Les feulles mortes» [141]141
  «Опавшие листья» (фр.).


[Закрыть]
.

Оливеро и Жюльетт чудесно провели день на пляже и выпили слишком много рома с лимонной газировкой, так что, когда наступил вечер, им было неохота ехать в Гавану в старом, пропахшем дымом и бензиновой гарью, душном и всегда переполненном автобусе, который с иронией или цинизмом назвали «Звездой Гуанабо». И они решили переночевать на пляже под шепот сосен, качающихся под порывистым ветром с берега, который разгонял москитов. Они расстелили два огромных истрепанных полотенца с гербами гаванского яхт-клуба и улеглись на пляже Гуанабо, где море, как всегда, было спокойным и блестящим от бликов золотой и слишком низкой луны и, как всегда, равнодушным, далеким от всего того хорошего или плохого, что происходило на острове. Мгновение спустя они уже спали.

А через некоторое время их разбудил грубый голос.

– Здесь двое голубых, – крикнул солдат.

Голос солдата перекрыл шум ветра, и его эхо потерялось среди сосен. Солдатские сапоги пнули их по ребрам, приклад винтовки ударил по плечам и рукам.

Друзья проснулись, но им казалось, что они продолжают спать. Снизу солдат казался гигантом. Подбежали еще трое солдат, три гиганта.

– Два педика, две хорошенькие спящие красавицы.

Грубый хохот бил еще сильнее, чем сапоги по ребрам.

– Девочки, вы что, не знаете, что нельзя спать на пляже, что ночью пляж является государственной границей?

Оливеро и Жюльетт не ответили, потому что им нечего было сказать и, кроме того, они знали цену самоуважению и молчанию.

Они встали со всем достоинством, на которое были способны. Несмотря на неловкость ситуации, Оливеру показалась забавной попытка (бесполезная) Жюльетт принять мужественный вид. Его друг не просто был гомосексуалистом, его внешность не оставляла в этом практически никаких сомнений: по-девичьи бледный, тонкий и хрупкий (как тростинка, говорил он сам), с ярким лицом, на котором выделялся большой рот, чуть раскосые глаза и острые скулы, с лицом очень подходящим для того, чтобы петь песни Жака Превера.

Их отвезли в дом, который когда-то, наверное, был летней резиденцией состоятельной семьи, а теперь превращен в казарму. Голосистый солдат, который разбудил их, крикнул другому солдату, сидящему за длинным стеклянным столом:

– Публичный скандал, они кувыркались в песке, когда мы их выловили.

Друзья в ужасе переглянулись. Никогда и ни при каких обстоятельствах они не испытывали даже искры сексуального влечения друг к другу. Они были друзьями, познакомились в ночном клубе «Сеть», аплодируя гениальной мулатке из Сантьяго-де-Куба, которая называла себя Ла Луне. Оба восхищались примерно одними и теми же вещами, испытывали сходную страсть кфранцузской культуре, встречались, чтобы послушать разные версии оперных арий и попытаться решить, кто лучше – Гундула Яновиц, Мирелла Френи или Мария Чеботарь. Ходили в Синематеку всякий раз, когда показывали «Хиросима, любовь моя», «Чувство» или «Нищий». Обменивались книгами: «Если зерно не умрет», «Коридон», «Фабрицио Лупо». Откровенничали. Время от времени ходили на поиски отчаявшихся новичков (мужчин без женщин) в окрестностях Эль-Мамея или Манагуа. Или на вечеринки в гости к общим знакомым. Или бродили по старой части города, любуясь обветшалыми особняками XVIII века. И никогда (никогда!) не коснулись друг друга и пальцем. Они были слишком похожи, чтобы чувствовать иное влечение, кроме того, которое питалось общими интересами в кино, музыке или поэзии.

Друзья попытались протестовать, но никто не обратил на них внимания. С них сняли показания и отвели в камеру.

Камера была устроена во внутреннем, засаженном деревьями дворе, в помещении часовни, посвященной некогда Богоматери из Реглы. Стрельчатая дверь часовни была укреплена грубой решеткой из квадратного некрашеного железного прута. Их заставили раздеться. Прежде чем закрыть за ними дверь, солдат крикнул:

– Ребята, вот вам двое педерастов, прошу любить и жаловать!

