444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Arden » Хирург из будущего. Том 1 (СИ) » Текст книги (страница 6)
Хирург из будущего. Том 1 (СИ)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2026, 10:32

Текст книги "Хирург из будущего. Том 1 (СИ)"


Автор книги: Arden


Соавторы: Павел Ремизов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)

– Не отдирай. Присохло – лей, пока само не отойдёт. Нам грануляцию рвать нельзя, она у него молодая.

– А это... а это оно и есть? – Валя нагнулась ближе, забыв испугаться. – Розовое такое, зёрнышками?

– Оно самое. Мясо новое растёт. Пока оно розовое и мелкое – рана живая, всё идёт как надо. Станет серым и вялым – зови меня хоть ночью.

Рана в паху затянулась почти до полосы, из нижней шло чуть-чуть и светлое, без прежней густоты. Я подтянул корнцангом полоску из перчатки и обрезал, раз канал за ней сомкнулся: держать резину дольше нужного – значит самому себе делать свищ.

– Тампоны с солью отменяем. Промыть, полоску сменить, сухая повязка.

– Доктор, а чего это у вас всё переставлено? Я вчера тут лежал, шкаф стоял.

– Порядок навожу.

– А-а. – Он подумал. – Порядок – это хорошо. У нас в Полежаевке на ферме тоже наводили, по весне.

Валя фыркнула в маску, тут же сделав строгое лицо. Нижнюю повязку я дал класть ей самой, а сам держал руки на весу и лез только голосом: марлю разворачивай на всю, не комкай, узел веди вбок, чтоб он не сидел на ране. С третьей попытки у неё вышло.

– Всё. Обувайся, пойдём.

– Куда?! – Мохов дёрнулся так, что стул под ним поехал. – Мне лежать велено!

– В районе тебя резали, а выхаживаю тут я. Кровь у лежачего стоит, как вода в бочаге, и от неё потом отрывается тромб... Пойдёшь по коридору до окна и обратно, держась за стену. Сегодня раз, завтра три.

– Оно, конечно... – начал Петрович и осёкся, потому что я на него взглянул. – Сходи, Мохов. Он у нас теперь строгий.

До окна Мохов добирался долго, обратно пошёл быстрее, а у самой двери отпустил стену. Разрешал я ему? Ни в коем случае. Так и стоял посреди коридора, держась за поясницу, весь мокрый. И улыбался в пол.

Вот ради этого вся моя возня и заведена. Много ли это – одна рана без гноя? Две недели в неё не лазила ни одна лишняя рука, оттого и обошлось...

До вечера я ходил довольный. А как оно всё живёт без меня? Пошёл смотреть.

Дверь перевязочной стояла настежь, подпёртая ведром. Бикс, вскрытый в час дня, торчал с откинутой крышкой – мел рядом нетронутый. Корнцанг с зелёной ниткой обнаружился в чистом лотке: кинули не глядя, потому что лоток ближе. А халат мой висел в коридоре на гвозде, где ему висеть запрещено. Поверх него дед Гриша пристроил уздечку.

В дверях меня и накрыло совершенно детской обидой. Один день... Даже не день, полдня.

Кричать? Гаркнешь – они выпрямятся, скажут «слушаюсь», а завтра положат корнцанг туда же, только оглянутся сперва. От крика толку никакого, одно удовольствие крикуну...

Бикс я закрыл и понёс к автоклаву весь, целиком. На что теперь годна эта марля? Разве что на компрессы. Кочегар растапливал вторично за день и высказался так, что в отчёт не подошьёшь. Пар пошёл к десяти вечера.

Наутро к двери я прибил фанерку – печатными буквами, химическим карандашом, четыре строки, самые короткие, какие сумел выжать. А про то, кто вчера что нарушил? Ни слова.

– Валя. Ключ от перевязочной у тебя. Она твоя, с сегодняшнего.

– Моя?.. – Косынка у неё съехала на глаза. – Виктор Ильич, я же... я Петра Северьяновича как не пущу? Он же старше, он тридцать лет...

– Так и не пускай. Скажешь: доктор велел. Меня самого не пускай, если я без халата влезу. Особенно меня.

– А если он всё равно войдёт?

– Тогда зови Клавдию Матвеевну.

Клавдия Матвеевна слушала это с порога сестринской и в разговор не полезла. Когда Валя убежала, сказала мне в спину:

– Не удержит девка. Мягкая.

– Знаю. Подержите вы.

– Подержу.

