Текст книги "Спящий мореплаватель"
Автор книги: Абилио Эстевес
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)
Остановившись в дверном проеме, Мино стоял, словно ожидая, что его сейчас выставят и назовут наглецом. Он не знал, что лучше – то ли закрыть глаза и слушать, то ли открыть глаза пошире, слушать и смотреть (так он и поступил в конце концов). Когда Ребекка Лой мягко оторвала руки от клавиш и закончила играть и подняла голову с закрытыми глазами, словно хотела вздохнуть, Мино вернулся в свою комнату. Он лег и начал ласкать себя. Это было бесполезно. Тело не отвечало. Как будто Ребекка Лой была не прекрасной обнаженной женщиной, а символом чего-то, что тогда он не сумел понять.
РОЯЛЬ РЕБЕККИ ЛОЙ
Иногда по вечерам, уже в сумерках, потихоньку покачиваясь в кресле-качалке на террасе и обмахиваясь круглым японским веером, разрисованным сливовыми деревьями и птицами, Мамина говорила о рояле и о Ребекке Лой.
– Слышите? Это рояль.
Никто не слышал, но все из уважения кивали.
Мамина рассказывала, что по ночам можно услышать, как Ребекка Лой играет ноктюрны на рояле. Что она, Мамина, просыпается от музыки, вернее, не просыпается, потому что, как все в доме знали, она, в отличие от своей несчастной Марии де Мегары, не спит, мучимая бессонницей, этой неизлечимой болезнью времен рабства. И ее не смущало, когда кто-нибудь напоминал, что она не была рабыней, что рабами были ее родители.
Как все старики, Мамина забывала о событиях настоящего. Но на события прошлого ей с лихвой хватало памяти и воображения, и она была способна рассказывать в мельчайших подробностях эпизоды, участницей которых никак не могла быть. Мамина ошибалась в датах. Перевирала факты. Путала последовательность эпизодов. В ее исполнении одно и то же происшествие получало несколько версий.
Кое-что любопытное было в ее историях. Всегда, когда она рассказывала о прошлом, ее рассказы были, можно сказать, реалистичными. Истории, случившиеся давным-давно, были сделаны из живого, осязаемого материала. То, что она рассказывала, могло быть или не быть правдой. Но, так или иначе, это было очень жизненно. Ее истории о прошлом были полны определенных, вещественных элементов повседневной жизни. Когда же она говорила о настоящем, ее рассказы наполнялись неосязаемыми субстанциями и невозможными вещами.
Как рояль Ребекки Лой, например. Этот абсурдный рояль, который, по ее словам, она слышала по ночам.
Начать с того, что рояля давно не существовало. Ребекки Лой тоже. Пятьдесят лет назад Ребекку Лой нашли мертвой в ее миланской квартире, а одиннадцать лет назад рояль обменяли на корову.
Она, Ребекка Лой, жена мистера, была утонченной американкой из Нью-Йорка, родившейся в 1886 году. Что до рояля марки «Безендорфер», то доктор привез его, чтобы супруга могла тренироваться в те немногие дни, которые проводила на острове. Когда его обменяли на корову, это был уже не «Безендорфер» и даже не просто рояль, а всего лишь грустное напоминание об австрийском рояле, неспособное издать и пары нефальшивых нот.
Вообще-то Ребекке Лой не нравился остров. Точнее, она его ненавидела. Ненавидела море, солнце, жару, влажность, мух и москитов. И ненавидела кубинцев. Как она говорила, вульгарных, некультурных, шумных, скандальных и примитивных.
– Они не могут быть спокойными, – заявляла она, в том числе в присутствии кубинцев, – как обезьяны. Двигаются, танцуют, вернее, думают, что танцуют, без остановки, а если не двигаются, то спят. Глаголов «думать», «созерцать», «слушать» для них не существует.
А еще сильнее она их возненавидела в один из дней 1915 года, когда родилась Висента де Пауль, дочь Мамины и доктора.
