444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод » Bleach: Император душ. Том 1 (СИ) » Текст книги (страница 19)
Bleach: Император душ. Том 1 (СИ)
  • Текст добавлен: 20 сентября 2026, 18:30

Текст книги "Bleach: Император душ. Том 1 (СИ)"


Автор книги: Всеволод



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 44 страниц)

Вот туда она и пришла.

Я приметил её раньше, чем она открыла рот, – она успела трижды пройти вдоль полок. Туда – с пустыми руками. Обратно – со свитком. Снова туда – уже с двумя, и оба, судя по тому, как она их несла, были ей нужны, как рыбе зонтик.

А я её знал. В лицо и по разговорам – в группе она была вторая, о ком крыло говорило почти столько же, сколько обо мне. Девочка из Кучики. Боковая ветвь – но Кучики есть Кучики: эту фамилию здесь произносят на полтона ниже остальных слов.

И до того вечера эта фамилия ко мне не подходила и близко.

– Простите… – Голос у неё оказался ровный, поставленный, и сорвался он только на втором слове. – Этот свиток… вы ведь читаете Эйдзо? Третий том?

Я читал Эйдзо. Третий том лежал у меня под рукой – и со стороны узнать его было нельзя: свиток как свиток, ярлыком вниз. То есть она знала, что я его взял. Поинтересовалась заранее.

– Читаю, – сказал я. – Нужен?

– Нет! То есть… – Она сбилась, поправила рукав, хотя рукав был в порядке. – То есть да, но это не срочно. Я просто… удивилась. Его редко берут. Он считается сложным.

Села она через одно место от меня – не спросив, но и не вплотную: ровно на той черте, где приличие ещё цело, а разговор уже возможен. Расчёт верный. Кто-то её этому учил, и учил неплохо. Вот только исполнение…

Исполнение было – чистое золото.

Она сидела неестественно прямо, держала свиток вверх ногами первые полминуты – потом заметила, перевернула, и уши у неё порозовели. Улыбалась по счёту: подняла глаза – улыбка, опустила. Подняла – улыбка. Каждый вопрос был подводкой, и подводку было видно за версту: а откуда вы, а правда ли вы издалека, а какие науки вам ближе, а трудно ли вам тут, среди… – тут она запнулась и не сказала «среди нас», но я услышал.

Господи, думал я, кивая и отвечая ни о чём. Дитя. Чистое дитя.

Я за свои жизни повидал женщин, которые такими разговорами вынимали из мужчин военные тайны вместе с душой. Профессионалок, у которых каждый взгляд стоил денег и каждая пауза была выверена до вдоха. На их фоне девочка рядом со мной выглядела как первоклассница, читающая стихи на табуретке: всё выучила, всё помнит – и ничего живого. Её отправили работать, не научив работать. Дали урок, велели сдать – и она сдавала, честно, старательно, по пунктам, сбиваясь и краснея на каждой сбивке.

Злиться на это было невозможно. Умиляться – сколько угодно.

А один раз из-под выученного проглянуло живое. Я в очередной раз ушёл от вопроса – издалека, мол, бывал там и сям, – и она вдруг забыла улыбнуться по счёту. Посмотрела на меня прямо, по-настоящему, и спросила совсем не по уроку:

– Вам ведь смешно сейчас, да?

И сама испугалась, что спросила.

Вот тут она мне понравилась. Не та, выученная, со свитком вверх ногами, – а эта, на секунду настоящая, с досадой в голосе. Живая девочка, которая видит, что у неё не выходит, и которой это надоело.

– Нет, – сказал я. И не соврал ни словом: – Мне давно не было так приятно беседовать.

Она моргнула, не зная, куда это положить. Решила не разбирать – собрала свои свитки, оба, поклонилась ровно настолько, насколько положено, и ушла, ни разу не позволив спине дрогнуть.

А я остался сидеть над Эйдзо и думал.

Кучики. Вот и первый ход от больших. Не управляющий с предложением, не приглашение в дом, не серьёзный разговор в кабинете – девочка со свитком, румянцем и заученными вопросами. Самый осторожный ход из всех возможных: и не ход вроде бы вовсе, а так, студентка любопытствует. Всегда можно сделать вид, что ничего и не было.

Зачем именно она – гадать можно было до утра. Прощупать. Приручить. А может, и дальше: в старых домах сильную кровь не нанимают – её вводят в семью, и девочки для этого подходят лучше управляющих. Может, так. Может, эдак. Спрошу – соврут.

Я свернул Эйдзо и пошёл к себе.

Что ж. Сам фонил – сам и принимай гостей.

У себя я сел подбивать итоги.

Привычка старая: кончился день – посчитай, что он тебе принёс. В Руконгае я считал брёвна и мешки, тут счёт пошёл потоньше.

Считал я вот что.

Сенсея нам заменили в тот же день – без объяснений, тихо, как тут делается всё. Дзандзюцу теперь вёл старик, который обычно занимался старшими группами. А про прежнего я походя расспросил старшекурсников – кто таков, давно ли учит. И услышал занятное: никто его толком не знал. Появился в Академии в этом году. Раньше его здесь не видели.

В этом году. Аккурат к моему набору.

Может, совпадение. Молодых наставников нанимают каждый год, кто-то из них дурак – дело житейское. Но уж больно складно легло одно к одному. Новый сенсей, который с первого взгляда невзлюбил самого приметного новичка. Который вызвал его на третьем занятии и бил на слом, без скидок, на глазах у всего строя. И наблюдатели – те, что пасут меня с первых дней, – которые именно в тот момент подались вперёд и смотрели так, будто ради этого и сидели.

Если сложить, выходило похоже на проверку. Не мастерства – какое мастерство на третьем занятии. Выдержки. Стоит некто с силой капитанской меры, и никто не знает, есть ли у этой силы голова. Дёрни его прилюдно, ударь всерьёз, дай законный повод – и смотри. Сорвётся, изувечит – значит, зверь, и говорить с ним надо как со зверем. Сдержится – значит, с ним можно говорить.

Я сдержался. Пара оплеух и поклон – мягче некуда, хоть по дворянским меркам, хоть по казарменным. Если это был экзамен – я его сдал. Если не было – проучил дурака. Тоже не убыток.

А наверняка я не знал и знать не мог. И ладно. Я давно не путаю «складно выходит» и «так и было» – на этой путанице горят люди поумнее меня.

Дальше по счёту шла девочка.

Тут и считать было нечего, всё на виду: большие дома присмотрелись, прикинули – и сделали первый ход. Осторожный, мягкий, с возможностью всё отыграть назад. Девочка со свитком – это не предложение. Это вопрос: а поговорить с тобой вообще можно?

Можно, можно. Говорите. Я даже отвечать буду – ни о чём, зато вежливо.

И вот что выходило по итогам, если совсем честно. Две недели в Академии – а вокруг меня уже: дворянский молодняк со своими услугами, слежка на полный день, странный сенсей с очень удобной злостью и Кучики со своей девочкой. Густовато для тихого студента.

А ведь я сюда шёл за неприметностью. Серым мальчишкой из толпы, помните такого? Тихо отучиться, тихо взять своё, тихо уйти.

Смех один.

И винить, кроме себя, некого – вот что главное. Это я выставил на экзамене силу капитанской меры. Сам, своими руками, по собственной дури. Выставил бы в десять раз меньше – жил бы тише воды. Ни слежки, ни лишних уроков, ни девочек. Но – выставил.

Значит, так тому и быть. Будут щупать – пусть щупают. Будут слать девочек – буду беседовать. Будут устраивать проверки – буду сдавать. Терпеливо, вежливо, с улыбкой. Сам заварил – сам и хлебай. И нечего морщиться, что горячо.

Я задул лампу и лёг.

За стеной было тихо. Академия спала – вся, кроме тех, кому положено не спать.

Спокойной ночи, ребята. Завтра будет длинный день.

Глава 18

От автора: AU – часть канона изменена сознательно, не по незнанию, так что «это не канон» в комментариях можно не писать, я в курсе. И простите за долгую паузу и короткую главу: был в командировке, времени на фанфик почти не оставалось. Спасибо, что дождались.

* * *

Стратегическая ракета – вот кем хорошо быть. Тебя стерегут, тебя делят, на тебя молятся – и боятся дохнуть в твою сторону.

Я лежал на пледе, закинув руку за голову, и лениво катал эту мысль – просто так, ни к чему. День был из тех, ради которых стоит помереть пару раз: солнце сквозь листву, трава нагрелась, рядом чай. Чай, правда, я проворонил – заслушался, и он остыл. Не жалко. Жасминовый, зелёный, его и холодным пить можно, а слушал я того, ради чего чай и стынет.

Орудзи играл.

Он сидел напротив, подобрав ноги, и вёл что-то долгое и светлое на своей дудке – длинной, поперечной, в семь ладов. Как зовётся, я не помнил, хоть убей. Орудзи мне говорил, и не раз – раза три, кажется, с тем тихим удовольствием, с каким человек называет дорогую ему вещь. А у меня не задержалось. Память у меня такая: важное держит намертво, а пустяки вымывает начисто. Видно, и впрямь старик во мне просыпается – ворчит, что незачем помнить, как у соседской дудки имя.

Имя и ни к чему. А вот играл Орудзи так, что у меня по рукам шла мелкая дрожь – не от холода, от музыки. Два года я прожил без единой ноты, в Руконгае не до песен, и сам не знал, до чего изголодался, пока не услышал вот это за стеной в первый раз. С того и сошлись. Сперва полез к нему из-за музыки – а после оказалось, что и человек он простой, незлой, без второго дна. Среди здешней знати редкая находка.

Аямэ ему подыгрывала.

Девочка из Кучики сидела чуть в стороне, прямая, как ей и положено, и перебирала струны на своей трёхструнке – название я и тут не держал, обзывал про себя по-свойски и помалкивал, чтоб не позориться. Играла она ровно, по нотам, без особого огня – но за Орудзи шла след в след, не сбивалась, и этого было довольно. В паузах между вещами ставила инструмент на колени, отпивала чай мелкими глотками и роняла иногда строчку-другую старых стихов – негромко, будто не нам, а так, в воздух.

А теперь – почему ракета.

Штука простая. Сила во мне такая, что добром не кончится, если обойтись с ней сдуру. Я это знаю, и они это видят – те, кто меня сюда впустил и теперь приглядывает. Большая мощь всем нужна: каждый рад прибрать её к рукам и приставить к делу. Но никто, если не дурак, не захочет, чтобы досталась она тому, за кого поручиться нельзя.

Тут ведь как. Дай мне завтра настоящий меч, занпакто, выучи драться по-здешнему – и выйдет оружие, какого у них в строю, может, и нет. Только оружие это ходит само, думает своей головой и слушается одного себя. Велят ударить – ударю, если сам захочу. Не захочу – не ударю, хоть кол на голове теши. А решу ударить по-своему – кто меня удержит? Кто ж этакое пустит в строй, не примерившись сто раз?

Да что занпакто. Меча мне для беды и не надо. Сила такого роста сама рвётся наружу, и держать её в узде – труд, всякий день, всякий час. Расслабься я, отпусти хоть вполовину – и тех, кто послабее вокруг, моё давление сотрёт. Не ударю, не замахнусь даже. Просто ослаблю узду – и человека не станет. Был – и развоплотился. Это уже не сабля. Это ходячий мор.

Где-то рядом Орудзи примолк, перевёл дух и завёл новую вещь – повыше, посветлее. Я заслушался и на миг потерял нить. Потом поймал обратно.

Так что меня проверяют. И правильно делают.

Я ведь, если разобраться, лезу к ним в спецвойска. А туда с улицы не берут, будь ты хоть первый боец на десять миров. Силу показал – это полдела. Им надо знать, какая при ней голова. Дурак с дубиной набьёт шишек себе; дурак с этакой мощью – всем вокруг. Так что пускать меня внутрь или нет – силу они уже видели, дело не в ней. Дело в том, что я за человек.

А человека за пару дней не разглядишь.

Резкое было всего раз – тот сенсей с боккэном. Я его прошёл, головы не потерял, крови не пролил. Думал, после такого отстанут. Не отстали. Такого больше не устраивали, а наблюдатели как висели у меня на хвосте, так и висят – изо дня в день, неотступно. Складывал я это и так и эдак, и всякий раз выходило одно: один раз дёрнули – поглядели, как держусь под ударом; теперь глядят, как держусь без удара. День за днём. Кто я, что я, с чем меня едят.

Их понять можно. Я бы и сам так делал.

И ведь не одним хвостом дело обошлось.

Занпакто нам всё не выдавали. Тем, кто помладше классом, мечи раздали давно – я слышал краем уха, как в столовой младшие хвастались своими, ещё немыми, неназванными, но уже собственными. А у нас в Первом – тишина. Тянули и тянули, без объяснений, как тут заведено. Первый класс особый, в офицеры метит, его и разбирают дольше; так я себе это поначалу и растолковал. Растолковал – пока не заметил остального.

А оно было вот какое. Где-то к концу первого месяца Академия начала обрастать печатями.

Не теми, что на виду, – учебными, которые нам показывают на занятиях. Эти были тихие, спрятанные: вшитые в стену, под половицу, в притолоку. Глазом не увидишь. Но я не глазом смотрю. Маска моя глушит наружу, а внутрь, к чутью, не лезет – так и задумано. И чутьё мне говорило: вон сидит конструкт, и там, и вон там ещё. Сканеры. Слушают рейацу.

В начале года их не было – это я помню точно, я по приезде всё кругом обнюхал по старой привычке. Появились потом, разом, за несколько дней. И не где попало, а как раз там, где бываю я. Учебные залы – ладно. Столовая – допустим. Но их и в комнату мне вшили, и – это я особенно оценил – в баню.

В баню. Сканер в помывочной.

Я долго не мог взять в толк, на что был расчёт. Маску я не снимаю – ни в воде, ни во сне, никогда; кулон на шнурке прирос ко мне крепче родимого пятна. Так что подсматривали они в полное удовольствие, а считывали всё тот же приглаженный фон, что и везде. Сидит голый мужик в лохани, и хитрый конструкт в стене старательно снимает с него ровно то же, что снял бы у дверей казармы. Не знаю, кто это придумал, но воображаю, как он чесал в затылке над пустым уловом.

И ещё занятное: на других сканеры будто и не отзывались. Народ ходит мимо них толпами – молчат. Ждут одного меня. Под меня и поставлены.

Сложи всё в кучку – и картинка без зазоров. Сперва щупали грубо, в лоб, тем сенсеем. Поняли: в лоб со мной выходит дорого. Тогда зашли тихо – утыкали чуткими печатями всё, где я дышу, и принялись разглядывать, что я за зверь, палкой уже не тыча. А раз понатыкали так густо – стало быть, намеряли что-то, чего с наскоку не раскусили. На простака столько возни не кладут.

Ну что ж. Глядите. Мне не жалко.

А не жалко мне потому, что поделать я тут всё одно ничего не могу.

Поначалу-то ёкнуло, врать не буду. Как заметил все эти печати, первым делом полез в памяти шарить: где оступился? чем себя выдал? не раскусили ли маску? Перебрал – и не нашёл нитки, за которую бы они меня ухватили. Может, и нет никакой нитки, а может, есть, да я её не вижу. Темно. А в темноте дёргаться – последнее дело.

Был у меня в одной из прошлых жизней знакомый, который любил повторять: делай, что должно, и пусть будет, что будет. Простая присказка, без затей – а вот поди ж ты, накрепко вросла, и я нет-нет да и сверяюсь. Может, оттого и вросла, что простая: умных мыслей я перезабыл вагон, а эта осталась.

Ну так вот, по присказке и прикинем: что я, собственно, должен делать?

Доказывать им, что я хороший? Кто ж докажет такое словами. Пойти потребовать, чтоб отстали? Набить пару морд для острастки? Любая такая выходка их только раззадорит. Сочтут, что зверь всё-таки бешеный, – и возьмутся за меня всерьёз, а тогда уж уходить отсюда придётся с боем. А я не хочу с боем. Мне тут, в общем, нравится. Надумают по-доброму – я обеими руками за, с превеликим моим удовольствием.

Да и на самый худой конец – что мне сделается? Ну, положим, не уживёмся. Решат, что такой, как я, им дороже обходится, чем стою, попробуют прижать, а не выйдет прижать – и убьют. Так ведь это всего лишь смерть – старая моя знакомая, кланялись друг другу не раз. Отправят на новый круг, и поеду. Невелика беда тому, кто этой дорогой хаживал чаще, чем иные на базар.

Стало быть, должен я ровно одно: учиться. Брать всё, что дают, тянуться к тому, чего не дают, – учиться, одним словом, – и не мешать им составлять обо мне мнение. Ну и чай пить. Чай – это важно.

Я приоткрыл глаз. Орудзи дул в свою флейту, прикрыв веки, весь в музыке; Аямэ держала спину прямо и роняла струну за струной, не отставая ни на удар. Хорошо.

Кто-нибудь поглядел бы со стороны и решил: вот развалился барин на пледе, двое перед ним надрываются для услады, а он и в ус не дует. Барин и есть.

А вот и нет.

Эту самую парочку я два часа назад гонял по плацу до седьмого пота. Деревянные мечи, стойки, шаги – всё как полагается. Аямэ к концу занятия руку поднять не могла, Орудзи дышал, как загнанная лошадь, и держался за бок. Так что музыка эта – не угождение господину, а законный роздых после работы. Заслужили мы его поровну: я тем, что учил, они тем, что терпели. Сидим, приходим в себя. Каждый на свой лад – кто чаем, кто струнами, а кто и просто валяется да слушает.

В наставники я к ним попал по-разному.

Девочка из Кучики напросилась сама – после того как я приложил того сенсея с боккэном. Видать, что-то в ней щёлкнуло, когда тот наставник так бесславно сел в лужу: загорелась, пристала – поучите да поучите. Зачем ей эти уроки по правде – бог весть; может, и впрямь к мечу потянуло, может, дом велел держаться ко мне поближе, а урок – повод не хуже прочих. Я не допытывался. Наставить молодёжь на путь истинный мне не в тягость, а что у неё на уме – её забота, не моя.

А вот первую-то скрипку в нашем кружке ведёт не она.

И знаю, знаю, как оно смотрится. Будь у моих мыслей зрители, они бы тут переглянулись и покрутили пальцем у виска. Здоровый малый, в своём уме, при полном наборе мужских интересов – а отдаёт первое место кому? Не тоненькой барышне в дорогом кимоно, что подливает ему чай и роняет стихи, а круглощёкому застенчивому пареньку с флейтой.

А я бы тем зрителям ответил так: вы просто не слышали, как он играет.

Да и года мои уже не те, чтоб выбирать общество по одной смазливости. Это давным-давно я бы и не глянул на свирель, пока рядом девичья улыбка. Молодой был, кровь играла, готов был хоть весь белый свет под себя подмять – какая там музыка. Хотя, честно вспомнить, улыбки те были по большей части так себе: где зуба нет, где двух. Но когда тебе припекает изнутри, ты тех прорех не видишь. Видишь улыбку – и довольно с тебя. Теперь-то меня улыбкой не купишь – а вот хорошей музыкой ещё как.

Покой нарушили, как водится, на самом сладком месте.

Орудзи только-только повёл новую вещь – медленную, светлую, с долгими передышками, – а я только-только устроился её слушать, когда краем глаза поймал движение. По дорожке к нам спешил служка. Из младших, из тех, что прислуживают по хозяйству: серое платье, бритый затылок, глаза в землю. Подошёл, коротко поклонился и передал, не поднимая глаз: гакутё:-сама просит Сигиллита-сан пожаловать к нему. Сейчас же.

Музыка осеклась. Орудзи опустил флейту, Аямэ придержала струны ладонью, и оба уставились на служку, потом на меня. Девочка из Кучики смотрела ровно, без выражения, как её и учили; а вот Орудзи округлил глаза – для него вызов к самому ректору был событием из ряда вон, и он не очень-то умел это прятать.

А я лежал и прикидывал.

Любопытно. Вот что я чувствовал – не тревогу, а самое чистое любопытство. К директору меня за три месяца не звали ни разу; фигура эта далёкая, до студента первого года ему дела не больше, чем мне до муравья под пледом. Если он вдруг вспомнил, что я существую, и зовёт сей же час, в обход всякого расписания, – значит, дело нешуточное. А нешуточные я люблю – особенно те, что сами идут в руки, не спросясь.

Я сел, допил остывший чай одним глотком – не пропадать же добру – и поднялся.

– Развлекайтесь без меня, – сказал я своим музыкантам. – И не вздумайте сыграться лучше, чем при мне. Вернусь – проверю.

Орудзи смущённо хмыкнул, Аямэ чуть склонила голову. Служка уже семенил вперёд, оглядываясь. Я шёл следом, не торопясь: тянуть смысла нет – чем скорее погляжу, что там для меня припасено, тем скорее вернусь к музыке.

За спиной Орудзи снова поднял флейту. Музыка тронулась мне вслед – и оборвалась, едва я вышел за ворота сада.

Дорога к директорскому крылу шла через всю Академию, и я не торопился её одолеть – шагал себе следом за служкой, разглядывая собственные мысли.

А мысли были несложные. Внезапный зов к самому директору – не та вещь, что падает на студента просто так, от хорошего настроения. Тут и гадать особо не о чем: три месяца меня щупали, мерили, обнюхивали со всех сторон – и вот, видать, домерили. Сегодня мне зажгут свет. Зелёный – учись дальше, живи; красный – извини, парень, не сошлись характерами. Я надеялся на зелёный – и, чего скрывать, не только из-за учёбы. Зелёный свет означал бы, что меня наконец оставят в покое. А по покою я успел соскучиться: когда тебя месяцами разглядывают, как диковину в склянке, это приедается, будь ты хоть трижды терпелив. Я терпелив. Но и я не каменный.

По дороге попадался народ. Студенты – и младшие, из первогодок, и постарше, из выпускных, – завидев меня, сторонились и кивали. И не наспех, а с тем уважением, какое оказывают по своей охоте, а не по приказу. Я кивал в ответ и шёл дальше, не задерживаясь на этом мыслью.

Знали меня тут, похоже, все до единого. Оно и понятно. Дело не в одной силе и не в том, что статью я в здешней толпе торчу, как дуб среди ивняка. Меня видели в работе. Когда я выхожу на площадку – с мечом ли, с кидо ли, а в кидо я за эти месяцы поднялся изрядно, – вокруг сам собой собирается народ. Стоят, смотрят. Кто посмелее, после улучает минутку и просит совета: как держал, как складывал заклятие, отчего у него рассыпается, а у меня нет. Я не жадничал, показывал. Такое запоминается крепче, чем стать: стать дана от рождения, а вот когда на их глазах делаешь трудное легко – это запоминают накрепко.

До крыла оставалось шагов полсотни, когда я её почуял – чужую силу, какой в этих стенах отродясь не водилось.

Учительскую-то силу я за три месяца научился различать с закрытыми глазами: ровная, капля за каплей. А эта была другая – тяжёлая, плотная, сбитая в тугой ком, и чутьё под её весом будто проседало. Любопытно, подумал я. Очень любопытно.

Служка отворил дверь, поклонился и сгинул. Я вошёл.

За директорским столом сидел человек – и это был не директор. Держался прямо, спокойно, тяжёлые руки сложил на столе перед собой. Немолодой и не старый разом: лицо молодое, а глаза – глаза старше всего, что я видел в этом мире. Мы молчали и смотрели один на другого. Он на меня, я на него. Секунду, другую, третью.

Молчать мне надоело первым.

– На директора вы не больно-то похожи, – сказал я.

– Не похож, – согласился он. – И всё же звал тебя именно я. Садись. – Он повёл подбородком на стул напротив. – В ногах правды нет, а у нас с тобой разговор не на минуту.

Я сел. Стул оказался жёсткий, из тех, на каких долго не рассидишься, – должно быть, директор нарочно держал такие для гостей. Устроился как мог и стал ждать. Человек, который не спешит тебя огорошить, обычно знает, зачем позвал; торопить его себе дороже.

– А хозяин кабинета? – спросил я, чтоб не молчать вечно.

– Отпустил на сегодня. – Он чуть повёл рукой, будто директор был сквозняком, который недолго и прикрыть. – Кабинет понадобился.

– И он просто ушёл.

– Просто ушёл.

Я кивнул так, будто это в порядке вещей – отослать директора Академии из собственного кабинета, как мальчишку за водой. Видать, для этого человека оно и впрямь было в порядке вещей. Я отметил и убрал на потом.

– Тогда давайте знакомиться, – предложил я. – А то выходит неловко: вы меня, похоже, знаете, а я вас – впервые вижу.

– Оэцу Нимая, – сказал он. – Имя тебе ничего не скажет.

Не сказало. Память у меня длинная, набита под завязку, – я честно поискал и не нашёл.

– Не скажет, – согласился я. – Простите. Если мы где и встречались, то в одной из жизней, которые я давно сдал в архив.

Уголок рта у него дрогнул. Не улыбка – тень от неё.

– Не встречались. Скажу иначе, так понятнее будет, с кем сидишь. Всякий занпакто в этом городе, у всякого, кто зовётся шинигами, вышел из-под моей руки. Я их кую. Все.

Сказал ровно, будто говорил о починке сапог, – и я поверил сразу, без доказательств.

Про кузнеца у нас рассказывали всякое. Будто все занпакто, сколько их ни есть в Загробье, выкованы одной рукой – есть, мол, единственный мастер, который их и делает, и мастер этот стар, как сам здешний мир, а вниз к людям почти не спускается. Я слушал вполуха, как сказку, какими тешат и пугают новичков. А сказка сидела теперь напротив, за чужим столом.

– Все занпакто? – повторил я. – Серьёзно все?

– Все. А вниз я спускаюсь редко. Незачем: что мне нужно, приносят ко мне. Так что нынешний день – из редких.

– И этот редкий день вы тратите на студента-первогодка. – Я подпёр щёку кулаком. – Польщён. Чем же я такого удостоился?

– Тем, что я не сумел тебя прочесть.

Он сказал это спокойно, без нажима, но я понял: вот оно, ради чего меня и позвали. Всё прочее было подходом – он примеривался, как мастер примеривается к работе, прежде чем взять её в руки.

– Ко мне принесли твой слепок, – продолжал он. – Снимок твоей силы. По нему я и смотрю, какому клинку родиться под какую душу. Снял их за свой век без счёта и привык видеть человека насквозь с одного взгляда: где крепок, где надломлен, на что годен. Любого. Тебя смотрю третий месяц – и до сих пор не разберу, что передо мной.

Я не сразу ответил. Дал словам улечься.

– Допустим, – сказал я наконец. – Только слепка я вроде бы не давал.

– Не давал.

И вот тут стало понятно, к чему были те печати, что я вылавливал по стенам.

– Три месяца, – сказал Нимая, будто прочёл мысль. – По всей Академии, где ты подолгу бываешь. В классах, в спальне, под тем деревом во дворе, где ты любишь сидеть. Тихие, ты их не чуял – они на то и сделаны. Они тебя считали.

– Кое-что я всё же чуял. Не понимал что, но чуял. Списывал на сырость да на дурной сон.

– Спалось тебе хорошо, – ответил он ровно. – Печати сна не трогают.

Шутку он не подхватил. Ответил как есть, по делу, и я уже понял, что так с ним и будет.

– И что насчитали? – спросил я.

Он чуть подался вперёд. Впервые за разговор в нём проступило что-то помимо спокойствия – не злость, а скорее досада мастера, у которого не идёт работа.

– В том и беда, – сказал он. – Всё и ничего. Силу вижу: большую, ровную, плотную. Крепкий боец, каких немного. Это печати показали честно. – Он качнул головой. – А под этим есть ещё что-то. Что-то, мимо чего я пройти не могу, а взять и назвать – не могу тоже. Три месяца лучшими печатями, какие есть в городе. И всё равно. За все мои годы – первый раз.

Первая мысль у меня была про маску. Я ношу её не снимая – она глушит то, что я выпускаю наружу, и с ней меня и читают так, как он сказал: крепкий боец, не больше. Но говорил он не про это. Глуши я себя или нет, занпакто во мне всё равно бы нашёлся – клинок есть клинок, тихий ли, громкий, мастер его разглядит. А он говорил про то, чего назвать нельзя.

И вот тут я был ему не помощник.

– Такое я бросить не могу, – сказал Нимая. – Нет привычки. Печатями не вышло – значит, надо самому, глаза в глаза. Оттого и спустился. – Он помолчал. – Так что в тебе?

Это был даже не вопрос. Вопросы, похоже, он считал обхождением слишком учтивым для себя – и просто положил сказанное на стол между нами.

Я подумал, прежде чем ответить. Не оттого, что искал, как покрасивее соврать, – врать тут было нечего. Только честный ответ выходил коротким, почти обидным для такого долгого разговора.

– Не знаю, – сказал я.

Что-то в его лице стронулось, и я добавил, пока он не понял превратно:

– Правда не знаю, Нимая-доно. Живу долго, видел много, разучился удивляться почти всему на свете. А про то, что вы ищете, мне сказать нечего. Если оно во мне есть – оно и от меня спрятано не хуже, чем от ваших печатей. Я с собой полторы тысячи лет, и то ни разу на него не наткнулся.

Объяснить я не мог. А вот показать – мог. Оставалось прикинуть, во что мне это станет и стоит ли, – и прикинул я это быстро, как перебирают камешки на ладони.

Он не из Готэя. Не из тех, кто пишет законы и следит, чтоб их не нарушали. Я слушал его и понимал: ему нет дела ни до Совета, ни до войн, ни до того, кто тут кому опасен. Он кузнец. Над всей этой кухней с её страхами и доносами он стоит так высоко, что ему попросту не видно, из-за чего там внизу суетятся. Покажи я ему хоть весь свой океан – он не побежит докладывать, что в Академии завёлся первокурсник, которого надо бы прибрать, пока не поздно. Не побежит, потому что ему это неинтересно. Ему надо выковать занпакто, а не снести мою голову.

А занпакто и мне самому нужен. И чтоб сделать его как следует, этому человеку требуется правда – не та приглаженная, что снимают печати, а настоящая.

Выходило, что ему одному, пожалуй, и можно.

– Хорошо, – сказал я. – Покажу. Только сперва поставьте на эту комнату барьер. Плотный, какой умеете.

Нимая поднял бровь. Вслух не спросил – просто глянул на меня так, будто я попросил развести в кабинете костёр: за каким, мол.

Я не стал объяснять. Смотрел в ответ и молчал, и в молчании было сказано всё: пока стен не будет, больше он от меня ничего не услышит.

Так мы сидели несколько секунд. Потом он пожал плечами – без обиды, как уступают в мелочи, – поднялся, обвёл комнату ладонью и негромко повёл речитатив, низкий, без напева. Слов я не разобрал; они и не для уха были. По стенам, по полу, по потолку проступили линии – потекли, сплелись, загорелись светом, и кабинет затянуло вязью знаков. Воздух уплотнился и стал глуше, будто нас накрыли ладонью.

Я подождал, пока письмена встанут крепко. Хороший барьер. Что бы тут ни случилось, наружу не выйдет.

Тогда я отвёл ворот, подцепил пальцами шнурок и снял маску.

* * *

За долгую свою жизнь я разучился удивляться.

Я выковал занпакто для каждого, кто носит сталь в этом мире. Держал в руках души героев и души подлецов, знал силу, от которой подгибаются колени, и ту, что тлеет еле-еле. Думал, мне уже нечего показать. Думал, я всё повидал.

Мальчишка снял с шеи амулет – и в кабинете, за моим барьером, разверзлась бездна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю