Текст книги "Хирург из будущего. Том 1 (СИ)"
Автор книги: Arden
Соавторы: Павел Ремизов
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
Плёнку Валя принесла мокрую, держа за уголки. Мы подняли её к лампе в коридоре, где разбирать было нечего даже мне: справа тень стояла до угла лопатки ровным этажом, а выше лёгкое поджалось кверху.
– Кровь, – сказал Петрович у меня из-под руки. – Батюшки.
Я сделал ему пункцию тут же, в приёмном, на табурете, под новокаином: вошёл по верхнему краю ребра в седьмом промежутке, после чего в шприц пошло тёмное, не сворачиваясь. Литровую банку с лишком мы у него взяли, после чего поставили трубку в водяной затвор, а мужик всё порывался объяснить, что корова непоеная. Дышать ему стало легче прямо на моих глазах: губы порозовели, плечи опустились...
Восемь человек лежали и сидели по местам, всякий знал, чего ему ждать. Держалось это уже не на мне одном, отчего мне и стало слегка не по себе...
Я мыл руки долго, до локтей, щёткой, под тёплой струёй из бака – тем самым мытьём, над которым здесь смеялись в августе. Дверь операционной была приоткрыта, оттуда тянуло эфиром.
– Егора занесли! – крикнула Нюра из коридора. – Виктор Ильич, занесли!
Под лампой Егор Пантелеев был совсем плох.
Кожа у него на скулах натянулась и заблестела, дышал он поверху. Пока Петрович обкладывал живот простынями, я поставил иглу в локтевую и подвесил полиглюкин на штативе от капельницы, который мы весной выпрямляли молотком. Флакон пошёл струёй. Ждать, пока поднимется давление, я не собирался: расти ему не с чего, покуда кровь уходит внутрь...
Клавдия Матвеевна села в головах и взяла маску так, как берут вожжи, – сверху, всей ладонью.
– Вслух докладывать? – спросила она.
– Вслух. И скажите, когда зрачок станет узкий.
Капала она скупо, по капле, голос держала ровным до самого конца, а меня занимало в те минуты одно: успею ли я войти прежде, чем он уйдёт под наркозом? Шестьдесят семь лет женщине. Кто её этому учил, в каком году, на какой войне?..
– Пошёл, – сказала она. – Зрачок узкий, роговичный вялый. Режь.
Я повёл разрез от мечевидного вниз, обходя пупок слева.
Брюшина под скальпелем вспучилась синим. Едва я её надсёк, кровь пошла в рану сразу, толчком, тёплая, через край. Петрович подставил лоток и не сказал ни слова. Отсоса у меня нет, тампоны Нюра носит из кипятильника через коридор, а руки мои двадцатичетырёхлетние работают медленнее, чем помнит голова, – и всё-таки ладонь ушла под левое подреберье сама, потому что за тридцать лет она этот путь выучила лучше меня.
Селезёнка лопнула по нижнему полюсу, поперёк, держалась она на одних связках...
Я взял ножку в два зажима вслепую, на ощупь, прижав орган к позвоночнику. Только когда кровь из-под пальцев перестала прибывать, позволил себе выдохнуть. Тампон. Ещё тампон. Петрович отжимал их в таз, наполнявшийся быстрее, чем мне хотелось бы.
– Крючок держите крепче, Пётр Северьянович, и не бойтесь тянуть, я вам скажу, если больно будет ему, а не вам.
– Оно, конечно, тянуть... – Он подналёг, и в ране стало видно.
Дальше пошла работа, знакомая мне до последнего движения, только делал я её всегда при отсосе да при крови в холодильнике. Сегодня у меня была лампа над столом и две пары чужих рук. Хватило, как ни странно...
Ножку я перевязал в два приёма, кетгутом, потом снимал зажимы по одному, ожидая после каждого подвоха. Подвоха не случилось. Печень была цела, кишка тоже, сальник надорван по краю и уже не кровил, так что оставалось просушить, поставить трубку в левое подреберье и зашить послойно, чего мои руки за эти месяцы выучились делать без моего участия.
– Розовеет, – сказала Клавдия Матвеевна из-за простыни. – Виктор Ильич, он розовеет.
Пульс под моим пальцем на шее стоял чаще, чем хотелось бы, зато наполнился и держался. Дотянет до утра?..
Из операционной я вышел в халате, мокром на спине насквозь, а в коридоре меня качнуло от жары: кочегар натопил на совесть, как и обещал.
А больница за эти полтора часа сделалась чужой и незнакомой. Тоня Лапшина увела ребятишек в красный уголок и, судя по звукам за дверью, заняла их там чем-то шумным. У окна разливала из чайника Зинаида Карповна, приехавшая из Полежаевки на своей подводе, а бабы разбирали кружки послушно, будто им раздавали лекарство. Кому она этой ночью нужнее – им или мне?.. Спорить с ней о траве я собирался с сентября, а нынче она поила мою родню кипятком, чего никто в Волчьих Бродах не умел лучше неё.
Шалагин сидел у самой операционной двери и встал, едва она хлопнула.
– Живой ваш Егор, – сказал я. – Селезёнку вынул, до утра поглядим. Сейчас возьмём вашего.
Мастер открыл рот, да так и сел обратно на скамью, потому что ноги его не удержали. Вот теперь он и сел, а стоял ровно столько, сколько был нужен своим людям...
Валя ждала меня у автоклава с бумажкой в руке, от которой радости не прибавилось.
– Эфира две склянки, – сказала она. – Виктор Ильич, я посмотрела: одна початая ушла вся и от второй половина. А резать ещё троих...
Значит, на два наркоза... Славку под эфиром, а дальше новокаином, послойно, и пусть человек всё слышит... А четвёртого чем?..
Свет фар прошёл по потолку коридора, так что я оглянулся раньше, чем сообразил: взяться ему во дворе неоткуда.
– Уазик, – сказала Валя, стоя у окна. – Из района. Виктор Ильич, там на дверце крест.
Глава 24. Ночь
Дверь мне открыли снаружи раньше, чем я до неё дошёл.
Из сеней потянуло морозом, по стене до самого автоклава проехал свет фар, а через порог шагнул человек без шапки, в пальто поверх больничного халата, с мокрой от снега головой. В руке он держал фанерный ящик с верёвочной ручкой. Такой же стоял у него в кабинете на подоконнике в феврале. Картошка, решил я тогда. Что в нём нынче?
– Кораблёв, – сказал Гуреев. – Кто у вас на столе?
– Сняли уже. Разрыв селезёнки, удалил час назад. Живой пока.
Ящик он опустил на скамью и стал расстёгиваться, а глаза у него пошли по коридору сами: каталка у операционной двери, на ней серое лицо парня поверх одеяла. Начальство глядит иначе, оно ищет глазами людей. А он что искал?
– Мне позвонили в половине второго, из леспромхоза, – сказал он. – Диспетчер сообщил в райком, райком поднял меня. Из ЦРБ я выехал в два. Сорок километров мы шли четыре часа: от Талицы шофёр вёл по обочине, а последние три версты нас тащил трактор вашего председателя. Развязывайте ящик. Четыре склянки эфира и две банки крови, кровь нулевая, консервирована девятого числа, документы внутри.
Верёвку я рванул, вместо того чтобы развязать.
Банки стояли в опилках, обе целые. Одну я поднял к лампе: столбик плазмы над осевшими эритроцитами был чистый, без мути и без хлопьев по стенке. Настоящая кровь, которой в участковой больнице не бывает и быть не может... За полгода я выдрал у этого человека прокладки к автоклаву, лампу над столом и рентгеновскую трубку, притом всякий раз через бой. А нынче привёз сам, и просить не пришлось. С чего бы?..
– Спасибо, Аркадий Львович.
– После, – сказал Гуреев и повесил пальто прямо на бикс. – Докладывайте. Коротко.
Докладывал я на ходу, пока мы шли по коридору к раковине.
Восемь человек с лесосеки. Пантелеев без селезёнки лежит в женской, давление держит, полиглюкин в вене. Мужик с раздавленным гемотораксом сидит под трубкой в водяном затворе и просится домой к корове. Ключица и рассечённая бровь подождут до утра, голень с ними заодно. Кисть в рукавице, снимать её я оставил на свет. Славка Шалагин – открытый перелом бедра, ремень на нём с первого часа. Ерёмин Гоша – затылок рассечён, заговаривается, снимок мутный.
– Снимок покажете, – сказал Гуреев. – Мыло у вас где?
Мыло лежало в эмалированной кружке над раковиной, которая в феврале ещё не работала.
Он завернул рукава выше локтя и встал под струю, а я поймал себя на том, что гляжу ему на руки. Руки у него были в мелких белых рубцах поперёк пальцев, какие остаются от иглы за много лет. Мыл он их по-хирургически, вдумчиво, как человек, у которого это по расписанию раз в месяц. Осенью он обмолвился об этом сам, поверх ведомости по койко-дням. Хвастал?.. Держится, скорее...
– Аркадий Львович, вам бы поспать хоть час. Вы четыре часа в дороге.
– А вам?
Ответа у меня не нашлось, а он его и не ждал: щётка ходила у него по ногтям сама собой, а лицо при этом было отсутствующее, как у человека за баранкой.
– Шалагина берём, – сказал Гуреев в раковину. – Кто первый хирург?
Вот тут я и запнулся, стоя рядом с ним с мокрыми руками.
Двадцать лет стажа, районная больница за спиной – а спрашивает он всерьёз, потому что старшинство у стола решается до того, как дверь закрылась. Осенью он говорил мне, что моя больница у него двенадцатая и последняя по значению. Что же переменилось за четыре часа дороги?..
– Аркадий Львович, я его смотрел. Я и пойду первым.
– Логично, – сказал он и подставил локти под струю. – Тогда командуете вы. Сестра у вас которая?
– Валя. Она же и снимает.
– Значит, инструмент подаю я, пока она в тёмной.
Славку внесли на простыне вчетвером, потому что перекладывать его с шиной иначе было нельзя.
Лицо у парня стало за этот час совсем детское, зубы стучали о край кружки, из которой Нюра поила его перед дверью. Я разрешил ему пить: живот мягкий, а ждал он дольше всех. Клавдия Матвеевна села в головах, поставила эфир на табурет и накрыла парню лицо маской раньше, чем он успел её испугаться. Много ли в нём осталось крови – половина?..
– Кровь вешаем сразу, – сказал я. – Ремень снимем после того, как войдёт первая банка. Пётр Северьянович, держите бедро на весу и не давайте ему завалиться внутрь.
– Оно, конечно, на весу... – Петрович подлез под голень плечом.
Игла в вену вошла с первого раза, чего в эту ночь со мной случалось редко.
Тёмная струя пошла по трубке. Над флаконом я простоял дольше, чем следовало: в моей больнице человеку вливали кровь. Полгода назад Валя грела тут физраствор на плитке и называла его лекарством. Кто бы мне тогда поверил?..
– Давление? – спросил Гуреев из-за стола.
– Восемьдесят на сорок, – сказала Клавдия Матвеевна. – Наркоз даю.
Я распустил ремень медленно, по нитке, пережав бедро выше рукой.
Из раны сразу пошло тёмным, широко, отчего Петрович охнул, а я нащупал большим пальцем то место, где артерия ложится на кость, и прижал. Кровь унялась. Значит, ствол цел, а течёт из мышц да из кости. Лучшего в эту ночь я и не ждал... Сколько же он потерял, пока ехал?
– Обкладываем, – сказал я. – Промываем всё это дело перекисью, потом фурацилином, и не жалейте раствора: у него там хвоя и грязь с волока.
Осколок торчал наружу белым, обломанный косо, с надорванной надкостницей по краю.
Я отмывал его долго, ровнял зубчатые края кусачками, срезал размозжённые мышцы там, где они уже не отвечали на пинцет. Гуреев подавал инструмент раньше, чем я успевал назвать, – сперва это меня сбило, а потом я перестал говорить вслух совсем, потому что смысла в словах не осталось. Он видел рану так же, как я. Откуда ему знать, что мне понадобится следующим?
– Кусачки. Крючок ставлю сам, – сказал он. – Виктор Ильич, у вас сухожилие в поле, левее.
– Вижу. Обходим.
Кость мы поставили в четыре руки. Тяжелее этой минуты за всю операцию не выпало.
Тянул Петрович за голень по моей команде, Гуреев отводил мышцы, а я подводил один обломок под другой, пока концы не сошлись со звуком, который слышишь ладонью, а ухом никогда. Я оставил рану открытой в нижнем углу, под резиновый выпускник: зашивать наглухо то, что три часа ехало по волоку в грязи, – это заказать нагноение на третьи сутки и потом удивляться.
Гипс наложили лонгетой от рёбер до стопы, с окном над раной.
– Пульс на стопе есть, – сказала Клавдия Матвеевна, потрогав парню пальцы поверх простыни. – Тёплая нога.
Тёплая – а какая она будет через неделю?..
Мастер за дверью встал, едва мы вышли, и опять снял шапку. Научусь ли я это принимать?..
– Нога при нём, – сказал я. – Кость поставили, кровь влили. Через час можно посидеть рядом, только молча.
Мы срезали рукавицу с раздавленной кисти уже под лампой. Лучше бы я этого не видел на голодный желудок.
Пястные кости хрустели под пальцами по всей ширине, кожа держалась лоскутом, мизинец и безымянный висели на сухожилии, серые и холодные, как воск. А большой палец сохранился весь. Лучевая сторона под ним оставалась розовой.
– Снимайте по запястью, – сказал Гуреев. – Кисти тут нет, коллега. Мешок с осколками да шесть часов ишемии. Через сутки у него пойдёт вверх, и вы будете снимать по локоть, только уже на фоне сепсиса.
Спорить с ним хотелось меньше всего на свете.
Он был прав по всем правилам, какие писались в этой стране и в моё время тоже, и любой разбор потом встал бы на его сторону... Только этот мужик валит лес. Культя с большим пальцем – это ещё рука: ей и черенок удержишь, и ложку возьмёшь. Культя без пальца – полено. И жить ему с этим поленом лет тридцать. Кто из нас двоих окажется прав через год?..
– Аркадий Львович, два луча я отниму, спорить не стану. А первый палец с пястной оставим, если найду там кровоток. Гляньте сами.
Гуреев взял кисть в свои ладони и повернул её к свету, как поворачивают вещь, которую собираются купить.
Ноготь он придавил и отпустил. Вернётся?.. Вернулось, хоть и медленно...
– Наполняется, – сказал он и помолчал. – Хорошо. Оставляем луч. Отнимать буду я, у вас руки к утру дрогнут раньше моих, а я поспал в машине два часа. Ассистируйте.
Так я и встал вторым у собственного стола: подавал кусачки, держал крючки. Где он растерял такие руки – в кабинете?..
Голень мы зашили быстро, ключицу стянули восьмёркой, а тракторист на свою бровь всё-таки согласился, когда ему сказали, что иначе невеста засмеёт. Невесте его было под пятьдесят, и заржал он первый.
К четырём часам в коридоре стало пусто, будто ночь кончилась.
Кружки собрали, бабы разошлись по домам доить, а Зинаида Карповна уснула сидя, подперев щёку кулаком. Впервые с полуночи мне стало некуда спешить, отчего и потянуло в сон так, что заломило переносицу под очками...
– Виктор Ильич! – Валя высунулась из женской и держалась за косяк. – Ерёмин. Он молчит и его вырвало.
Я спал на ходу секунду назад, а к двери шёл уже проснувшимся.
Гоша лежал на боку, как я велел, только теперь эта поза ничего не решала: он не отвечал ни на имя, ни на щипок, дышал глубоко и редко, с длинными провалами между вдохами. Я развёл веки большими пальцами. Правый зрачок был обычный. Левый стоял широкий во всю радужку и на свет лампы отозвался лениво, будто через силу.
Пульс под челюстью шёл медленно, тяжёлым толчком. От кровопотери такой бывает?.. Никогда...
Вот оно и началось. Часа три назад мальчишка спрашивал, куда мы едем, и радовался человеку в белом... За эти три часа под костью у него натекло ровно столько, чтобы мозгу стало тесно.
– Снимок, – сказал я. – Валя, тот, первый, мокрый ещё.
Плёнку мы держали вдвоём у лампы, только разобрать на ней я сумел немногое: тонкую волосяную линию слева, наискось через теменную кость, уходящую вниз, к виску, где кость тоньше бумаги, а под ней лежит артерия. Сколько же там натекло, ложка или стакан?..
Гуреев вышел из автоклавной, вытирая руки, и встал у меня за плечом.
– Височная область, – сказал он. – Светлый промежуток был?
– Был. Он разговаривал, спрашивал одно и то же, потом затих. Я думал, уснул.
– Он и уснул. – Гуреев отдал полотенце Вале, глядя на плёнку. – Фрезевое отверстие вы накладывали?
– Видел дважды. Сам нет.
Врать ему сейчас было бы дороже всего. Правду мою он принял, даже не дрогнув лицом.
– Я накладывал. В пятьдесят девятом, в райцентре, и тот человек умер. – Он сказал это так, как говорят про инструмент. – Коловорот у вас есть?
– Есть трепан в наборе. Коробка ржавая, фрезы целые, я их проверял в декабре.
– Кипятите. Клавдия Матвеевна, эфир не давайте, ему хватит новокаина в кожу.
Голову ему обрили насухо, безопасной бритвой, а волосы Нюра сметала ладонью в газету – бережно, будто их ещё вернут.
Разрез мы повели подковой над левым ухом, отвернули лоскут вместе с надкостницей, после чего под распатором открылась кость с той самой трещиной, разгляданной час назад на мокрой плёнке. Гуреев взял трепан в правую и упёр в кость, а левой лёг сверху, чтобы вести без нажима.
Скрип пошёл сухой, короткими заходами, с остановками. Костная мука ложилась вокруг фрезы белым.
– Лоскут держите и не тяните, – сказал он мне. – Мыло у вас щелочное, кожу ест. Четвёртый раз моюсь за ночь.
Он говорил ровно то, что говорят у стола, лишь бы не молчать над мальчишкой.
Кость под фрезой просела разом. Поддев элеватором, Гуреев снял её пластинкой. В отверстие тут же полезло тёмное, плотное, комками – сгустки, набитые под давлением так, что они выходили сами, без пинцета. Кровь тёплая, чёрная, и вслед за ней плоское, синеватое. Мозг под нею дышал слабо, отставая от нашего дыхания. Успели?..
Выпустили мы её всю, промыли тёплым физраствором из шприца, а сосуд на твёрдой оболочке нашли под самым краем окна и прошили.
– Зрачок? – спросил Гуреев.
Клавдия Матвеевна подняла веко и подержала лампу.
– Такой же.
Мы ждали ещё минут двадцать, потому что зрачок иногда садится не сразу, – и всё это время я стоял, положив пальцы парню на сонную, ловя каждую перемену в толчке. Толчок делался всё реже. Дыхание разбилось на волны: сперва часто и мелко, потом длинный провал, потом опять...
В пять часов сорок минут я убрал руку и сказал время вслух, чтобы Валя записала.
Никто в операционной не двинулся с места. Клавдия Матвеевна закрыла флакон эфира крышкой и завернула её до упора, Петрович стянул с себя маску, а Гуреев отошёл к раковине и там встал, упершись в её край обеими руками.
Плакать мне не хотелось, и виноватым я себя тоже не чувствовал, отчего сделалось совестно... За тридцать лет таких у меня набралось столько, что каждого поимённо мне уже не поднять. Понял я про Гошу три часа назад, у саней. Понял и решил, что череп подождёт, потому что живот и бедро ждать не могли, – и решил бы так же сегодня, дай мне хоть вторую лампу, хоть третью пару рук. Легче ли мне от этого?..
– На дороге мы его потеряли, – сказал Гуреев в раковину. – Не здесь. Ему нужен был человек с трепаном через час после удара, а не через семь.
– Знаю.
– Знаете, – повторил он и повернулся ко мне.
– Пойдёмте покурим, Виктор Ильич. Через десять минут, когда вы доделаете тут своё.
Своего оставалось на четверть часа, вот только сделать его я должен был сам.
Гошу мы обмыли с Нюрой вдвоём и лоскут на голове зашили ровным швом, потому что мать будет глядеть именно туда. Я запретил нести его в ледник: класть парня на лёд – не по-людски. Положили в кладовой у окна, накрыли простынёй, и Нюра, уходя, поправила край, хотя поправлять было нечего.
Шалагин ждал в коридоре, стоя, как простоял всю ночь.
Он всё понял по двери и по моим рукам, а выговорить вопрос себя заставил, потому что мастеру полагается спрашивать первым.
– Ерёмин?
– Ерёмин. В пять сорок. Голова, кровь под костью, мы её выпустили поздно.
Мастер сел на скамью, положил шапку на колени и стал разглядывать её изнутри. Молчал он долго, так что мне это стало понятнее любых слов: он вёз восьмерых, а довёз семерых.
– У него мать в Гари одна. Отца в шестьдесят восьмом деревом убило.
– Езжайте за ней сами, – сказал я. – И скажите ей, что он спал. Это правда, а не утешение.
Я сделал обход прежде, чем идти на крыльцо, потому что иначе не смог бы стоять и разговаривать.
Егор Пантелеев спал на спине, а пульс под пальцем шёл у него полный, ровный: вечером за такой я отдал бы многое. Славка глядел в потолок ясными глазами и спрашивал, скоро ли встанет. Мужик под трубкой опять требовал корову. Тракторист храпел на скамейке, обняв ватник.
Семеро... Из восьми.
Радости от этой цифры во мне не было, зато поднялось другое, тяжёлое и спокойное: полгода назад восьмерых с Гари сюда не повезли бы вовсе. Их положили бы в клубе на полу дожидаться дороги, и дожили бы до света четверо, а может, и трое... Кому это скажешь вслух?
Валя догнала меня уже в сенях, с журналом под мышкой.
– Виктор Ильич, я всё записала. Время... и как вы сказали, слово в слово. – Голос у неё сорвался на середине. – А я на него плёнку испортила. Первую. Мутная вышла, я вторую делала, время потеряла...
– Плёнка была читаемая, Валя. Трещину я на ней увидел. – Тут я взял у неё журнал и подписал, не читая. – Иди спать. С восьми на тебе перевязки, и с этим никто, кроме тебя, не справится.
Дверь на крыльцо примёрзла за ночь, так что открывать её пришлось плечом.
На крыльце было светло, чего я никак не ждал. Сколько же я пробыл там, внутри?..
Ночь я оставил внутри, а тут уже стоял серо-розовый рассвет, снег на дворе лежал сизый, прихваченный коркой, и по нему от конюшни к воротам тянулась строчка следов деда Гриши. Мороз прихватил лужу у крыльца. В ней стояло отражение фронтона со стёршейся датой.
Гуреев сидел на верхней ступеньке в своём пальто нараспашку и держал папиросу в кулаке, по-солдатски.
– Держите, – сказал он и протянул пачку. – Беломор. Я знаю, вы не курите.
Я бросил курить в девяносто восьмом. Лёгкие у меня теперь были чужие, двадцатичетырёхлетние, ни разу не тронутые. А взял всё-таки: разве он папиросу предлагал?..
Первая же затяжка драла горло так, что я закашлялся до слёз, отчего Гуреев впервые за ночь усмехнулся.
– Пантелеева вы взяли верно, – сказал он, глядя во двор. – А на разборе в райздраве вам это ещё припомнят: человека без наружного кровотечения вперёд открытого перелома, и мальчишку с головой, пролежавшего в палате семь часов. Бумага таких тонкостей не различает, коллега. Ей подавай время и подпись.
Спорить я не стал. Он ведь просто проговаривал вслух то, что мне предстоит услышать от людей похуже. И что я им отвечу?..
Он затянулся и стряхнул пепел себе под сапог, в снег.
– Вы мне вот что скажите. У саней, в темноте, вы за минуту решили, кого возьмёте первым и кого положите ждать. И фельдшера ни разу не переспросили. Так решают в третий раз, а не в первый.
– В приёмнике всякое видишь, Аркадий Львович.
– В приёмнике. За полгода. – Гуреев повернул голову и поглядел на меня прямо. – Виктор Ильич, вы рассуждаете как человек, который уже хоронил своих больных. У вас их пока не было.
Ответить мне было нечего.
Тридцать лет городской больницы и все они, кого я не вытянул, стояли у меня за спиной так плотно, что, обернись я, толкнул бы плечом... Сказать ему? Что я похоронил их больше, чем он видел за всю практику, и что имена помню только у первых пяти? Он ведь утверждал это как решённое. Человеку, который всю ночь простоял со мной у стола, я мог бы соврать про реферативный журнал, и он бы это проглотил: так ему и самому спокойнее.
Промолчал я оттого, что горло стянуло от папиросы и от прочего, а никакой хитрости тут не было.
Гуреев подождал ровно столько, чтобы стало ясно: ответа не будет. Потом кивнул своим мыслям и поднялся, отряхивая пальто.
– Ну и не отвечайте.
Шофёр его уже прогревал мотор, так что от выхлопа во дворе стелилось белое.
– Банки из-под крови вернёте с оказией, они у меня по журналу, – сказал Гуреев с последней ступеньки. – Эфир спишу на район. И насчёт той бумаги, что вам прислали осенью... Обещать вам я ничего не стану, вы меня знаете. Попробую.
Уазик развернулся у ворот и пошёл к выгону, оседая на левый бок в разбитой колее.
Я стоял на крыльце, пока он не скрылся, а папироса догорела у меня в пальцах до самого мундштука.
– Пить дайте! – крикнули из окна женской палаты сердитым голосом. – Есть тут кто живой?
Живые были. Семеро.




