Потому что у Висенты де Пауль были резкие черты лица и жесткие курчавые волосы, как у матери, а цвет кожи как у мистера. И, не будучи похожей на своего отца, она все же чем-то напоминала его. У нее был такой же добрый, умный взгляд. Никогда, даже когда она была совсем крохой, не было сомнений в том, что Висента де Пауль – дочь американца.
Поэтому Ребекка Лой стала еще реже приезжать в Гавану.
Кроме фамильного дома в Нью-Йорке у нее была квартира в Париже рядом с кафе «Два маго» на Сен-Жермен-де-Пре и еще одна в Милане, недалеко от пинакотеки Брера. Именно там, в Милане, в комнате, полной цветов, ее нашли обнаженной и мертвой, захлебнувшейся собственной рвотой, за семнадцать лет до того, как точно при таких же обстоятельствах погибнет Лупе Велес [96]96
Голливудская актриса родом из Мексики, в 1944 г. покончила жизнь самоубийством, приняв чрезмерную дозу снотворного.
[Закрыть].
СНОВА СТРАХ
Она проверила по трем или четырем словарям, имеющимся в доме, и все они определяют слово «страх» как «внутреннее состояние, обусловленное грозящим реальным или предполагаемым бедствием».
Валерия думает: «А что, если это «или» не в силах указать, как сказано все в том же словаре, на «перечисление или противопоставление»? Что, если кто-то, человек или персонаж, не важно (она сама, например, иногда чувствует себя человеком, а иногда персонажем), ощущает, что угроза реальна и в то же время предполагаема?»
Валерия знает также, что она не единственная жертва страха, и знает, что страхи бывают и похуже. В этом у нее нет сомнений. Многие люди испытывали вполне определенный, осязаемый страх. Она думает о евреях в концентрационных лагерях, из романов, которые она недавно читала. Или о страхе, который испытывал Вьетнам всего несколько месяцев назад (а может, испытывает до сих пор). Она знает, что кому-то пришлось испытать нечто более страшное, то, что называется ужасом.
Ей знаком только ее небольшой страх, который бродит вокруг нее, как инстинкт. Неосязаемое ощущение, которое она пытается отпугнуть песней «Procol Harum», потому что эта песня и странный голос солиста делают ее счастливой.
Она не знает, что значит «жизнь в опасности».
Но она знает, что какой-то страх она все же испытала и что пропорционально его количеству, много его было или мало, она, конечно, должна будет написать и о нем.
Поэтому тридцать лет спустя Валерия будет смотреть на снег из уютной и теплой квартирки в Верхнем Вест-Сайде в Нью-Йорке, на берегу Гудзона, и вспомнит о своем маленьком страхе.
Вряд ли она сможет вспомнить тот момент, когда страх появился в ее жизни. Страх похож на кубинские закаты: невозможно зафиксировать то конкретное мгновение, когда опускается ночь. Валерия знает, как трудно, если не сказать невозможно, родиться на Кубе в такой решающий год, как 1959-й, и не привыкнуть жить со страхом.
Она скажет и напишет: в детстве ее маленький ужас просыпался с приходом чего-то или кого-то. Например, всегда внезапным, ночи. И дня. И еще более конкретным приходом любого незнакомца. Закат, рассвет, люди – вот три оси ее страха. Все вращалось вокруг этих трех страхов.
Наступала ночь, и дом замирал в тишине, наполнявшей его голосами, криками, тенями, птичьим щебетом и музыкой орегонских лесов, как утверждал дед.
Наступление ночи означало для нее нечто парадоксальное, когда одиночество и безмолвие оборачивались присутствием и шумом.
Угасали последние лучи заката на берегу, на горизонте исчезали последние отсветы дня. Море отступало, смешивалось с темнотой. Ночь по-хозяйски проникала в окна, открытые ветру. Заходила каким-то образом в закрытые двери. Сначала она присваивала себе голоса, которые в комнате дяди Мино без устали тянули свои блюзовые баллады на английском языке.
Затем ночь завладевала тишиной и испуганной возней вьюрков.
Бабушка Андреа зажигала пыльные электрические лампочки и старые масляные лампы с грязными стеклами на высоких покривившихся потолочных балках, отчего дом превращался в незнакомое и зловещее место.
Удаленность и уединенность пляжа ночью делались очевидней.
Ночь опускалась плотными облаками, и Валерии казалось, что небо хочет соединиться с землей, и что они соединяются, и что везде, на каждой поверхности, в каждом углу оседает что-то вроде тумана. Моря не было видно. Его было слышно. Шум волн доносился издалека.
И тогда слышался плеск весел, гребков и кто-нибудь говорил:
– Это они, потерпевшие кораблекрушение.
Они возвращались. Те, кто попытался достичь Севера, Большой земли, но не сумел.
– Они даже мертвые не сдаются.
– Они никогда не сдаются.
– Им нужна только передышка, чтобы наутро, бог даст, снова попытать счастья…
На рассвете, когда дом просыпался, испуская дым от тлеющих углей и запах кофе, снова слышался плеск весел, гребков.
И персонажи этой книги вздыхали и разводили руками.
Как только небо светлело, Валерия понапрасну шла на берег.
Как всегда, она находила на пляже только водоросли и дохлую рыбу, выброшенную приливом.
КВАРТИРА НА УЛИЦЕ РЕЙНА
Среди многочисленных секретов дяди Оливеро был один, относящийся к событиям нескольких лет давности, который было бы несправедливо оставить за рамками этого рассказа.
Это произошло в Гаване, в жаркую, как и полагается, ночь начала июня.
В тех редких случаях, когда театральная труппа тети Элисы уезжала на гастроли, чтобы ее маленькая квартирка не стояла пустой на радость ворам, которых в Гаване становилось с каждым днем все больше, Оливеро переезжал в дом на улице Рейна, рядом с бывшим универмагом «Ультра», прямо напротив кинотеатра, называвшегося так же, как улица.
Со стороны Оливеро это ни в коем случае не было жертвой. Небольшая, в старом доме (1911 года, со скромным фасадом в стиле ар-нуво), квартира Элисы на шестом этаже обладала тем очарованием, которое та умела передать всему, к чему прикасалась. Чистенькая, аккуратная, обставленная в духе фильмов новой волны. Там Оливеро всегда испытывал легкую меланхолию, такую же, какую вызывали в нем Маргерит Дюрас или Роб Грийе, как будто он очутился в кадре из «Хиросима, любовь моя» или на съемочной площадке, в декорациях к какому-нибудь фильму столь любимой Элисой Аньес Варда.
Если не обращать внимания на интерьер в стиле кузины Элисы, такой авангардный для Гаваны конца шестидесятых – начала семидесятых, такой унылый и блеклый, такой французский и такой «экзистенциальный», всегда было кстати на несколько дней убраться подальше от пляжа. Сбежать из полуразрушенной хижины на берегу некрасивого моря и погрузиться в жаркую суету Гаваны, которая давно уже потеряла для Оливеро свое очарование, но в которую приятно было время от времени возвращаться.
Главным образом потому, что Оливеро любил воспоминания. Вернее, некоторые из них. И потому, что еще были в Гаване моменты и уголки, которые остались прежними. И еще потому, что эти моменты и уголки связаны были с некоторыми воспоминаниями.
В отличие от Элисы Оливеро имел причуду, или странную способность, приукрашивать воспоминания, связанные с событиями до 1959 года. Объяснение этой его причуды, этой мистификации (если употребить модное словцо) следовало искать в тех страданиях, которые принесло ему все, что произошло после 1959 года. По контрасту все новое виделось ему особенно изуверским. То, что называли громкими словами «новое общество», «революционное общество», заставило его страдать. И не только потому, что Оливеро в некотором смысле считал себя человеком утонченным и аристократичным. Его страдания носили никак не эстетический характер. Это было страдание всеобъемлющее, разноплановое. И главное в нем было ощущение, что в этом обществе ему нет места. Он тоже чувствовал, как сказал поэт, его современник, что он «вне игры» и что «здесь ему нечего делать» [97]97
Цитата из стихотворения кубинского поэта-диссидентэ Эберто Падильи «Вне игры».
[Закрыть].
Элиса, например, которая тоже, на свой манер, была утонченной и аристократичной, не страдала так, как он. Несмотря на то что она так любила все французское и прилежно читала Камю (и даже Раймона Арона, чей «Опиум для интеллигенции» в первом издании Кальман-Леви она скрывала в ящике тумбочки под обложкой журнала «Верде Оливо» [98]98
Журнал Вооруженных сил Кубы.
[Закрыть]!), она сумела немедленно и со свойственной ей увлеченностью приспособиться к новым условиям. Она не просто приспособилась, она стала их частью. Элиса участвовала. Она мечтала стать и стала одной из них. Она любила подчеркивать (и, будучи человеком умным и тонким, делала это обаятельно и иронично, что позволяло воспринимать ее заявления одновременно всерьез и в шутку), что она живет на Кубе и поддерживает революцию, потому что «верит в социальную справедливость».
Оливеро пережил и выстрадал то, чего не пережила и не выстрадала Элиса. Он вынес то, что она не способна была даже представить себе, потому что он никогда не рассказывал ей всей правды о том, как это было. Она знала лишь то, что знали все. Верхушку айсберга. В повести его жизни это была лишь та самая верхушка айсберга, о которой говорил Хемингуэй [99]99
Хемингуэй сравнивал творчество с айсбергом, у которого видна только верхушка, а вся основная масса скрыта от глаз под водой.
[Закрыть].
Единственным утешением Оливеро были книги и его прошлое, тоже своего рода книга.
Оливеро любил ощущение «возрождения» его прошлой жизни, которого иногда удавалось добиться, гуляя по улицам Гаваны.
Например, поднимаясь по улице Рейна. Мальчиком он ходил по ней с матерью за покупками. Дойдя до церкви в псевдоготическом стиле, мать любила передохнуть несколько минут внутри, сесть на скамью, но не для того, чтобы помолиться, потому что она не была истовой католичкой и вообще не была набожна, а просто для отдыха.
Оливеро вспоминал старый добрый книжный «Аль Бон Марше», где они каждый год перед Рождеством заказывали поздравительные открытки. И лавку «Все за три сентаво» с нарядными грудами дешевых безделушек на полках. Он любил подниматься по улице Беласкоин мимо Ремесленного училища, мимо консерватории. Постоять на площади Четырех дорог, где начинался пыльный хаос проспектов Кристина, Арройо, Матадеро. А затем вернуться по улице Монте, по которой раньше, много лет назад, можно было выехать из города, за ней начинались поля.
Несмотря на теперешнюю разруху и нищету, прогулка по улице Монте доставляла Оливеро ни с чем не сравнимое удовольствие. В особенности один момент, сохранивший свое волшебное очарование. Чудесный гаванский момент, когда улица Монте, теперь грязная и запущенная, соединившись на углу с улицей Дружбы, впадала в яркое море парка Братства. Какой щедрый, мудрый, милостивый и жизнелюбивый бог создал это пространство, где деревья, весь парк с его дорожками и уютными скамейками соединялись с куполом Капитолия [100]100
До 1959 г. – здание парламента Кубы, в настоящее время используется в качестве конгресс-центра. Как и здание американского Капитолия в Вашингтоне, напоминает собор Святого Петра в Риме.
[Закрыть], который только так и был хорош, в сочетании с этими деревьями и этим парком? А потом нырнуть под широкие своды галереи дворца Альдама, под которыми так приятно было постоять, укрываясь от палящего солнца и зноя, пройти по другой галерее перед зданием бывшего универмага «Сирс» и упереться в гостиницу «Нью-Йорк» и в высокое, достойное Манхэттена строение, где раньше располагалась Кубинская телефонная компания. Гавана начиналась там. И время от времени Оливеро необходимо было вернуться в эту точку, к истокам.
Он любил снова и снова возвращаться в кубинские залы Музея изящных искусств, любоваться Шартрандом, Клинверком, Сансом Картой, Ландалусе, «Сиестой» Кольясо. Ему хотелось бы попасть, просочиться внутрь их картин, покинуть уродливую реальность настоящего ради возможности жить в волшебных фантазиях. Ему хотелось уменьшиться в размерах, как Нильс Хольгерсон [101]101
Герой сказки С. Лагерлеф «Удивительное путешествие Нильса Хольгерсона с дикими гусями по Швеции».
[Закрыть], и проникнуть в одну из пальмовых рощ, залитых светом величественного заката, посреди запахов, безмолвия и неподвижности природы в ожидании ночи.
Еще он любил быть в курсе последних новинок кино. Строго говоря, «быть в курсе новинок» не очень подходящее выражение. В те годы новинок было очень немного. Недаром всегда до начала фильма показывали предупреждение, изысканностью своих формулировок разительно отличавшееся от пошлости новой жизни: «ФИЛЬМ, КОТОРЫЙ ВЫ УВИДИТЕ, БЫЛ ВОССТАНОВЛЕН ИЗ НЕСКОЛЬКИХ ИСПОЛЬЗОВАННЫХ КОПИЙ. ПРИНОСИМ ИЗВИНЕНИЯ ЗА ВОЗМОЖНЫЕ ТЕХНИЧЕСКИЕ ДЕФЕКТЫ ПРИ ПРОСМОТРЕ». Какое удовольствие снова увидеть великолепную Джоан Кроуфорд в «Джонни-гитаре», Бетг Дэвис в «Иезавели», Вивьен Ли в «Мосте Ватерлоо», Розалинд Рассел в «Пикнике», настолько превосходящую Ким Новак и Уильяма Холдена, в роли учительницы, одинокой и разочаровавшейся женщины. Как приятно было сходить на ретроспективу Мэрилин Монро, In memoriam [102]102
В память (лат.).
[Закрыть]. На цикл фильмов итальянского неореализма или Ингмара Бергмана. И время от времени, среди этих встреч с прошлым, возвращений к уже знакомым радостям и гарантированному удовольствию, открывать (да, кое-какие открытия все же случались) редкие, невероятные жемчужины, как две потрясшие его советские картины, две картины («Иваново детство» и «Андрей Рублев») какого-то неизвестного режиссера по имени Андрей Тарковский.
Иногда он заходил в зал Гарсии Лорки на балет, потому что, хотя в последнее время он скучал на балете, он был потрясен примой-балериной, совсем юной, по имени Росарио Суарес [103]103
Известная кубинская балерина, эмигрировавшая в США.
[Закрыть]. Впервые он увидел ее в роли Монны во втором акте «Жизели» и понял, что балерина такого таланта и обаяния однажды может стать открытием.
Оставались еще некоторые спасительные уголки в Гаване конца шестидесятых и начала семидесятых. Как упрямые следы погибшей в катастрофе цивилизации. Маленькие убежища. Уголки, где прошлое и его блеск (несмотря на все усилия) не стерлись до конца. Поэтому он был благодарен судьбе за то, что можно еще войти в кинотеатр «Дуплекс» и порадоваться «Красным башмачкам» [104]104
Фильм-балет по мотивам сказки Ганса Христиана Андерсена.
[Закрыть]. Это значило, что есть еще место в Гаване, где можно было увидеть Леонида Мясина. Или в сотый раз насладиться «Спящей красавицей» с Марго Фонтейн в исполнении труппы Лондонского Королевского балета.
А еще всегда оставалась возможность, хоть и более скромная, но не менее волнующая, читать на полированных гранитных панелях золотые буквы названий универмагов: «Конец века», «Флогар», «Санчес Мола», «Эпоха», «Трианон», «Хота Вальес»… И пытаться мысленно восстановить роскошь старинных респектабельных отелей, «Инглатерры» или «Пласы», вспоминая о том, что там останавливались Анна Павлова, Энрико Карузо, Элеонора Дузе, Рената Тебальди… И шикарных кафе, как «Лувр» на том же знаменитом тротуаре [105]105
Традиционное место патриотических выступлений борцов за независимость Кубы, впоследствии один из общественных уличных центров Гаваны.
[Закрыть], что и «Инглатерра» Или «Эль-Энканто» на пересечении улиц Галиано и Сан-Мигель, которое кроме имени сохранило барную стойку из каобы и огромное зеркало со скошенными краями.
Во время отъездов Элисы Оливеро использовал вынужденный переезд в маленькую квартирку на улице Рейна для того, чтобы возобновить диалог с голосами, все более далекими, охрипшими, прячущимися голосами города, которому он принадлежал и который в некоторой степени принадлежал ему. Города, который теперь вознамерился исключить его из своей жизни.
Старый город разговаривал, он умел вести, диалог. Единственное требование – быть настороже, уметь слушать. Посреди гомона, флагов, лозунгов и девизов, гимнов и маршей, новых криков, на которые его вынуждали, можно было обнаружить, имея желание и умение слушать, шепот другой Гаваны, скрытой, которая пыталась не позволить себя заглушить, которая говорила шепотом с теми, кто хотел или мог ее слушать и кто хотел или мог ей отвечать.
Как Содому, Гаване выпал свой серный дождь, свое землетрясение и свое символическое затопление водами собственного Мертвого моря. Умерли Рита Монганер и Бенни Море. Уехали Селия Крус, Фредди, Ла Лупе, Ольга Гильот, Ньико Мембиела, Бланка Роса Хиль, Орландо Контрерас [106]106
Популярные кубинские актеры и певцы 50-60-х гг. XX в.
[Закрыть]. Закончилась чудесная жизнь на пляже Марианао с его шикарными и простенькими барами. Закончились рождественские праздники, и это означало не конец религиозного торжества, которого и добивались, а конец семейным вечерам, молочным поросятам, зажаренным в земляной печи, конец конгри [107]107
Блюдо из риса с черной фасолью.
[Закрыть]с тмином и оливковым маслом, конец маниоке с подливой. Закончились карнавалы, по крайней мере, настоящие карнавалы с костюмами и гуляньями. Закончилась безответственная и восхитительная радость людей, не знающих, что такое война. И поначалу вроде бы и не было войны, не было собственно битвы и крови, что, возможно, стало бы выходом из ситуации, а был шок, паранойя, постоянное «военное положение», что гораздо хуже. И семьи разделились и рассеялись. Многие уехали в Майами или в Мадрид. Проснулись до сих пор спавшие каины и авели, мучимые страшными снами о бесконечном отмщении. И вещи, доставляющие удовольствие, и сами удовольствия были объявлены буржуазными, так же как хорошие манеры, традиции и элегантность стали называться «буржуазной отсталостью»
Несмотря ни на что, город не потерял своей утонченности. Город был хитер. Он умел говорить шепотом. По крайней мере, с теми, кто хотел его услышать. Единственное требование: быть деликатным и внимательным.
На улице Соль, например, на одной из столетних стен улицы Соль еще можно было увидеть панно из севильской керамики с рекламой фабрики вееров. На углу улицы О'Рейли, напротив величественного здания бывшего Банка Нью-Йорка, посреди руин торчали еще две колонны с перекрытием, оставшиеся от библиотеки Марти. И существовала, нетронутая, аптека «Джонсон» на пересечении улиц Обиспо и Агилар. И еще одна роскошная аптека, «Ла-Реуньон», в стиле ар-нуво, как и положено аптеке, принадлежащей каталонцу, Жозе Сарра-и-Вальдежули, на улице Теньенте-Рей. Еще можно было постоять в густой, сырой тени арки Белен. И держались еще темные, тоже сырые стены церкви Святого Духа, где по-прежнему служил мессу поэт, отец Гастелу [108]108
Католический священник и поэт испанского происхождения, живший на Кубе.
[Закрыть]. И еще можно было зайти в «Слоппи-Джо» (хоть он и превратился в притон, где в сортире мужчины давали выход низменным инстинктам), где все стены и колонны были увешаны фотографиями. А если пройти по улице Трокадеро от пересечения с улицей Индустриа до поворота на улицу Консуладо и осторожно заглянуть между прутьями решетки на окне серо-голубого здания, можно было увидеть сидящего в своем вечном кресле с сигарой во рту автора «Рая» [109]109
Поэт и писатель Хосе Лесама Лима.
[Закрыть], недавно, пять или шесть лет назад, опубликованного, но уже ставшего опальной классикой романа, который рассказывал об одном городе, о его жителях, о разговорах, возвышенных и исчезнувших. А на другом углу, на пересечении улиц N и 27-й, если запастись терпением, потому что вопрос всегда только в терпении, можно было поймать момент, когда другой поэт [110]110
Драматург Вирхилио Пиньера.
[Закрыть], автор «Электры Гарриго» «Острова на весах» и «Рене и его плоти», как персонаж собственных пьес, с балкона наблюдает за действительностью, день ото дня все более абсурдной. И еще было возможно зайти в букинистический магазин «Канело» (излюбленное место старых книжников на улице Рейна) и надышаться волнующим запахом старых книг. И найти томик «Замогильных записок» на французском, издательства Гарнье, с неразрезанными страницами. Или что-нибудь еще более удивительное, например экземпляр «Возвращения» Калверта Кейси, подписанный автором перьевой ручкой с явно обломленным пером. А как хорошо было спуститься по улице Эмпедрадо до Соборной площади и зайти в кафе «Эль-Патио», расположенное во внутреннем дворике дворца XVIII века, родового дома маркизов де Агуас Кларас. И там можно было сесть, выпить холодного чаю и послушать, как Эстер Монтальбан играет на пианино прелестные болеро, а потом смотреть, как в искусственном пруду, появившемся здесь недавно, среди розовых лепестков плавают чудом выжившие рыбы и черепахи. И можно было спуститься на Оружейную площадь, чтобы посмотреть на то, что осталось от снятого с пьедестала памятника Фердинанду VII Желанному (мало кто знал, что это на Кубе он получил свое прозвище) [111]111
Король Испании, прозванный в народе Желанным, поскольку именно с ним были связаны надежды на свержение власти Наполеона.
[Закрыть].
Но была и Гавана, которая сдалась на милость победителя. Лучшим тому примером служила как раз квартира Элисы на шестом этаже, в особенности ее балкон.
По причинам личного характера деревянные створки балконных дверей никогда не отворялись. Никто и никогда, включая саму Элису, не выходил на этот балкон даже в самые душные ночи. Там даже никогда не убирались. И цветы, когда-то цветшие в красивых разноцветных горшках, которые с такой осторожностью перевозили в свое время из Гуиры-де-Марреро, давно высохли без воды, без заботы, из уважения к чужим решениям, из страха смерти. Горшки и те постепенно выцвели, как выцвели и воспоминания о Серене. Они покрылись трещинами, рассыпались в землистую пыль, которая улетала с ветром, пропитывая его пылью, и падала на машины, едущие по улице Рейна.
Никто не выходил на балкон. Никто не готов был увидеть последнее, что видела Серена. Последнее, на что она смотрела жарким августовским утром. Никто не хотел представить себе то, что она представила в то бесконечное утро много лет назад. Только Оливеро. Тайно, словно совершая что-то кощунственное, он иногда открывал одну из створок и смотрел на город.
Море лежало вдалеке, неудержимо маня. Оливеро чувствовал себя неуютно, и не только из-за Серены. Еще из-за крыш, осыпавшихся, беспорядочно громоздившихся, почерневших, с уродливыми добавлениями, как на плохой картине кубиста-любителя. Плоские гаванские крыши постепенно зарастали сохнущим бельем, баками с водой, ржавыми антеннами, старой рухлядью, деревянными пристройками. Оливеро чувствовал себя неуютно не только из-за Серены и обезображенных крыш. Что же все-таки произошло? Как это объяснить? Как понять то, что случилось?
Оливеро чувствовал себя испепеленным серным дождем, погребенным на дне Мертвого моря. Да, наверное, он превратился в соляной столб. В один из сотен соляных столбов. Особенность их Содома состояла в том, что серный дождь был не просто Божьей карой. Все было трагичней – Бог сталкивал тех, кто любил друг друга, восстанавливал друг против друга любовников и друзей, заставлял их наказывать друг друга и поливать серой.
Какое чудовищное наказание. Он подумал о Серене. Она, по крайней мере, имела мужество хлопнуть дверью. Своевременно хлопнуть дверью – это тоже выход.
Среди фантазий Оливеро была одна, к которой он часто возвращался. Лечь на кровать, открыть бутылку дрянного рома, чем дряннее, тем лучше. И выбрать хорошую книгу, В этой фантазии он всегда представлял себе «Последнего пуританина» [112]112
Роман американского философа и писателя испанского происхождения Джорджа Сантаяны.
[Закрыть], книгу, которую он прочел три или четыре раза и к которой питал особую страсть. Читать, пить ром и глотать снотворное. Что-то в этом роде, думал он, сделал Леопольдо Луганес [113]113
Аргентинский поэт, писатель и журналист, выдающийся представитель латиноамериканского модернизма. Покончил с собой, приняв цианид.
[Закрыть]с виски и цианидом. Сам же он хотел в момент, когда от снотворного и рома буквы в книге начнут расплываться, выйти на пляж. Какое наслаждение войти в море, желательно на закате, когда на горизонте будут затухать последние отблески солнца, и отдаться воле течения, спокойно и бессильно. Эта отличная идея, может, слишком романтичная (ну и что?) и пошловатая (ну и что?) принадлежала Альфонсине Сторни [114]114
Аргентинская поэтесса и писательница, одна из наиболее значимых фигур латиноамериканского модернизма и феминизма. Считается, что Альфонсина медленно входила в море, пока не утонула.
[Закрыть], к которой он, еще более романтичный, или более трусливый, или более смешной (и совсем не поэт), добавлял ром, снотворное и книгу.
На этом его фантазия заканчивалась. Он никогда не покончит с собой. Ему недостало величия, чтобы жить. Недостало величия, чтобы писать. Вполне понятно, что ему недостанет величия умереть.
И все же нельзя было не признать, что эта фантазия приносила Оливеро определенное облегчение. В тяжелые минуты, когда жизнь затягивала на шее, как он любил говорить, гордиев узел, он думал о кровати, о Сантаяне, о снотворном, о роме, о море, об аргентинской поэтессе Альфонсине Сторни и двух ее чудных строчках:
И чувствовал, что к нему возвращается спокойствие или смирение, что, в конце концов, одно и то же. Им вновь овладевала апатия.
Воображать шаг за шагом весь процесс до вхождения в воду было для него катарсисом. Он был уверен: фантазии о смерти решают многие проблемы жизни. Да и смерти, потому что, в конце концов, смерть – это важная часть жизни.
Эта надрывная и надуманная игра имела для него какую-то освободительную силу: воображать, что есть дверь, фантазировать, что она действительно существует, зная наверняка, что замок нельзя взломать, что игра так и останется игрой.
– Я трус, – признавался Оливеро, – и у меня нет другого выхода, кроме как признаться в этом.