В превращенной в камеру часовне темнота была непроницаемой, и Жюльетт с Оливеро решили, что в ней никого больше нет, что они единственные задержанные.

Как только глаза привыкли к темноте, они обнаружили, что скамьи бывшей часовни заполнены людьми. Там было пятнадцать-двадцать человек, вернее, теней, недвижимых и безмолвных, потому что в первые мгновения никто не пошевелился и ничего не сказал.

Жюльетт и Оливеро остались стоять у дверей, тоже превратившись в неодушевленные тени. Впервые Оливеро испытывал стыд за свою наготу. До той ночи ему не приходило в голову, что можно испытывать унижение, стоя голым перед другими. Он, который восхищался красотой тела, который так яростно защищал вызывающую демонстрацию тела и его красоты, в один миг понял, что не всегда нагота бывает величественна или уместна, что она может превратиться в нечто грубое, оскорбительное, постыдное и унизительное. «Как будто этому позору суждено было пережить его» [142]142
  Франц Кафка. Процесс. ПереводГалины Снежинской, Риты Райт – Ковалевой.


[Закрыть]
. Он вспомнил, что именно этими словами заканчивается «Процесс».

Вновь прибывшие не знали, как себя вести, поэтому решили остаться у дверей на виду у остальных задержанных. Те взглянули на них лишь на мгновение и опустили глаза.

Четыре дня и три ночи их держали в камере. И выпустили только благодаря вмешательству матери Жюльетт, которая работала прокурором в суде центрального района. После той ночи Оливеро и Жюльетт больше никогда не встречались. Девять или десять месяцев спустя Оливеро узнал через общего знакомого, что Жюльетт удалось сбежать во Францию и он обосновался почему-то в Виши. Он жил теперь в самом центре Франции, на реке Алье, и служил официантом в захудалом санатории.

Несмотря на все свое простодушие, Оливеро конечно же примерно представлял себе, почему он не смог сбежать в Виши, а вместо этого был направлен рубить сахарный тростник в Сьего-де-Авила, в лагерь Военных отрядов для помощи производству [143]143
  В лагеря принудительных работ на Кубе можно было попасть за пьянство, бродяжничество, гомосексуализм, «излишнюю» религиозность или даже прослушивание рок-н-ролла.


[Закрыть]
.

Он не возмущался или возмущался только на публику. В глубине души он всегда испытывал особое чувство, вспоминая о месяцах, проведенных в принудительно-трудовом лагере. Он всегда думал, что таков человек: приспосабливается к любому ужасу, превращая его в ежедневную рутину. И даже, сам того не желая, иной раз приукрашивает его. Оливеро уже не помнил, где точно, но где-то прочитал воспоминания узника Бухенвальда, который рассказывал, как он залезал к окошечку и любовался далекими буковыми лесами, березовыми рощами и короткими зимними сумерками. Оливеро не любовался ни березами, ни сумерками (длинными или короткими), потому что на Кубе нет берез, а сумерки длятся несколько секунд.

Лагерь назывался Ла-Хикотеа. Он состоял из трех прогнивших деревянных бараков без крыши, с земляным полом, стоявших посреди манговой рощи. Вокруг лежали нескончаемые поля тростника. С перекрученными стеблями, иногда стелющийся по земле, с трудом поддающийся мачете желто-зеленый тростник к полудню начинал казаться стеклисто-белым и дрожащим, как будто был сделан из ртути, воды, тумана или дыма.

В эти три барака, единственным удобством которых были джутовые гамаки, запихнули более ста человек, среди которых были убежденные католики, семинаристы, философы-платоники и философы-кантианцы, догматичные и рассудительные «свидетели Иеговы», ослепленные и не менее рассудительные адвентисты седьмого дня, томные и красивые мальчики, похожие на девочек, белые и черные, далеко не томные «кобели», безрассудные мореплаватели, предпринявшие попытку бегства с острова, а также дезертиры из «легендарной» повстанческой армии. Кухня была устроена в комнатушке, где стояла дровяная плита. Ни электричества, ни водопровода, естественно, не было. Вся вода, для питья и для мытья, происходила из замшелого каменного колодца времен Хосе Гутьерреса де ла Кончи, маркиза Гаванского и генерал-капитана острова в составе Испанской империи.

Шел январь 1966 года. Как раз в начале января у Оливеро был день рождения. И в эти же дни Саймон и Гарфанкель выпустили песню «The Sounds of Silence» [144]144
  «Звучание молчания» (англ.).


[Закрыть]
.

Их вывозили из Гаваны на товарных поездах. За несколько дней пути они трижды меняли поезд, в последний их загнали в Масиас-де-Сан-Ласаро, под Камахуани. Поезд, перевозящий сахарный тростник, двигался со скоростью 30 километров в час, и им казалось, что он везет их вопреки времени и жизни на край света.

Поскольку до лагеря Ла-Хикотеа, который и в самом деле был на краю света, железная дорога не доходила, а автомобильные тем более, им пришлось еще долго добираться проселочными тропами, то пешком, то на повозках, запряженных мулами.

Они прибыли в Ла-Хикотеа 29 января, ровно в тот день и час, когда в нью-йоркском театре «Палас» началось первое из шестисот восьми представлений «Милой Чарити».

ЖДАТЬ СЛОЖА РУКИ

Мамина начала процеживать кофе. Запах кофе (нет лучше запаха, чем запах кофе, процеженного через шерстяной фильтр) сообщил обитателям дома: рассвет близок. Привычный зловонный запах водорослей и дохлой рыбы уступил место будоражащему запаху дерева, прибитой пыли, мокрого песка, который, в свою очередь, отступил перед ароматом кофе.

Рассвет должен был наступить, хотя на острове, в городе и на пляже разница между ночью и днем в тот момент была вопросом веры.

Никому из обитателей дома в этой истории даже и в голову не могло прийти, что где-то в мире, например в Детройте, Мичиган, городе, который находится примерно на том же меридиане, что Гавана, взойдет и будет светить пусть робкое, осеннее, но солнце, или что небо будет более или менее ясным и без дождя.

Как всякий человек (или персонаж), который считает, что переживает трагедию, герои этой истории полагали, что их трагедия трагична в высшей степени. Исключительно трагична. Как всякий человек или персонаж, переживающий трагедию, они были уверены, что ничто не может сравниться с исчезновением Яфета и приходом циклона, который делал их утрату еще более драматичной. И они чувствовали, что мир, это огромное вместилище материков, обстоятельств, скорби и океанов, называемое миром, уменьшился до размеров дома и пляжа. И уже много лет обитатели дома не получали никаких свидетельств, подтверждающих тог факт, что Детройт существует или что существуют другие города в Мичигане или в любом другом месте, где солнце восходит в своем обычном уверенном блеске.

Все указывало на то, что циклон сотрет в порошок весь мир, то есть Гавану. Но конечно же это совсем не соответствовало действительности. Циклон еще не добрался до острова. Строго говоря, он только-только начинал проявлять себя. В последнем прогнозе в пять часов утра (меньше часа назад) девушка из службы погоды сообщила, что «Кэтрин» еще прольет очень много воды и нагонит ветров, прежде чем достигнуть кубинской территории. Девушка из службы погоды даже уточнила, что только сейчас циклон входит в Карибский бассейн, обогнув с востока Большой Кайман. Каймановы острова находятся в двухстах сорока километрах к югу от Большого острова, Кубы, так что, как бы медленно ни решила продвигаться Кэтрин (она и так двигалась лениво, что было свидетельством ее разрушительных замыслов), ее приход был неизбежен, вопрос времени.

И если то, что происходило там, снаружи, на пляже или в мире, не было еще частью живого, собранного и жестокого организма, каким является циклон, а всего лишь его предвосхищало, что же ждет их совсем скоро?

Ливень неистово барабанил по благородной древесине. К непрекращавшемуся оглушительному шуму дождя и ветра прибавился еще и новый грохот, словно деревья, или камни, или тела, влекомые ураганом, разбиваются о скалы, о берег, о деревянные стены дома. Иногда казалось, что пол качается, что дом наклоняется или, освободившись от сцепления со своими девятнадцатью опорами, движется к морю. Иногда создавалось впечатление, что он уже в воде и плывет по течению. Через щели в оконных и дверных петлях, через швы между уставшими сражаться досками потихоньку просачивался подгоняемый ураганным ветром дождь.

Циклон или его увертюра давали знать о себе и внутри дома. Появлялось все больше лужиц с грязной водой, от которой чернели половые доски. Обитателям дома казалось, что они ступают по заболоченному зловонному морскому берегу, который наступает на них с востока и движется к западу. Им не оставалось даже возможности открыть окно и попытаться увидеть начало катастрофы. Там, снаружи, не было ничего. Не было пляжа. Его не было уже несколько дней.

Мамина потихоньку вылила кипящую воду для кофе в фильтр из шерстяной ткани, кофейный аромат и пар окутали ее, и она на краткий миг почувствовала себя счастливой. В этот миг, хоть он и повторялся ежедневно, каждое утро перед рассветом, она всегда чувствовала себя счастливой. А в тот день это мгновение счастья, как бы коротко оно ни было, имело огромное и даже символическое значение. Мамина знала, что каждое утро, а сегодня особенно, аромат кофе прогонял на несколько минут запах разрушения.

За свои больше чем девяносто лет она убедилась, что лучший способ выдержать и постараться преодолеть наказания и проклятия – противопоставить им что-то привычное, каждодневный ритуал. Ничто так не отпугивало несчастья, как притвориться, что ничего не происходит. Безразличие являло собой лучший способ сбить с толку катастрофу.

Скоро будет шесть. Поэтому, следуя незыблемым правилам, рассвет, с тех пор как существует этот мир, следовало встречать процеживанием кофе. В горе или без него, а «без него», Мамина знала это как никто, ничего не обходилось. Нужно было вскипятить в металлическом кувшине воду, добавить несколько, не много, ложек сахара, три-четыре полные ложки кофе и процедить все это через фильтр из шерстяной ткани. А затем сесть и наслаждаться кофе, попивая его из хикары – маленькой выдолбленной тыквы.

Мамина всегда пила кофе из хикары, с далеких времен, когда она жила на кофейной плантации, времен своей юности, которые представлялись ей сном, странным рассказом из чужой жизни. Почти несладкий кофе из хикары. И не торопясь. Как можно медленней. Пропал любимый мальчик, близится ураган со всеми признаками настоящего бедствия – с тем большим спокойствием нужно разжечь угли и еще медленнее цедить и пить кофе. И еще большее хладнокровие требовалось, чтобы поджарить черствый хлеб на старой сковороде. Нельзя было оставлять горю лазейку. Пусть злая судьба не думает, что их самих и их привычки можно разрушить с легкостью.

Она налила кофе в хикару и села за стол, освещаемый лишь печально горевшей свечой, с которой Эстебан когда-то подходил к своему первому причастию. Пар от кофе смешивался с дымом свечи, и вместе они поднимались к темному потолку. Она обрадовалась тому, что хотя бы на несколько минут аромат кофе прогнал гнилой запах мокрого дерева.

До двадцати с небольшим лет, когда Мамина была не Маминой, а Марией де Мегарой, и жила в горах на востоке, и еще не видела моря, и не знала, что оно с собой несет, время и жизнь текли иначе. Время тогда шло в другом ритме, и жизнь была более снисходительна. Вдали от моря время могло позволить себе остановиться. Море, она давно это поняла, делало время беспокойным и бурным. Поэтому благородная древесина дома давно перестала пахнуть лесом и пахла теперь севшими на мель кораблями, кораблекрушениями, гнилой водой и разложившимися рыбами.

Если говорить начистоту, не во всем были виноваты время и море с этой его зловещей способностью. Были другие вещи, которые добавлялись ко времени и к морю, увеличивая исходящую от него угрозу. Уже очень давно в доме не было слышно того звука, который всегда присутствовал в жизни доктора. Шума деревьев. Ветра, гуляющего в кронах деревьев. Шума сотен деревьев, смешивающегося с убаюкивающим шумом прибоя.

«Шум лесов Орегона», – говорил доктор.

Доктор любил ложиться в гамак, привезенный им из одного из первых путешествий на собственной яхте к южным берегам Карибского моря. Тогда в городе Кумана он купил крепкий гамак с разноцветными пышными кистями, который повесил между двумя ближайшими к морю столбами террасы. Он ложился в него, как он говорил, заклинать жару и слушать древний и далекий шум орегонских лесов. Шум его детства, пояснял он. Счастливого детства, любил он повторять.

«Деревья начинают нежно петь гимн сумеркам», – покачиваясь в гамаке, говорил мистер на хорошем испанском, хоть и с особой интонацией, слишком настырными «с» и невозможными «р».

Естественно, никто из обитателей дома не был тогда способен понять, что доктор цитировал первые строки восьмой главы романа, который был написан одним его другом, умершим от туберкулеза в двадцать девять лет, в 1900 году [145]145
  Речь идет о Стивене Крейне.


[Закрыть]
, и назывался «Алый знак доблести».

Мамина помнила доктора таким, каким она увидела его впервые, сорокапятилетним мужчиной в расцвете сил. В те времена мужчина в сорок пять мог быть в прекрасной форме. В те времена, когда мужчине исполнялось сорок, у него было всего две возможности: либо он мог соперничать с молодыми, либо он уже превратился в старика. Для некоторых жизнь только начиналась в тридцать. Особенно для северян. Кубинцы старели гораздо быстрее, Мамина не понимала, почему так происходит. Полковник-Садовник объяснял это климатом, пагубным климатом. Но разве этот же самый климат не влиял на доктора? Сэмюель О’Рифи не жил в Висконсине, он жил вместе с ними на пляже. Он проводил несколько месяцев в году в Мэдисоне и скучал по снегу. Но должно было быть другое объяснение. Почему северные мужчины в сорок, в пятьдесят лет сохранялись лучше, чем те, кто родился на острове? Может быть, это связано с верой в Бога? Известно, что американцы (доктор к ним не относился, он был не очень верующим) весьма строги в вере. В то время как большинство кубинцев исповедуют странную религию, основанную на вере не в единого Бога, а во множество разнообразных богов, а значит, ни в одного из них, странную смесь пантеизма и язычества. Или все это досужие домыслы?

Она помнила его крупное могучее тело с выступающими мускулами, идеальную форму которых подчеркивала его золотистая чистая кожа, веснушчатая и почти безволосая. И лучше всего остального она помнила упрямые глаза мистера, прозрачные как топаз, с зелеными бликами. Всезнающие и умные. Хитрые и живые, готовые удивляться, погрузиться в раздумье или предаться удовольствию.

Хотя Мамина хорошо помнила доктора, правдой было и то, что с его образом происходило то же самое, что и с остальными воспоминаниями. То же самое, что и с кофейной плантацией: она видела его прямо перед собой, изумительно четко, во всей его красе, словно наяву. И он казался ей чужим воспоминанием. Идеей, образом, сложившимся у нее в голове по рассказам других.

Так же она помнила своего мужа, Серафина. Хотя в действительности, и это заставляло ее чувствовать себя виноватой, образ Серафина в ее памяти не был столь же ярок и объемен. Чтобы успокоиться, Мамина задавала себе вопрос: сколько лет прошло со смерти Серафина?

Больше шестидесяти. Она была двадцатилетней девчонкой в ту страшную ночь 1912 года. Когда она пыталась вспомнить Серафина, ей представлялся огромный красивый мулат. И она уже не знала точно, был ли это Серафин или подделка, составленная из красоты, смуглой кожи и профиля Хуана Милагро. Так или иначе, он всегда представлялся ей склоненным над кроваткой Коломбы Бесаны, и эта сцена была сценой не из реальной жизни, а из какого-то немого фильма, из тех, что доктор показывал своим гостям в гостиной дома на натянутой белой простыне.

Она спокойно допила кофе, чтобы доказать злодейке судьбе, что она сильнее. Встала, чтобы налить себе еще немного. Услышала шаги Андреа, которые невозможно было спутать с чьими-то другими, потому что они звучали так же, как ее вздохи, вынимавшие из нее всю душу. По этим шагам можно было догадаться, сколько всего ей пришлось пережить. Но сегодня ее шаги тоже звучали более хладнокровно, чем обычно, как будто ей тоже хотелось расстроить коварные замыслы судьбы.

Мамина налила кофе для Андреа. И когда та вошла в кухню, вместо приветствия протянула чашку. Андреа ответила неопределенной улыбкой, то ли просто вежливой, то ли сочувственной по отношению к самой себе, кивнула и вздохнула. В руке Андреа несла красный подсвечник с догоравшей свечой, пламя которой было таким же неверным, как и ее улыбка. Она поставила свечу на стол рядом со свечой, оставшейся с первого причастия Эстебана. Пламя обеих вздрогнуло, и догоравшая свеча в красном подсвечнике погасла. Тогда Андреа сделала глоток горячего, горького и ароматного кофе. Улыбка стала более явной, что заставляло предположить, что кофе сегодня был вкусен как никогда. Мамина догадывалась, из каких далеких краев возвращается Андреа. Поэтому она спросила:

– Ты не знаешь, что стало с гамаком из Куманы?

Мамина была права, Андреа возвращалась издалека, и вид у нее был более усталый, чем обычно. Маленьких темных сухих глаз было почти не видно на лице.

– Какой ливень, какой ветер, – сказала она.

И замолчала с чашкой у рта, прислушиваясь, словно пытаясь разгадать очередную загадку дома. Она отпила еще кофе и поставила чашку на стол с преувеличенной осторожностью, как будто от этого действия зависело очень многое. С такой же сосредоточенностью она вынула из волос гребни. Белые, мягкие, редкие длинные волосы упали ей на плечи, словно нехотя, как будто не желали, расплетаясь, отвыкать от гребней. Уже много лет Андреа не выходила с распущенными волосами. И Мамина испытала странное ощущение. Если до этого момента она думала о своих собственных воспоминаниях как о чужих, сейчас сама действительность оказывалась странной, отчужденной, как будто ей показывали испорченную, выцветшую» пожелтевшую от времени фотографию той Андреа, которую она впервые увидела апрельским утром 1934 года.

Андреа пригладила, или попыталась пригладить, волосы. Встряхнула головой без намека на удовольствие или кокетство. Положила гребни в корзину на столе.

– О каком гамаке ты говоришь?

В ее голосе звучала усталость. Мамина постаралась не смотреть на нее и скрыть впечатление, которое произвели на нее эти жалкие белые космы, бывшие некогда, это она тоже помнила, великолепной копной волос.

– Ну как же, разноцветный гамак, который висел на террасе, – объяснила она нарочито непринужденным тоном, даже весело, – гамак, который доктор привез, когда ездил в Кайену, Парамарибо, Куману.

– Его пришлось выбросить, разве ты не помнишь? Он порвался во время бури.

– Вообрази себе, сама не знаю, почему я вспомнила, доктор в нем всегда дремал после обеда, говорил, что слушает шум леса, очень он любил этот гамак.

– Серена тоже его любила, – сказала Андреа без вздоха. – Когда доктор уезжал в Гавану или в Мэдисон, она из него не вылезала.

Услышав имя Серены, Мамина насторожилась и испугалась самого худшего. Вероятно, поэтому она поставила на огонь еще один кувшин с водой. Хотя, с другой стороны, в это утро дом походил на общежитие, и за завтраком будет много народу. Когда приближался циклон, завтраки и обеды становились более неторопливыми. Каждое действие совершалось словно замедленно, заторможенно, пока бушевал ураган.

И это при том, что на острове и так на всем и всегда лежал отпечаток дремотного бездействия. Ничего нельзя было поделать, только ждать. А если отменяется воля, то и все остальное, в соответствии с неумолимой логикой, отменяется. Потому что на острове никогда ничего нельзя было поделать. Ждать и делать – это совсем не одно и то же. Ждать – это пассивное действие, оно означает как раз ничего не делать, верить в то, что какая-то внешняя сила решит проблему. Это нормально для тех мест на Земле, где бывают ураганы. Места, где часто бывают ураганы, не похожи на другие места на Земле. Ураганы навязывают определенную стратегию поведения. Ничто так не похоже на ураган, как, например, угроза урагана, и ничто так не похоже на угрозу урагана, как, например, война. Как во время войн, предваряющая циклон непогода подготавливала разрушения, которые он принесет. Сами циклоны действовали как армии: что-то внутри циклонов вело себя так же, как генералы прошлых войн. Дождь и ветер, предварявшие циклон, походили на артиллерийскую подготовку с целью уничтожить огневые точки врага и произвести рекогносцировку местности, овладеть ключевыми позициями и проделать бреши в обороне, в которые затем со всей своей мощью ринется кавалерия и, напоследок, пехота. Это называлось стратегией. Никто не знает, изучали ли военные стратеги тактику ураганов или это ураганы переняли тактику генералов. Так или иначе, важно было другое: что стратегии любой армии можно противостоять и даже победить ее, используя такую же или противоположную стратегию. Это вопрос силы и ума, ума, соединенного с силой. Урагану противостоять нельзя. На атаку урагана нельзя ответить контратакой. Единственный маневр, который позволяли ураганы, – это запереть окна и двери и сесть в углу. Во время циклонов и других, столь же разрушительных катастроф, таких как революции и подобные им исторические бедствия, побеждал не тот, кто сражался, не герой, который умирал или выживал, что в данном случае едино, а тот, кто обладал ловкостью и терпением и не оказывал сопротивления. Это и был настоящий победитель. Не тот, кто сражается, а тот, кто складывает руки и выжидает. Тот, кто вооружается терпением и ее самой действенной тактикой – ждать. Тот, кто решает сесть у входа в свой шатер, уверенный в том, что когда-нибудь победа обязательно придет и он увидит, как мимо проносят труп его врага. Так что те места на Земле, где бывают ураганы, имеют свои особенности, отличающие их от всех остальных.

В этом умении сесть или лечь, сложить или опустить руки, ждать была своя мудрость. Позволить миру меняться самому по себе. Человек избавлялся от многих опасностей, если ему удавалось при этом не пошевелить даже пальцем. Правда, это тоже могло быть рискованно. Появлялись другие опасности, такие как опасность умереть от скуки, или умереть от отвращения, или умереть от неподвижности. И все же скука, отвращение и неподвижность были значительно менее опасны, чем гильотина. И пока мир менялся сам по себе, можно было неспешно завтракать, или петь болеро, или лениво танцевать дансон, или, еще лучше, спать. Спать посреди всеобщего забытья и несчастий. Придет и на нашу улицу праздник. И потом, давно известно, что любой, даже самый неистовый ливень проходит, уступая место солнцу. Так было всегда, даже в древнейшие времена Ноя, который благоразумно ничего не стал делать, а лишь следовал указаниям. Построй ковчег, было сказано ему, и он построил. Укройся в нем, был приказ, и он укрылся. И в этом ковчеге, в этой большой лодке, в этом огромном «Мейфлауэре», он заперся со своей женой, своими детьми и теми тварями, которые поместились. И стал ждать. А что ему было делать? Или, может быть, у него была какая-то другая идея, отличная от Божьей? И он на свой страх и риск осуществил свой собственный план? Ослушался? Ни в коем случае. Он замыслил какой-то план? Ни в коем случае. Он спрятался – единственное, что он мог сделать. И почувствовал, как воды прибывают, а затем убывают, как на смену ливням и ураганным ветрам приходит мертвый штиль. Самое большее неповиновение, которое он выказал, была периодическая отправка гонцов. И гонцы не возвращались. Либо становились жертвами Ноева самоуправства, либо пользовались моментом, чтобы улизнуть из ужасного ковчега, где они теснились как сельди в бочке, и остаться на воле проживать жизнь, что только и возможно делать с жизнью. Наконец все успокоилось, и полетел голубь. Голубь был послушный и вернулся. У голубя были крылья, и для него свобода была простым делом. С крыльями все всегда оказывается проще. И когда он вернулся, говорят, что в клюве он принес масличный лист. Или ничего не принес. Просто Ной знал, что власти можно противопоставить только ожидание. И если власть абсолютная, то и ожидание должно быть абсолютным. В конце концов, наверное, подумал он, все плохое когда-нибудь кончается. И эта истина явилась для Ноя более чем достаточной. Его мудрости, благоразумия и рассудительности достаточно было, чтобы жить, а если не жить, то пережить плохие времена, хоть пережить не значит жить больше, а, наоборот, жить не в полную силу. Но и этого довольно было в те времена. И в эти. И в любые времена. Тем более в этих обделенных краях, запуганных ураганами, огромным количеством ураганов самой разной природы и нрава. Решение? Ковчег. То есть логово, убежище, с животными или без. И ждать. Кому пришло в голову сказать, что смерть не страшна, если жизнь прожита правильно? [146]146
  Известный афоризм Хосе Марти.


[Закрыть]

– Смерть – это смерть, – изрекла Мамина таким тоном, словно это было самое обычное слово. И подумала: «Единственный способ прожить жизнь правильно – это быть как можно дальше от смерти». – И всю эту поэзию, хорошую или плохую, – продолжала она, – нужно выбросить из головы. На одной поэзии далеко не уедешь. Даю руку на отсечение, что поэзией не прокормишься, уж это я знаю не понаслышке. – И, помолчав, она спросила немного устало: – Хочешь еще кофе?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю