Текст книги "Bleach: Император душ. Том 1 (СИ)"
Автор книги: Всеволод
Жанры:
Альтернативная реальность
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 44 страниц)
Дошёл до приёмной – низкого строения сразу за воротами, с распахнутой дверью, у которой топтались, ожидая, первые из пришедших. И туда я вошёл так же: разговоры на пороге смолкли, очередь подалась в стороны, кто-то аж прижался к косяку. Никто не возмутился, что я лезу вперёд. Все будто только того и ждали – чтоб я прошёл первым и перестал, наконец, нависать над ними.
Спорить с этим я не стал. Раз уступают – пройду. Я переступил порог и оказался в комнате.
В комнате за низким столом сидел старик.
Сухой, лысоватый, в чёрной форме – по виду из тех, кто своё уже отслужил и доживает на спокойной должности. Сидел, опустив веки, и, кажется, дремал. Принимай тут сопляков с утра до вечера – сам задремлешь.
Когда я вошёл, он приоткрыл один глаз. Лениво, по обязанности. А потом распахнул оба и уставился на меня.
Я видел, как это с ним делается. Как ленивая скука на лице сползает и сменяется сперва недоумением, потом живым, проснувшимся вниманием. Он смотрел на меня снизу вверх и явно прикидывал, кто к нему такой ввалился.
Маску я не снимал – она, как всегда, лежала под рубахой и делала своё дело. Должна была делать. Что старик там чуял своим чутьём, я знать не мог. Но дремать ему расхотелось напрочь – это было видно.
Он откашлялся. Подобрался. Натянул обратно служебное безразличие – не до конца, краем оно всё равно сползало.
– Имя, – сказал он, придвигая к себе лист и обмакивая перо. – Назовись.
И вот тут я запнулся.
Глупо, но запнулся всерьёз. Стою столбом, а сказать-то и нечего.
Имя. За полторы тысячи лет и сорок с лишним жизней через меня прошло столько имён, что я давно перестал считать их за что-то важное. Одно доставалось мне вместе с телом – носи, раз прежний хозяин звался так. Другое лепили родители при рождении, не спрашивая. Я их донашивал, как донашивают чужую одежду с чужого плеча, и ронял без сожаления, едва жизнь подходила к концу. Имя – это бирка. Ярлык, чтоб чужие знали, как тебя окликнуть. Не больше.
И вот стоя перед этим стариком с занесённым пером, я вдруг поймал себя на простой вещи, до которой за два года так и не дошли руки.
У меня же тут нет имени.
Совсем. Никакого. Два года в этом мире – а имени я себе так и не завёл. Незачем было. Хина звала меня по-своему, остальные – «господином», и меня это вполне устраивало. А теперь спросили имя – а его нет. Просто нет.
Ну что ж. Раз нет – выдумаем. Прямо сейчас.
Я на секунду задумался. И, как это часто бывало, мысль сама свернула к иронии. Тело я ношу не своё – оно досталось мне от Императора Человечества, того самого, из моих земных побасенок. Поделился со мной щедро – рост, плечи, эту царскую осанку, перед которой стелется чайная и расступается толпа. Так отчего бы не уважить? Возьму и имя его. Невелика плата за такое тело.
– Неот, – сказал я.
Старик обмакнул перо, вывел.
– Родовое имя?
Тут я почти усмехнулся вслух. Родовое. Какой такой род у горы неизвестно чего, выползшей из дальней дыры. Но раз уж пошла такая игра – раз уж назвался именем Императора, – то и фамилию стоило взять ему под стать. Что-нибудь увесистое, старое, из тех, что носят, не объясняя.
– Сигиллит, – сказал я. – Неот Сигиллит.
Старик вывел и это. Вывел с нажимом, аккуратно – как пишут имя, которое, чует душа, ещё не раз попадётся на глаза.
///
Дальше всё было скучно и быстро.
Экзамены я сдал – а как иначе. Проверяли там немного: сколько в тебе духовной силы да насколько ты грамотен и развит – не дикарь ли вовсе с дальних окраин. Силы во мне было хоть отбавляй, грамоте за сорок жизней я обучился крепко. Так что прошёл я легко, ровно настолько способным, чтобы выглядеть очень одарённым, но не пугающе. Хотя после того, что творилось в чайной и у ворот, осторожничать было уже поздновато.
Меня зачислили. Сразу в Первый класс – туда отбирают самых одарённых, тех, кого учат по ускоренной программе и раньше выпускают в отряды. Ну, пусть Первый. Мне же меньше потом притворяться прилежным.
А поселили меня и вовсе занятно. Не в общих казармах, где набивают новичков по дюжине в комнату, а в отдельном крыле – чистом, тихом, с резными перилами и слугами в коридорах. В том крыле жили дети благородных домов, отпрыски старых фамилий, привыкшие к простору и услужению с пелёнок. Меня поселили к ним, не моргнув глазом и не задав ни единого вопроса. Назвался Сигиллитом, держался как Сигиллит, а уж фонил так, что поди подступись с расспросами, – стало быть, из высоких, иначе и быть не может. А благородных о происхождении не допрашивают. Невежливо, да и себе дороже.
Я не спорил. Отдельная комната, тишина, никто не лезет – чего ещё надо. Я разделся, повесил кимоно на крюк, проверил, как всегда, что маска на груди на месте, и завалился на непривычно мягкую постель.
Хороший выдался день, подумал я, засыпая. Всё прошло как по маслу. Затесался, назвался, прошёл. Завтра начнётся учёба. Со временем дойдёт черёд и до занпакто – всё по плану, спешить некуда.
Я почти уснул.
И уже на самом краю сна, когда мысли расплываются и теряют вес, в голове сама собой всплыла дневная картинка: согнутая пополам хозяйка, опущенные глаза полового, толпа, что раздаётся передо мной, как вода.
А следом – будто кто холодной воды плеснул за шиворот.
Я открыл глаза. Уставился в тёмный потолок.
– Я идиот, – сказал я вслух, в пустую комнату.
Я провёл ладонью по лицу, сверху вниз, медленно.
Полтора тысячелетия за плечами, сорок жизней, ум, которым я так гордился, – и я сел в лужу на самом простом. На мерке. На том, с чего собственно слепил свою хвалёную маску.
Я ведь брал за образец того офицера. Кудо. Но не тихого Кудо, не того, что куражился над старостой и цедил угрозы. Я взял его на пике – каким он стал, когда высвободил меч. Когда его сила вздулась во весь рост, в полную мощь. Вот эту вершину я и отлил в свою болванку, прикинув по дурости, что выставляю наружу обычную, заурядную, никого не пугающую величину.
А она была не заурядная. Совсем.
Я-то помнил тех офицеров по своим земным побасенкам – там их была тьма, они мелькали где-то на втором плане, чуть выше рядовых, расходный материал перед настоящими силачами. Лейтенант, офицер – эка важность, думал я. Мелкая сошка.
Только в моей памяти они и были мелкой сошкой – потому что рядом с ними стояли чудовища, перед которыми терялся всякий. А тут, в этом времени, тех чудовищ ещё нет. Не народились. Здесь, сейчас, сила вроде той, что я выставил наружу, – это не «мелкая сошка». Это очень, очень много. Это уровень, до которого здешним бойцам расти и расти, а большинству – не дорасти вовсе.
Я гордо нацепил на себя личину капитана.
И с этой личиной – с рейацу, от которой у бывалых поджилки трясутся, – припёрся к воротам тихонько просочиться в толпе сопляков. Незаметным. Серым. Одним из многих.
Я лежал, смотрел в потолок и тихо, беззвучно хохотал, трясясь всем своим громадным неуместным телом. Незаметный абитуриент Неот Сигиллит. Гроза первых районов. Тихоня.
Ну хоть в дворянское крыло определили. И на том спасибо.
Глава 17
Ирисы в восточном саду цветут недолго – недели две, потом всё. И в эти две недели мне разрешают приходить туда с ножницами и срезать цветы для своих комнат. Разрешают – это важное слово. В доме Кучики разрешения спрашивают на всё. Я спрашиваю на всё.
В то утро я успела срезать три стебля.
– Одзё-сама. Вас ждёт Кэйдзан-сама.
Слуга стоял поодаль и смотрел в землю. Я положила ножницы. Отец не звал меня неделями. А когда звал – это всегда значило одно: где-то что-то решили. Про меня. Без меня.
Ирисы так и остались лежать на камне.
В кабинете пахло сандалом и старой бумагой. Отец сидел за столом прямой, как всегда, и глаз на меня не поднял – ни когда я вошла, ни когда кланялась, ни когда опускалась на колени у порога. Отец вообще не тратит взгляд попусту. Я никуда не денусь – значит, и смотреть на меня незачем.
– Ты зачислена в Академию духовных искусств, – сказал он. – Набор через восемь дней. Сборы начнёшь сегодня.
Я склонила голову. Слушаюсь. И только с опущенной головой до меня дошло, что он сказал.
Академия. Какая Академия?
Об Академии в моей жизни не было ни слова – никогда, ни разу, даже в шутку. Дочерей наложниц не учат искусствам шинигами. Нас учат другому: чай, каллиграфия, умение молчать красиво. Потому что судьба наша известна заранее: уйти в чужой дом, принести туда фамилию Кучики, укрепить нужную связь. Меча и кидо в этом не было и быть не могло.
– В твоей группе будет учиться человек, – продолжал отец. Голосом, каким перечисляют расходы. – Семья смотрит за ним с того дня, как он объявился в первых районах. Появился из ниоткуда. Узнать о нём не удалось ничего. Ни рода, ни прошлого, ни одного человека, кто знал бы его раньше. Вероятнее всего, пришёл с дальних окраин. Сила в нём – порядка капитанской. Если время подтвердит это – он поднимется высоко. Дом намерен быть к нему ближе прочих.
Тут он на меня посмотрел. Спокойно, серо, никак. У всех старших Кучики один и тот же взгляд, я его знаю с детства.
– Присмотрись к нему. Не спеши. Если он таков, каким кажется, – сблизься. Остальное тебе скажут, когда придёт срок.
– Слушаюсь.
– Можешь идти.
И всё. Вся моя прежняя жизнь кончилась за время, за которое заваривают чай. Восемь дней на сборы, десяток фраз – и ни одна из них не была вопросом.
Восемь дней я собиралась и складывала в голове то, что сказал отец. Выходило всегда одно и то же.
Из ниоткуда. С дальних окраин. Сила капитанского порядка.
Самородков с окраин я видела. Их иногда привозят в Сейрейтей – Готэй подбирает таких по глуши, отмывает и ставит в строй. Огромные, тёмные от солнца, глаза как у зверя, которого накормили, но не приручили. И сила у всех одна: прёт во все стороны, давит на каждого, кто рядом, а хозяин её не держит. Не потому что не хочет – потому что не умеет. Его никто не учил, он так и вырос, как бурьян.
Вот к такому мне велено присмотреться. А потом сблизиться. Улыбаться ему. Разговаривать с ним. Терпеть, как он смотрит, – а смотреть он будет так, как все они смотрят на дворянок. Жадно. Как на чужую еду.
Я умею не плакать, меня этому учили вместе с каллиграфией. Я и не плакала. Только в сад с ножницами больше не ходила.
Дикаря я вычислила раньше, чем увидела. Ещё до первого занятия о нём говорило всё дворянское крыло: громадный, сильный до неприличия, фамилия звучная, но никто её раньше не слышал. Сходилось всё. Так что в первое утро я входила в учебный зал готовой: знала, кого искать глазами, и лицо надела заранее.
Лицо не понадобилось.
Сила пришла раньше него. Через стены, издали – накатила и легла на весь зал разом. Я ждала, что меня придавит, я к этому готовилась. А она легла как тепло. Выходишь из тени на солнце – вот так. Огромная, ровная, спокойная. Ни рывков, ни напора, ни усилия. Ничего из того, что я собиралась терпеть.
Сила самородка хлещет и давит. Эта – грела.
Я стояла и не понимала, кто это может быть. Потом поняла. И не поверила.
Он вошёл – и я увидела его сразу, выше любого в зале. Но первым я заметила не его. Я заметила, как перед ним расступаются. Никто не отходил нарочно – люди просто оказывались не у него на пути, сами, заранее, и он шёл через зал по прямой, будто по-другому и не ходят. И вот что было страшнее всего: он этого не видел. Не принимал почтение, как принимают сильные, – а просто не замечал его. Как не замечают воздух. Так держится только тот, кому уступали всегда. Всю жизнь. Везде.
Меня с детства учили читать людей. По осанке, по шагу, по тому, как человек входит в комнату. И я думала, что видела всё, чем может удивить порода, – я выросла в доме Кучики, выше у нас не бывает.
Передо мной через зал шёл человек из ниоткуда. И порода в нём была старше и выше всего, что я видела дома.
Так не бывает. Это я знала твёрдо. И это шло прямо на меня.
Он прошёл в трёх шагах – и сила сгустилась. Обняла, залила всё. Ровная во все стороны, как свет от солнца, и, как солнцу, ей не было до меня никакого дела. Грейся, не грейся – оно светит не для тебя. И где-то под этим теплом, глубоко, лежало то, от чего у меня перехватило дыхание.
Этому свету всё равно. Он может согреть. Он может сжечь. Это одно и то же солнце.
Опомнилась я, когда он уже прошёл, – стою, ладонь прижата к груди.
Дикарь с окраин. Немытый мужлан со звериными глазами. Я вспомнила всё, что навоображала себе за восемь дней и дорогу, и мне стало стыдно и смешно разом. А сквозь стыд медленно доходило главное: задание, которое в кабинете отца выглядело простым и грязным, только что стало другим.
К такому – присмотреться. С таким – сблизиться.
С тем же успехом отец мог велеть мне сблизиться с солнцем.
* * *
Информационный голод – штука тихая. Он не воет, не сводит кишки, не гонит на стену. Просто лежит в тебе ровным камнем, год за годом, и ты к нему привыкаешь, как привыкают к застарелой ломоте: ноет – и ладно, своё ведь, родное. А потом тебя сажают за низкий стол в библиотеке, кладут перед носом свиток с разбором первого десятка путей связывания – и камень вдруг сходит. Вот тогда-то и понимаешь, сколько он весил.
Две недели. Всего две недели за этими стенами, а я уже глотал писаное знание жадно и некрасиво, как глотает хлеб тот, кто долго не ел: торопясь, давясь, забывая прожевать.
Смешно. Сорок с лишним жизней за спиной, без малого полторы тысячи лет за плечами – а сижу над чужой бумагой и млею.
В Руконгае я строил вслепую. Всё, что я там слепил – кристаллы, завесу, манок, искру, – я выколупывал из себя на ощупь, на крови, на чужих смертях, потому что спросить было решительно некого. Память о далёком сериале, отсмотренном в первой ещё жизни, давала только контур: общую форму, силуэт, тень от вещи. А внутри силуэта зияла дыра, и дыру эту я латал догадками. Догадки мои чаще сбывались, чем нет. Но знание, добытое на ощупь, всегда обходится дорого.
А тут всё уже было записано. Не мной – до меня. Кто-то уже набил эти шишки, и не по разу, и сел и записал: так – можно, так – не смей. Чтобы следующий не набивал. Я переворачивал лист и тихо умилялся. Цивилизация, она ведь вся про это: чужие шишки, записанные на бумагу.
А ещё это была магия.
В первой моей жизни – той, земной, изначальной – никакого волшебства не было и в помине. Обычный мир, обычные законы: небо да камень, и ничего сверх того. Зато потом, в других жизнях, магия мне попадалась, и не раз. И всякий раз я кидался в неё с одинаковым жаром – разбирать, понимать, пробовать на зуб. Чудо, которого не знал в детстве, не приедается. Сколько ни встречай его – оно остаётся чудом.
А тут – вот оно, на бумаге. Настоящее, рабочее. Выучи, скажи вслух – и сбудется. И тысячелетний дед во мне сидел над «путём связывания номер один» и обмирал, как мальчишка.
Я и сам над собой посмеивался. Сижу, понимаешь, читаю самое начало, азбуку для желторотых, – и сердце колотится. Срам.
А когда первый восторг оседал, я начинал смотреть на это дело иначе – как смотрю на всё, что хочу разобрать до винтика. И видел: мало того что магия, она ещё и разложена по полочкам. Слова перед заклятием – не колдовское бормотание для красоты. Это формула. Берёшь рыхлое намерение, зажимаешь в твёрдую форму – и отливается всякий раз одинаково. И главное: это можно отдать другому.
Вот от этого у меня уже не сердце колотилось. Чесались руки.
День в Академии расчерчен заранее, весь, от подъёма до отбоя. Я думал, взвою. А распробовал – и понравилось. После двух лет, когда каждое утро я сам решал, на что положить силы и кому из мёртвых сегодня не дать умереть второй раз, чужой распорядок оказался почти отдыхом. Звонок – теория. Звонок – поле. Звонок – клинок. Думать, куда себя девать, не приходилось; за тебя уже подумали. Своё дело тут знали.
Первые две недели налегали на теорию, к железу подпускали скупо – час-другой с деревянным мечом, размяться, не более. Оно и понятно: сперва объясни новичку, с какой стороны за силу держаться, потом уже давай её в руки.
С кидо вышло занятно.
Зал был длинный, с земляным полом, утоптанным до камня, и рядами вкопанных столбов по пояс высотой – мишени. Преподаватель, сухой человек с тихим голосом, прошёлся вдоль строя и велел самое простое: первый путь связывания. Стянуть мишень, обездвижить. Связать, а не ударить.
Половина группы взмокла сразу. Я смотрел на однокашников и почти им завидовал: парень слева от меня тужился так, что побагровел, – а с пальцев у него сходила едва заметная дрожь воздуха, и столб стоял как стоял. Им не хватало. Они выскребали из себя искру, чтобы заклятие хотя бы затеплилось.
У меня было ровно наоборот.
Я сложил руки, как показывали, произнёс короткую формулу – и постарался отмерить самую малость. Каплю. Донце капли. А связывание сошло с ладоней, дошло до столба – и столб с сухим треском переломился пополам, будто его не стянули, а ударили обухом.
В зале стало тихо.
– Сигиллит. – Преподаватель смотрел на обломок, потом на меня, и в глазах у него была не злость, а тихая озадаченность. – Связывание держит. Оно не бьёт. Меньше силы. Гораздо меньше.
Я кивнул и попробовал ещё. Меньше – это легко сказать. Сила во мне не привыкла к таким наперсткам; она шла потоком, и я зажимал поток до тонкой струйки, и всё равно для первого круга струйка эта была слишком полноводной. Связал второй столб так бережно, будто пеленал младенца, – он выдержал. Но я успел вспотеть не от усилия, а от того, как старательно я это усилие сдерживал. Смех да и только: вся группа выгребала себя досуха, чтобы дотянуть до нормы, а я обливался потом, лишь бы до нормы не дотянуться.
Учитель кидо после этого приглядывал за мной по-особому. Не злобно – настороженно, как приглядывается мастер к инструменту, который мощнее, чем удобно, и того гляди пойдёт трещиной не там, где надо.
И не он один приглядывал.
И ещё одно я распробовал не сразу: как на меня тут смотрят.
Я ведь ещё ничего не показал. Ни силы в деле, ни нрава – хожу на занятия, ем, сплю. А вокруг меня уже стояла тихая зона почтения: голоса при мне ниже, поклоны глубже, чем положено новичку без известного дома. Тело моё держало спину само, по старой памяти, – а здешние такое читают сходу, их этому с пелёнок учат.
После занятий ко мне подходили. Не запросто подходили – бочком, с поклоном, выждав момент. Сыновья и дочери небогатых дворянских семей. Заговаривали о погоде, о кормёжке, нахваливали зал – а потом, кругами, осторожно, к делу. Откуда я. Кого знаю в столице. Что думаю делать после выпуска. И непременно ввернуть, будто к слову пришлось, чем хорош их дом: связи, земли, родня при должностях.
Прибрать меня к рукам никто из них и не мечтал – не их это полёт, и они это понимали лучше меня. Расчёт у них был длиннее и честнее: вот идёт наверх человек, и пока он ещё студент, пока ничей, – успеть оказаться полезным. Угодить сейчас, чтобы потом, когда поднимется, был должок. Я их не виню. На их месте я бы рассуждал точно так же.
Я отвечал. Помногу и ни о чём. Улыбался, кивал, ронял что-нибудь уклончивое – и человек уходил с полной пригоршней тумана. Откуда я? Издалека. Какие планы? Поглядим. К кому пристану? А вот это славный вопрос. Чем меньше я отвечал, тем загадочней становился, и тем плотней вокруг меня вились. Меня устраивало. Пусть гадают.
А ещё – и это было поинтереснее всей этой возни – за мной приглядывали те, кого я не видел.
Маска глушила фон, не чутьё. Сенсорика работала сама, как слух. И время от времени этот слух ловил чужое внимание – ровное, терпеливое, без суеты. Не однокашник, что косится через плечо. Кто-то поставленный. Кто-то, кому велели смотреть и не лезть. Таких я насчитывал то одного, то двух, в разные дни разных, и держались они умело – не будь я по силе выше любого в этих стенах, не различил бы их вовсе.
Крупные дома пока молчали. Ни заходов, ни подсылов – только это ровное чужое внимание издали. Приглядываются, прикинул я. Не торопятся. Большие игроки не суют руку в воду, не промерив глубины. А меня они пока не промерили.
С мечом нас до того дня всерьёз не трогали. Так, разминка: стойки, шаги, как держать боккэн, чтоб не отбить себе пальцы. Вёл это всё молодой сенсей – жилистый, быстрый, с поставленным голосом. И вот он-то меня невзлюбил.
Я заметил это сразу, на первом же занятии. Так смотрят на чужую вещь, которую поставили в твою комнату, тебя не спросив. Чем я ему не угодил – понятия не имею. Стоял в общем строю, махал деревяшкой по счёту, как все, вопросов не задавал. А он, проходя вдоль строя, всякий раз цеплял меня взглядом, и взгляд этот был нехороший.
Ну, невзлюбил и невзлюбил. Я за свои жизни побыл нелюбимым у стольких людей, что одним больше – не убыток.
А на третьем занятии он меня вызвал.
– Сегодня, – сказал он, прохаживаясь перед строем, – я покажу вам, что такое настоящее искусство меча. Не стойки. Не счёт. Искусство. – Он остановился. – Для этого мне нужен противник покрепче. Сигиллит. Выходи.
Я поднял брови. Из всего строя – новичка, который три занятия как держит деревяшку? Для показа мастерства берут старшего ученика или второго наставника – это везде так, в любом зале любого мира. Но спорить я не стал. Велели выйти – вышел. Встал напротив, поклонился, как учили.
И тут он улыбнулся.
Вот эта улыбочка мне всё и рассказала. Я таких видел тысячи – на сотне лиц, в десятке миров, и значат они всегда одно. Так улыбается человек, который уже выиграл. Ещё не побеждает – а уже смакует твоё поражение, заранее и не торопясь.
И картинка сложилась сама, простая как мычание. Стоит здоровенный новичок, силы немерено – об этом гудит вся Академия. А умения откуда? Три занятия деревяшкой по счёту. Отделай такого прилюдно, красиво, по всем правилам искусства – и вот тебе авторитет на годы вперёд, дёшево и сердито. Сильных бить выгодно. Особенно если сильный не умеет драться.
Догадка, не более. В голову к нему я не лазил. Но улыбочка была уж больно разговорчивая.
Не люблю таких. К дуракам, к гордецам, к карьеристам отношусь спокойно – навидался, привык, люди как люди. А вот тех, кто самоутверждается об того, кто ответить не может, – не люблю. Старая зарубка, ещё с первой жизни. За тысячу лет не стёрлась.
– К бою, – скомандовал он.
Я встал в стойку. Первую, ученическую, ту, что нам ставили на разминке.
Ладно, подумал я. Поглядим, какое у тебя искусство.
* * *
Когда сенсей вызвал его, я подумала: вот оно. Сейчас я увижу то, о чём должна буду писать домой.
Соберись, сказала я себе. Смотри внимательно. Запоминай.
Они поклонились друг другу, и я успела заметить, как сенсей улыбается. Нехорошо, не по-учительски. Я видела такие улыбки дома, на чаепитиях со старшими: так улыбается взрослый, который уже всё решил про собеседника, – а собеседник ещё нет.
– Бой!
Сенсей сорвался с места так, что я не увидела первого шага. Только что стоял – и уже там, рядом с новичком, и боккэн идёт сбоку, в полную силу, без учебной скидки. Я выросла среди людей меча. Я знаю, как выглядит удар, которым учат, и как выглядит удар, которым бьют. Это был второй.
Кто-то в строю охнул.
А я подумала – быстро, гадко, по-выученному: покалечит. Сейчас покалечит, при всех, и всё, к чему меня готовили, кончится на третьем занятии, не начавшись. И следом – стыдно признаться – подумалось: что я напишу отцу?
Удар не дошёл.
Я не поняла, как. Не увидела. Боккэн сенсея просто оказался отбит в сторону – коротко, спокойно, как отводят ветку с дороги. Новичок не сдвинулся с места. Стоял в своей ученической стойке, ровно, будто всё ещё ждал начала.
Сенсей ударил снова. Серией – три, четыре, пять, я сбилась: удары сыпались чаще, чем я успевала считать. Сверху, сбоку, в колено, в горло. Так не бьют на показах. Так бьют, когда хотят сломать.
И всё уходило в пустоту.
Он не защищался – вот что было непонятно. Не так, как защищаются: без напряжения, без стойки на отбив, без того короткого сжатия всем телом, которое бывает у каждого, кто принимает удар. Он просто всякий раз оказывался чуть не там, куда били, а его деревяшка – ровно там, где надо. Сдвинется на пол-ладони, на четверть шага – и всё. Будто он этот бой уже видел и теперь лениво пересматривал.
Я почувствовала, как холодеют пальцы.
Потому что поняла, на что это похоже. Один раз в жизни я видела такое – маленькой, дома: старший мастер меча главной ветви разминался с тремя слугами-фехтовальщиками разом. Им было тяжело. Ему было скучно.
Вот это было сейчас. Только тому мастеру – четыре сотни лет.
А этому полагалось быть дикарём с окраин, который три дня как узнал, с какой стороны у меча рукоять.
Улыбка сходила с лица сенсея медленно, удар за ударом. И чем меньше её оставалось, тем злее он бил.
* * *
Скучно мне стало на пятом ударе.
Бил он хорошо, не отнять. Школа за ударами стояла настоящая, многолетняя: связки чистые, переходы грамотные, ноги работают. По здешним меркам – мастер, и не из последних. Лет через двести, если бы тянул лямку и не дурил, вышел бы из него толк.
Но читался он, как букварь.
Каждый удар он готовил лицом. Глаза – туда, куда сейчас пойдёт боккэн. Плечо – за полвдоха до замаха. К пятому удару я уже не следил за его деревяшкой, незачем было: он сам всё рассказывал, заранее и подробно. Бей он хоть вдвое быстрее – не поменялось бы ничего. Телеграф остаётся телеграфом, на какой скорости ни стучи.
И вот что было любопытно: скидок на новичка он не делал. Совсем. Бил в полную силу, в сустав, в горло, на слом. В учебном зале, на третьем занятии, при всём строе. Не успей я – и лежать бы новичку с пробитой головой. Видимо, так и было задумано: не убить, понятно, но уронить – больно и некрасиво. Чтоб запомнили все.
Ну что ж. Урок так урок. Только давать его буду я.
Одно я решил сразу, ещё до того, как сменил стойку: калечить нельзя. Хоть руки и чесались, врать не буду. Но он тут не сам по себе – он преподаватель Академии. За ним должность, а за должностью кто-то, кто его на неё ставил. Покалечь я его – пойдут вопросы, комиссии, разбирательства, и весь мой план тихой учёбы накроется из-за одного дурака с амбициями. Нет уж. Пара оплеух. Обидных, прилюдных, чтобы дошло и до него, и до зрителей. И хватит с него.
Я перестал отступать.
Его боккэн пошёл сверху – я шагнул внутрь удара, под замах, и хлопнул его по пальцам. Несильно. Оплеуха, не удар. Он отдёрнул руку, перехватил, отскочил – быстро, грамотно: школа сработала раньше головы. По глазам было видно – ещё не понял. Решил, случайность.
Я дал ему замахнуться ещё раз. Шагнул внутрь. Хлопнул по тем же пальцам.
Вот теперь понял.
Дальше я просто пошёл вперёд.
Ничего хитрого я не делал. Шаг – и я в его дистанции. Он отбил, отступил. Шаг – я снова в ней. Хлопок по предплечью. По плечу. Плашмя по рёбрам – звонко, на весь зал. Я не бил, я отвешивал оплеухи, размеренно и буднично: за искусство – раз, за горло на третьем занятии – два, за улыбочку – три.
Школа его сыпалась на глазах. Связки ударов рассыпались, ноги стали врать, замах пошёл от злости, а не от головы – а злость в мечах плохой советчик, хуже только страх. Страх подошёл следом.
И тогда он прыгнул в сюнпо.
Воздух хлопнул, сенсей исчез – для всего зала. Сзади-слева, на выдохе, с разворота в шею: красиво, ничего не скажешь, последний козырь, и не из дешёвых. Для здешнего новичка – смерть или позор.
Беда его была в том, что двигался он быстро, а решал – медленно. Куда он выйдет из шага, я знал раньше, чем он туда вышел: тело его кричало об этом, как и прежде, только теперь громче и с перепугу. Я даже поворачиваться толком не стал. Отклонился, пропустил его боккэн мимо уха и ударил рукоятью снизу в запястье – коротко.
Деревяшка его взлетела под потолок.
Пока она крутилась в воздухе, он дёрнулся за ней – рефлекс, последнее, что осталось от его школы. Не успел. Мой боккэн лёг ему на шею раньше, плашмя, мягко. Так и замерли: я с деревяшкой у его горла, он – с пустыми руками и задранным подбородком.
Сзади грохнулся об пол его боккэн – и в зале стало очень тихо.
– Спасибо за урок, сенсей, – сказал я и опустил боккэн. Поклонился. – Очень поучительно.
И пошёл на своё место в строю.
А вот что было в этом всём по-настоящему интересно – так это не сенсей.
Сенсея я выкинул из головы раньше, чем дошёл до своего места. А вот чужое внимание – то самое, ровное, поставленное, что пасло меня с первых дней, – выкинуть не вышло. Потому что в тот момент, когда я перестал отступать и пошёл вперёд, оно изменилось.
Подалось.
Не знаю, как сказать точнее. Чутьё моё – не глаза: кто смотрит, я не вижу, я чую, как смотрят. До того дня смотрели ровно, издали, вполглаза – так дежурный смотрит на ворота, в которые никто не ломится. А тут – будто разом подались вперёд. Внимание сгустилось, подобралось, впилось. Пока я гонял сенсея по залу, за мной следили так, как следят за тем, ради чего сидели в засаде.
Бой кончился – и оно отхлынуло. Снова ровное, снова издали. Дежурное.
Я встал в строй, опустил боккэн и подумал: занятно. Очень занятно.
Думать дальше не стал. Не время и не место: вокруг строй, впереди урок, а такие мысли любят тишину. Отложил на потом.
* * *
В зале никто не дышал. Я – точно нет.
Сенсей стоял посреди зала с пустыми руками. Целый, на ногах – ни крови, ни увечий, даже кимоно не порвано. Его просто отшлёпали. Прилюдно, неторопливо, звонко – как зарвавшегося мальчишку, и от этого было страшнее, чем от любой крови. Кровь – это бой. А это боем не было вовсе.
Новичок поблагодарил его за урок – за урок! – поклонился и пошёл в строй. Спокойно, тем же шагом, каким утром входил в зал. Не запыхался. Не вспотел. На лице – ничего, ровное вежливое ничего, как у слуг главной ветви.
А я смотрела на него и слышала, как у меня колотится сердце.
Потому что вот теперь до меня дошло до конца. Сила капитанского порядка – полбеды, про неё отец знал и без меня. Но эта манера боя, эта скука в каждом движении, это «спасибо за урок» – такому не учатся за три занятия. Такому и за триста лет не учатся. Перед строем только что стоял мастер – такой, каких я видела однажды в жизни. У того за плечами были четыре сотни лет.
И никто не знает, откуда взялся этот.
Вечером я села писать отцу. Письмо вышло короткое: потенциал подтверждаю, начинаю сближение. Я перечитала его три раза, запечатала и долго сидела над ним, сложив руки на коленях.
Сближение. С этим.
Я подумала про девочек из боковых ветвей, которых готовили, как меня: улыбка, чай, умение нравиться. Нас натаскивали на мужчин. К нему эти уроки не подходили.
Ладно. Зайду, как учили: в библиотеке, со свитком, случайно. На других, говорят, срабатывает всегда.
Должно же сработать и с ним.
* * *
Вечерами я сидел в библиотеке. Это было лучшее место во всей Академии: тихо, свитков – горы, и никто не лезет с разговорами. Святое место, по моим меркам.




