Неделя пошла ровная и на редкость скучная. Плохо ли это? Скука в больнице и есть та самая награда, ради которой всё затевается. Петрович обиделся и три дня говорил со мной казённо, через «Виктор Ильич», после чего отошёл сам. Нюра дважды протирала пол в перевязочной коридорной тряпкой, оба раза Валя гоняла её перемывать. Про новые порядки Нюра высказалась на весь двор, зато тряпка завелась отдельная, с меткой...

К понедельнику ни одна рана в больнице не дала гноя. Ни шов у парня, распоровшего ладонь о косу, ни бровь, зашитая в субботу. Мохов ходил уже без стены и просился на крыльцо. Мало? В городской больнице моего века за такое не похвалили бы. А тут я сидел вечером над журналом перевязок и перечитывал строчки, как хорошее письмо.

Дед Афанасий Кузьмич за неделю прошёл мимо больницы дважды и не зашёл ни разу.

Бумажку привёз дед Гриша во вторник из правления. Вёз он её, судя по виду, в шапке.

– Тебе телефонограмма. С району передавали, Нинка записывала, она тебя Караблёвым вывела, через «а». – Четвертушку в клетку он подал двумя руками, торжественно. – Я говорю: он Кораблёв. А она: как передали, так и пишу... А? Нет, я так, к слову.

Строчек было три, чужой рукой, школьной прописью. В четверг прибудет комиссия: санитарное состояние и расход медикаментов.

Первое, что во мне поднялось, я узнал сразу, – старую больничную тоску, знакомую мне по моему веку: придут и станут мерить то, что умеют. Журналы у меня велись как попало? Как попало. Я и штатного расписания не видел ни разу...

А следом пришло другое, от чего мне сделалось весело.

Пусть смотрят. Пусть заглянут в любой бикс и проведут пальцем по столу... А в перевязочную их без халата не пустит Валя, с неё станется: она теперь и меня не пускает. Впервые с приезда мне было что показать, кроме собственного лица.

Марлевые квадраты, серый и белый, так и лежали на подоконнике под пузырьком. Убрать их? Успею. Пусть до четверга полежат.

Глава 9. Проверка

– Едут!

Валя влетела в кабинет боком, придерживая косынку, и «едут» у неё вышло на верхней ноте, тонкой от давнего, с молодости, страха перед начальством.

Я повесил полотенце на гвоздь и вышел в коридор. За окном сестринской по пыли катил колхозный газик, забирая от правления к нам. А почему не автобусом? Автобус приходит в полдень, значит, ехали с ночёвки в Полежаевке, значит, у них тут не одно дело...

Валя дышала мне в плечо и переступала с ноги на ногу. Чего ей-то бояться? С неё и спросить нечего...

– Виктор Ильич, а мне-то что делать?

– Ключ от перевязочной у тебя? Тогда ничего и не делай. Стой да не пускай, как договорились.

Газик стал у крыльца, дверца хлопнула, первым выпрыгнул шофёр в кепке. Потом долго, в два приёма, упираясь ладонью в сиденье, выбиралась Роза Ивановна: портфель она подала шофёру раньше, чем спустила ногу.

Я услышал одышку прежде, чем разобрал слова. Та же, что в прошлый раз: короткая, на два такта, сердечная. Уляжется она когда-нибудь на койку? Ходить ей по учреждениям до самой пенсии, вот и весь разговор.

– Виктор Ильич, миленький! – Она обрадовалась мне искренне, и от этого сделалось только хуже. – Ох и дорога у вас... Вы уж не сердитесь, я в четверг обещалась и в четверг приехала.

– Здравствуйте, Роза Ивановна. А комиссия где?

– Так вот она. – Портфель поднялся и опустился. – Я и есть комиссия, миленький. Двоих обещали из санэпидстанции, да у них корь в Ольховке. Так что смотреть буду я одна, а подписывать за троих.

Крыльцо у нас в три ступени, а одолела она их, держась за перила и за мой локоть разом. Двор жил как ни в чём не бывало: дед Гриша скрёб под навесом, за дровяником орал петух. И весело мне сделалось совершенно мальчишеским весельем. А пусть смотрит...

Я начал показывать сразу, с порога, и, кажется, слишком быстро. Куда я гнал? Будто невесту на смотринах выводил перед роднёй...

– Вот, Роза Ивановна. Раньше был один вход на всех, теперь два: чистые перевязки идут сюда, гнойные после обеда и вот в эту дверь. Тазы у входа, мыло резаное, а не общий обмылок.

– Ай, хорошо-то как. Побелено?

– В понедельник.

На двери висела моя фанерка, четыре строки химическим карандашом. Роза Ивановна поглядела на неё поверх очков и улыбнулась ей, точно детскому рисунку, приклеенному над кроватью.

– А это у нас что?

– Правила входа. Кто без халата, тот не входит.

– Славно, славно... – Портфель она перехватила поудобнее. – А журнальчики ваши где, Виктор Ильич? Пойдёмте, я лучше с них начну.

Вот тут меня и кольнуло. С журнальчиков?

Стол в кабинете я освободил ещё во вторник, и напрасно: она заняла его весь. Из портфеля вышли бланк акта с копиркой и мягкая тряпочка – её Роза Ивановна подстелила под локоть, оттого что клеёнка у нас потрескалась.

– Книгу записи амбулаторных давайте. И журнал по спирту.

Книгу принёс Петрович, а журнал я подал сам – с тем нехорошим холодком под ложечкой, какой берётся, когда знаешь: там всё честно и там всё плохо.

Палец у неё пошёл по столбцам ровно, как в прошлый раз по номенклатуре.

– Июль... сто двадцать граммов. Июль прошлого года – сто десять. А август у нас, миленький... – Палец остановился, вернулся, прошёл заново помедленнее. – Триста восемьдесят.

– Триста восемьдесят четыре.

– Ох. – Она сняла очки и стала протирать их тряпочкой, той самой, из-под локтя. – А норма-то на койку какая?

– Не знаю.

– Вот и я вам скажу: маленькая она, норма. – Очки вернулись на место. – Куда же вы его дели, Виктор Ильич?

Тут бы мне сказать три слова и замолчать. Вместо этого я встал.

– Пойдёмте покажу.

В перевязочной Валя стояла над тазами, как часовой, и халат гостье подала раньше, чем я успел попросить. Роза Ивановна влезла в него, крякнув. А на подоконнике у меня с воскресенья лежали под пузырьком два марлевых квадрата – серый и белый.

– Вот этим я мыл руки в первый свой день. – Серый лёг ей на ладонь. – Смыв с пальцев после воды с обмылком. А это – после щётки и спирта. Белым можно закрывать рану, серым и пол вытирать грех.

Она подержала оба, поднесла к свету, поглядела с искренним интересом – и вернула мне.

– Красиво как. Это вы сами придумали?

– Это придумали до меня, лет сто назад. Я только повторил. Роза Ивановна, у меня за август ни одного нагноения. Ни одного. В июле их было четыре, я по книге смотрел.

– И слава богу, миленький.

– Так вот на это и ушёл спирт! На руки. По триста граммов в месяц – против четырёх нагноений, из которых одно чуть не кончилось похоронами.

Я всё-таки повысил голос. Заметил я это по Вале: она сжалась у тазов и стала смотреть в пол.

Роза Ивановна сложила руки на животе и переждала меня, как пережидала бы дождь под навесом.

– Виктор Ильич, я вам верю. Только я приехала не верить, я приехала записывать. – Она обвела перевязочную глазами, добрыми и совершенно посторонними, как у пассажира в чужом окне. – По какой графе мне ваши руки провести? Есть спирт на медицинские цели по норме, есть сверх нормы, с обоснованием. А обоснование – это бумага, миленький, и бумаги вашей у меня нету.

– Так возьмите эту марлю и подшейте.

– Марлю?

Мы постояли друг против друга, пока до меня доходило, до чего я глуп.

Дальше пошло ещё веселее. В расписании палец нашёл Анну Тимофеевну, санитарку, а полощет она с двадцатого числа бельё у бани и получает за это от колхоза. Совмещение где оформлено? Нигде. Перевязочная закреплена за медсестрой Симаковой, а фельдшер входит туда по разрешению – приказ есть? Приказа нет, есть фанерка...

Петрович стоял в дверях, курил в кулак и молчал так громко, что я его слышал. Злорадствовал? Скорее уж жалел...

– Виктор Ильич, – сказала Роза Ивановна тем мягким голосом, каким объясняют ребёнку про зиму, – вы хороший врач. Я по больницам езжу с войны и вижу, где мыто, а где замазано. Только дурного вы не сделали ничего, а всё у вас вышло не так, как положено, и спросят за это с меня.

Письмо она вынула последним, виновато, двумя пальцами, как вынимают из кармана чужую вещь.

– Тут ещё вот... Поступило к нам в понедельник. Я обязана вам огласить.

Половина тетрадного листа, в косую линейку. Почерк – крупный, старательный, с нажимом. Заявление о самоуправстве заведующего: топить котёл заставляют вне распорядка, дрова жгутся сверх квартального, а старого фельдшера не допускают до его же кабинета.

Я не стал разбирать подписи, потому что и так знал, чья рука. Кто у нас в понедельник растапливал вторично и высказался на весь двор словами, которые в отчёт не подшивают?

Злость поднялась ровная и горячая, от воротника вверх. Заставлял я его? Две недели таскал воду сам, пока он не сжалился...

Петрович в дверях уронил папиросу и затаптывал её долго, чрезвычайно тщательно.

– Он не со зла, – сказал я наконец. – С него за дрова спросят, вот он и оправдался вперёд.

– Конечно, не со зла, миленький. Он себя выгораживал, а вышло – вас. – Роза Ивановна пододвинула ко мне чистый лист. – Пишите объяснительную. Без неё я акт увезти не могу.

Писал я её на подоконнике, стоя, минут за десять. Вышло коротко и чрезвычайно ясно. Что спирт ушёл на обработку рук, потому что до меня тут оперировали немытыми и получали гной. Что фельдшер входит в перевязочную вымытым, как вхожу туда и я. Что дрова сожжены на повторную стерилизацию, испорченную незакрытым биксом. И что порядок этот я отменять не намерен.

Роза Ивановна прочла, положила листок на стол и накрыла ладонью. Долго ли она над ним сидела? Там и десяти строк не набралось.

– Ох, Виктор Ильич. Вы себе тут приговор написали, а думаете, что оправдались.

Акт она дописывала до сумерек, обводя чернилами намеченное карандашом. Замечаний вышло три, все три были правдой. Автобус на Заозёрск уходит утром, так что ночевать Роза Ивановна осталась у нас, в сестринской, куда Клавдия Матвеевна снесла подушку и молча накрыла стол.

Я вышел на крыльцо остыть.

У перил, спиной ко мне, стоял человек в пиджаке и разглядывал кочегарку. Откуда он взялся? Приехал, надо думать, вместе с газиком, а я его за целый день не приметил вовсе... Вот тебе и глаз, вот тебе и целая жизнь в приёмном покое.

– Тесля, Ким Гаврилович. Партком колхоза. – Он обернулся сам и первым протянул руку. – Пойдёмте пройдёмся, Виктор Ильич. Тут пять минут ходу, а разговора на десять.

Шли мы вдоль больничного забора, к дровянику и обратно, потому что дальше по улице в этот час гнали стадо. Пыль стояла до плетней, розовая от заката, и бабы стучали в ней хворостиной по коровьим бокам. От клуба доносило движок – налаживали кино.

Лет ему было под сорок, ходил он ровно, руки держал за спиной. Одышки нет, шаг лёгкий, а рубашка в такую жару застёгнута под горло – этот себя бережёт и любит порядок в мелочах. Что ему от меня надо?

– Кочегар мой, – сказал Тесля. – Больница ваша, а топит её колхозный человек, и дрова колхозные. Ему в среду за перерасход выговорили, он и написал. Дурак, но дурак понятный.

– Я его не заставлял.

– Разумеется, не заставляли. Он бы и сам не написал, если бы ему не пригрозили. – Пачку папирос он достал и стал вертеть в пальцах, так и не закурив. – Вашу объяснительную мне Роза Ивановна пересказала во дворе, в трёх словах. Хотите, повторю, что я услышал? Тут все до вас работали неправильно, вы один правильно и продолжать намерены, что бы там район ни решил.

– Так это и есть правда.

– Правда. – Он остановился и глянул на меня скорее с любопытством, чем свысока. – Вы правы, Виктор Ильич. Целиком, по всем трём пунктам. Только напишите это по-другому.

Стадо прошло, пыль осела, за огородами хлопнула калитка. Я долго молчал, потому что впервые за месяц мне сказали такое, чего я не понял вовсе...

– Как – по-другому?

– Теми же словами о том же деле, но так, чтобы бумагу можно было подшить. – Тесля вернул папиросы в карман, будто решил, что курить всё-таки не станет. – Смотрите. Вашу объяснительную повезут в район и положат на стол человеку, у которого таких бумаг за неделю сорок. Он не врач, в вашу марлю глядеть ему некогда, а забота у него одна: принимать меры или не принимать. Вы ему дали выбор?

– Я ему дал факты.

– Вы ему написали, что не намерены подчиняться. После такого он обязан принять меры, иначе меры примут к нему. – Тесля пожал плечами почти виновато. – Вы, простите, сами себя заперли. И его заперли заодно.

Тут мне бы вспыхнуть, а внутри вместо злости сделалось пусто и внимательно. Сколько раз за месяц я лез напролом? Ключ от шкафа, фонды, Гуреев, теперь вот это... И каждый раз меня било сбоку, откуда я и не ждал. По медицине-то попасть в меня трудно.

– А как надо?

– Надо оставить ему дверь, – сказал Тесля. – Вместо «я ввёл и отменять не буду» пишите «прошу утвердить». Про то, как у вас гноилось до августа, вычеркните вовсе, оставьте, что в августе гноя нет. За перерасход не оправдывайтесь, а ходатайствуйте о норме, раз старая мала. И ни слова о том, кто виноват. Виноватых в бумаге быть не должно, Виктор Ильич, там должны стоять мероприятия.

Слово «мероприятия» он произнёс с той же спокойной точностью, с какой хирург говорит «дренаж».

– Это не хитрость?

– Это язык. – Он двинулся дальше, и я пошёл рядом. – Вы ведь бабке в приёмной говорите про кишку, которая лопнет, а про перитонит молчите. Почему? Чтобы поняла. Вот и с районом извольте на их языке. Факты останутся ваши, до последней цифры, вы только слова переставите.

У меня будто вправили сустав: что-то стало на место с отчётливым щелчком.

– Ким Гаврилович, а вам это зачем?

– Мне не нужно письмо из моего колхоза в район. – Сказано это было спокойно, как про погоду. – И больница мне нужна работающая: моих людей возить в Заозёрск не на чем. Своего интереса я не прячу, так проще. Бумагу перепишете сегодня, она уедет в семь утра.

Я зажёг лампу в кабинете в десятом часу, когда больница улеглась и слышно стало, как в мужской палате кашляет Мохов. Спать? Какое там...

Первый лист испортил сразу. Писал я всё то же давешнее, и к середине фразы всякий раз вылезало моё «до меня тут» и моё «не намерен», после чего лист уходил в сторону. На третьем я отложил ручку и стал думать про того человека в районе, у которого сорок бумаг за неделю. Чего он хочет? Чтобы к его столу больше не возвращались, вот чего...

Дальше пошло легче.

Про спирт вышло так: расход августа связан с введённой в больнице обработкой рук и операционного поля, а гнойных осложнений за тот же месяц в стационаре не зарегистрировано. Ни упрёка, ни единой прежней истории. Внизу ходатайство – утвердить норму в четыреста граммов на месяц, старая считана без учёта хирургической работы участка.

Про перевязочную получилось смешнее всего. Днём-то я писал, что фельдшер входит вымытым, как всякий. Теперь легло иначе: «перевязочный кабинет закреплён приказом по больнице за медицинской сестрой Симаковой, на неё возложена ответственность за режим и учёт стерильного материала». А про то, кого туда не пускают, ни слова. Приказ я тут же и написал, отдельным листком, задним числом от понедельника. Дрогнула рука? Один раз дрогнула...

Дрова заняли две строки – повторная стерилизация перевязочного материала и ходатайство перед правлением о лимите.

Я перечитал всё это дважды. Мерзко ли мне было? Ничуть, что удивило меня больше всего прочего. Цифры стояли те же самые, нигде я не соврал ни на грамм. Бумага из обвинительной сделалась деловой, будто её перевели с языка на язык и ничего не потеряли по дороге.

В коридоре скрипнула половица – Клавдия Матвеевна шла к родильной со свечой. Поглядела на мою полосу света под дверью, а говорить ничего не стала.

Роза Ивановна вышла ко мне в халате поверх ночной рубашки, с косой на ночь. И я всё-таки отметил, что отёков на щиколотках у неё к вечеру прибавилось. Листки она читала у окна, где лампа ближе, – долго, шевеля губами.

– Ох ты господи, – сказала она наконец. – А днём-то вы мне что подсунули?

– Днём я был дурак.

– Днём вы были сердитый. – Она пригладила листок ладонью совершенно домашним движением, будто скатерть на столе. – Вот теперь я это подошью, миленький. Теперь у меня в акте пойдут мероприятия, проводимые заведующим, и графа для них есть. Норму вашу, может, и утвердят, а может, и нет. Только спрашивать с вас станут уже по ней.

Плечи у меня отпустило разом. До чего же я их держал весь день, оказывается...

– А по спирту?

– А по спирту будет выговор. – Сказано это было мягко и совершенно твёрдо. – Перерасход был? Был. Я его записала днём, при вас, и вычёркивать не стану, потому что тогда спросят меня. Придёт вам недели через две, в личное дело. Вы уж не пугайтесь, миленький, первый выговор все получают.

За прежнюю жизнь выговоров у меня набралось столько, что я и лиц не всех помню. А этого, ещё не полученного, мне почему-то было совсем не жаль.

– Роза Ивановна, а порядки мои останутся?

– Порядки ваши в акте, за моей подписью. – Она сложила листки вчетверо и убрала их за отворот халата, к сердцу, как деньги. – Так что теперь их не вы завели, а комиссия одобрила. Соображаете разницу?

Газик увёз её в семь, а я стоял на крыльце с полотенцем через плечо и глядел, как оседает за ним пыль. Разницу я сообразил. Только радость выходила боком: месяц я лечил людей, а выиграл вчера перестановкой слов. Легко мне было? И легко, и неловко разом, будто мне засчитали чужой гол...

Пыль ещё висела, когда из-за ледника вывернул дед в чистой рубахе и с сумкой. Кого это несёт в такую рань?

К крыльцу он подходил по дуге, как к чужой собаке во дворе. Правую ладонь держал у пояса, чуть пониже, будто нёс там что-то бьющееся, и по одной этой походке я его узнал бы из окна за версту. Афанасий Кузьмич собственной персоной... Мимо больницы за неделю дважды прошёл, а на третий раз всё-таки завернул.

– Доктор, я тебе мёду принёс. – Банка легла на перила, литровая, тёмная, обвязанная марлей. – Гречишного нет, липа с разнотравьем. Ты бери, бери, у меня четыре улья.

– Спасибо. Заходите, Афанасий Кузьмич.

– Да я на минуту. – Он остался стоять и глядел в сторону конюшни. – Слыхал, проверка у тебя была. С району. Всё пишут, пишут...

Деревня знает всё раньше меня и лучше меня. Ну и что тут ответить? Что я до полуночи учил новое слово?

– Была. Уехала.

– Стало быть, не сняли тебя?

Вот оно. Значит, всю неделю он ходил мимо и примеривался: стоит ли ложиться под доктора, которого завтра, может, и не будет. А нож тут был вовсе ни при чём.

– Не сняли. Я тут надолго. – Полотенце я снял с плеча и повесил на перила рядом с банкой. – Садитесь-ка вон на лавку, к свету. Рубаху не снимайте, поднимите только.

Он покряхтел, но послушался. Под ладонью оказалось ровно то, чего я ждал: тугой узел в паху, с кулак, а стоило деду вытянуться вдоль лавки, как всё это ушло внутрь само. Кожа чистая, живот мягкий. Больно? Ничуть. Стало быть, время у нас есть и гнать его в затылок незачем...

– Давно носите?

– Дак с Финской... – Он натягивал рубаху и говорил в сторону. – Она ж не болит, доктор. Тянет и тянет. Я и грыжник ношу, лямку вот.

– Лямку снимете. Толку с неё воробьиный нос, а под ней преет. – Пуговицу на вороте я застегнул ему сам: пальцы у деда не слушались от волнения. – Афанасий Кузьмич, слушайте. Кишка выходит в дырку в животе и обратно заходит. Пока заходит, вы живёте. А защемит её там, как палец дверью, она за сутки помрёт, и вы следом. Хирург вам и тогда понадобится, только резать будут уже весь живот, ночью, наспех.

Дед пожевал губами. Из кочегарки потянуло первым дымом, дед Гриша выводил кобылу, и вся утренняя возня шла себе своим чередом, пока один старик решал у меня на крыльце главное дело своих последних лет.

– А резать когда?

– Во вторник. Придёте в понедельник вечером, ляжете, побреетесь, я вас посмотрю на трезвую голову – и вашу, и свою.

– На трезвую-то оно конечно... – Он взял банку с перил, подумал и поставил обратно, придвинув ко мне поближе. – Ну, стало быть, во вторник. Ты, доктор, только сам режь. Не давай меня Северьянычу.

Ушёл он той же дугой, а мёд остался на перилах, где солнце сквозь банку било на доски рыжим пятном. Я велел кочегару растапливать с понедельника, чтобы к вечеру всё было парено дважды. Кетгут у меня лежал в шкафу, копирка акта – в столе, и стояли в том акте три замечания и мои порядки, одобренные комиссией.

А выговор пусть себе едет. За такую неделю и два не жалко.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю