444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Arden » Хирург из будущего. Том 1 (СИ) » Текст книги (страница 8)
Хирург из будущего. Том 1 (СИ)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2026, 10:32

Текст книги "Хирург из будущего. Том 1 (СИ)"


Автор книги: Arden


Соавторы: Павел Ремизов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)

– Двое.

– Двое. Один шитый, второй кусаный. – Ключ висел у неё на поясе, на суровой нитке, и просить пришлось мне – как в первый день и потом ещё дважды. – Клавдия Матвеевна, отоприте шкаф. Мне пенициллин, кусаному.

Спорить я разучился ещё в августе, когда дошла до меня простая вещь: в этом селе с бою не берут ничего. Дают, когда сочтут нужным, и правота моя этого срока не сдвинет. Что мне, ломать замок при санитарке?

Она отвязала ключ от пояса, открыла шкаф и выставила на клеёнку четыре флакона. Потом задёрнула зелёную занавеску, навесила замок и подёргала дужку, как при мне месяц назад.

– Спасибо.

Ответа не было. А чего я ждал, «пожалуйста»?

Колола Валя: разводила сама, набирала сама, а я стоял рядом, руки в карманах, чтобы не отобрать шприц. Из всей моей науки это давалось мне тяжелее всего. Николай глядел на иглу с большим недоверием, чем ночью на мои слова.

– Сестрица, ты полегче.

– Я полегче... я стараюсь... – Игла вошла. – Ой. Вошла же!

– Вошла, – согласился я. – Через шесть часов повторишь. И повязку ему сменишь при мне.

Обход в воскресенье идёт неспешно – торопиться некуда, а больным скучно. На койке Афанасия Кузьмича лежал теперь дед из Малого Скита с поясницей, и старики второй день выясняли, чей случай тяжелее. Сашка к утру протрезвел, разглядел себя в оконном стекле и остался бровью доволен: шов шёл наискось и, по его мнению, придавал лицу серьёзности.

– Доктор, а справку дашь? Мастер без бумажки не поверит.

Справку я написал. Раньше вышла бы из неё жалоба: что за порядки на лесопункте, где людей возят на танцы за двадцать вёрст на гружёном лесовозе, а к семи утра требуют обратно к хлыстам? Нынче вышло иначе: рвано-ушибленная рана надбровной области, наложены швы, освобождён от работы на трое суток, явка на перевязку в понедельник. Ни одного лишнего слова, ни одного виноватого... Этому меня научил человек из района, а наука та стоила трёх бессонных ночей.

К полудню больница затихла так, что стало слышно, как во дворе шаркает метлой дед Гриша. Нюра домывала коридор в третий раз. Петрович домой после ночи не ушёл: сидел на крыльце с папиросой и рассказывал старикам, как в пятьдесят шестом возил роженицу через разлив на лодке. И был он, что важнее всего, трезв, хотя воскресенье для того и придумано, чтобы этому не быть. Надолго ли?.. Загадывать я не стал.

Я делал Николаю перевязку в четвёртом часу, при открытой двери в коридор. Рука за ночь порозовела по краю, но припухлости под кожей не прибавилось. Палец он сгибал хоть и с матерком, зато до конца. Опять он спрашивал, когда же зашьют.

– Не зашьют вовсе. Само стянется, дней за десять.

– А красиво будет?

– Красоту наводить меня не учили. У меня один вопрос: сгибается или нет.

В дверях кто-то стоял. Оборачиваться я не стал, потому что руки были заняты бинтом, а по тому, как молчали в коридоре, догадаться было нетрудно.

– Кусаный, – сказала Клавдия Матвеевна оттуда.

– Кусаный.

– Наши такие руки завсегда зашивали. И гнили они у нас потом до Покрова. – Помолчала. – Гляди-ка ты.

Больше она ничего не сказала и ушла в родильную перекладывать бельё, переложенное, готов поклясться, ещё вчера.

Электричество дали к семи, но керосинку я зажёг раньше, сел за стол и открыл журнал: двое ночных, расход новокаина, четыре флакона пенициллина... Буквы у меня в этом теле выходили круглые, ученические, так что свою руку я в них до сих пор не узнаю.

За дверью протяжно скрипнула половица, прогнувшись под тяжёлым шагом всей ступнёй.

Клавдия Матвеевна вошла без стука, постояла у порога, разглядывая мою керосинку, потом сделала три шага к столу, после чего рука её пошла к поясу. Суровую нитку она поднесла ко рту и перегрызла. Развязывать не стала.

Ключ лёг на стол рядом с чернильницей – длинный, с бородкой в два зуба, тёплый от её пояса и вытертый до блеска там, где его сорок лет подряд брали пальцами.

Дверь она прикрыла за собой плотно, как прикрывают в палате.

Ни слова, ни «смотри у меня» – ничего из того, к чему я приготовился ещё в августе и обдумал в двух десятках вариантов.

Я сидел и глядел на него, покуда керосинка не начала коптить. За что? За бровь? За кулак, который я отказался зашивать?.. Или за всё разом, что копилось с той августовской ночи, когда мы с ней вдвоём вытягивали Марью Сурину и она звала меня мальчишкой. Наверное, она весь этот месяц про меня решала, а нынче решила.

Ключ я взял. Он оказался тяжелее, чем выглядел, и в кулаке улёгся сразу – как ложится вещь, у которой одно назначение.

Аптека помещалась через стенку. Замок открылся туго, с хрустом, а зелёную занавеску, за которой мне месяц не давали разглядеть, чем я располагаю, я отцепил с гвоздиков вовсе. Что за ней? Стрептомицин в двух картонках да ампулы строфантина в вате. Кордиамин. Банка касторового масла с довоенной, кажется, этикеткой... Небогато. Зато отныне я знаю, чем воюю, и в четыре утра мне за этим уже не бежать в другой конец села.

Я навесил замок, повернул ключ и подёргал дужку – теми же двумя движениями, что и она.

И вот тут оно меня достало. Месяц я прожил в этом доме постояльцем в гостинице: чинил, ругался, спал на чужом диване под чужим одеялом. А сейчас, стоя в тёмной кладовке с ключом в кармане, я подумал про больницу «моя» – и не поправился.

Керосинку я задул поздно. Завтра понедельник, приём с девяти. А послезавтра вторник, мой день на ферме в Полежаевке – девять километров грейдера, сорок баб в конторе... И ребятня, которая третий день мается животами, а лечат её у знахарки. Объелись зелёного? Может, и объелись. А если нет?

Два дня. Успею ли за них выспаться? Похоже, что нет, – и, признаться, я к этому не особенно стремился.

Глава 12. Полежаевка

Чемоданчик я укладывал дважды.

Сперва сложил как привык: жгут, шприцы в стерилизаторе, новокаин, шёлк, ампулы кордиамина. Защёлкнул и тут же открыл обратно. Чем поить ребёнка, который пить уже не может? А всё для взрослого мужика тут годилось мало.

Ключ от аптеки со вчерашнего вечера лежал у меня в кармане. Я всё ещё трогал его сквозь ткань, как чужую вещь. Богатств за зелёной занавеской не обнаружилось. Две склянки глюкозы, флакон физиологического, одна-единственная капельница – резиновая трубка со стеклянным окошком посередине, чтобы видеть, как падает капля. Иглы. Самая тонкая из них была с гвоздик от сапога. Глянув на неё, я подумал про детские вены нехорошее…

Я взял ещё и кружку из сестринской, эмалированную, с обколотым краем. Зачем? Решил додумать в дороге.

Во дворе фыркнула лошадь.

– Доктор! Запрягли!

Дед Гриша ждал у крыльца в брезентовом плаще, хотя небо с ночи вычистило до звёзд: надевался он у деда по случаю выезда, до погоды ему дела было мало. Сено в телеге было умято в два гнезда, одно ему, одно мне.

– Садись боком да держись за грядку, – велел он, подтыкая под меня охапку. – До поворота ямы, а за поворотом одна яма, зато большая. Соловьёв на ней язык прикусил, кровищи было.

Выехали в шестом часу. Село проводило нас лаем, а дальше осталась дорога: серая, в сухих гребнях, накатанная лесовозами до костяной твёрдости. Слева копали картошку – бабы стояли в поле рядком, спинами вверх, и по низине шёл железный звук лопат. Туман лежал в ложбинах полосами. Я по сентябрьскому времени убрал кисти рук в рукава.

– Зинаида Карповна, – сказал я в правое ухо. – Что она за человек?

– А?

– Знахарка ваша. Полежаевская.

– А, ну да. – Дед пожевал губами, будто выбирал из большого запаса. – Она бабка ничего. Она мне поясницу вправляла в шестьдесят восьмом, я после неё две недели на сенокосе не разгибался, а всё одно ведь вправила. Она без злобы, ты не думай, тебя и не видала ни разу.

– А кто её любит?

– Дак все. – Он огрел вожжой воздух над кобылой, и та сделала вид, что заторопилась. – У Марфы Игнатьевой нога горела, красная вся, лаковая, и Соловьёв ей мазал, и до Соловьёва мазали, а Карповна пошептала, обвязала – и сошло. С той поры в Полежаевке к докторам ходят вторым заходом.

Рожа, подумал я. Она и сама уходит недели за полторы, если человека не залечить, так что последнее слово всегда остаётся за тем, кто стоял рядом в день, когда оно прошло. Тридцать лет назад мне бы от этого свело челюсти, а нынче я только прикидывал. Сколько у меня уйдёт времени, чтобы сделаться вторым заходом хотя бы для половины?

– Дети чьи болеют, знаешь?

– Как не знать. Лапшиных мальчонка, Митька. Мокеевых девка, махонькая совсем, третий годок ей... нет, второй. Да Тимофеевых двое, братья они, погодки. Да у Сурихи внучка. Пятеро выходит, коли к субботе никого не прибавилось. – Он повернулся ко мне здоровым ухом, всем корпусом. – А это, доктор, у нас каждый год. Как жара станет спадать, так их и мает животами. Отпоят – и бегают.

– Всех отпаивают?

– Дак... – Дед Гриша подумал. – Ну, у Тимофеевых до этих двоих был третий. Он в позапрошлом годе помер, летом ещё. Тоже животом.

Сказано это было ровно тем же голосом, что и про поясницу. Паршивее всего звучало именно это. Погода, да и только… Каждый год мает, кого-то отпоят, кого-то нет, а после Покрова отпустит.

– А ты чего затемно поднялся? – спросил дед Гриша, помолчав. – Соловьёв, тот к девяти выезжал, аккурат ко второй дойке. И до него который был, Гвоздёв, тот и вовсе фельдшера посылал. А?

Отвечать пришлось громко: дескать, дети животами третьи сутки, а ждать я не любитель. Дед подумал над этим километра полтора:

– Ну гляди. Только ты не больно-то там гоношись, доктор. Они народ тихий, а упрутся – не своротишь.

За поворотом открылась Полежаевка: длинная в одну улицу, серая от шифера и дранки, с фермой на выселках. У колодца в начале улицы сруб был свежий и ворот новый, а тропинка к нему заросла лебедой по колено.

– Не берут отсюда?

– Далеко им. У фермы свой, при коровнике, туда всё одно за молоком ходить. – Дед натянул вожжу. – Тпру, милая. Приехали, доктор. Тебя в конторе с семи ждут, а бабы, они ждать не любят.

Контора фермы стояла на бугре. Пахло возле неё навозом, силосом и парным сентябрьским духом. Внутри было жарко от печки, топленной с пяти утра: стол, две лавки, плакат про надои, ведомость на гвозде. На лавках сидели бабы после дойки, в халатах поверх телогреек. Разговор при мне съехал на полтона тише.

Полотенце у рукомойника подала мне женщина лет пятидесяти, широкая, с руками, каких у мужиков не встретишь.

– Дарья Фоминична я, бригадир. Ты покороче, доктор, в девять вторая дойка.

Покороче и вышло: трещины на пальцах у трёх из четырёх, ячмень на веке у молодой, а у самой бригадирши лицо красное вовсе не от печки. Тонометр показал сто девяносто на сто.

– Голова с весны болит? Она и будет, пока давление не собьём. Резерпин в сельпо есть, пить каждый день, а не когда прижмёт.

– От него спится.

– Значит, спите. Хуже, когда не просыпаются.

Бумажку она убрала за пазуху, а я спросил про детей.

Комната сделалась осторожной, как лицо человека, которого спросили про давний долг.

– А чего дети. Животом мучаются, дело обычное. Их Карповна отпаивает, она травку знает.

Молодая с ячменём заговорила в сторону окна, будто оправдываясь не передо мной:

– Вы не серчайте, доктор. Просто у нас Карповна лечит. Она всегда лечила, от неё все выхаживались.

Все, кроме тимофеевского мальчика позапрошлым летом… Только мёртвым ребёнком в споре не козыряют. Да и о чём тут спорить, если ключи от домов лежали не в конторе?

Дворы показывал дед Гриша, называя их по хозяевам. У Тимофеевых на стук вышла старуха и встала в проёме плечом к косяку, накрест руки.

– Не надо нам. Спят они, Карповна вечор была, поила. Ступай, милый.

Сказала она это мирно и устало, будто я предлагал ей купить швейную машинку. Дверь прикрылась до щелчка. Ломиться? Права такого у меня нет. А толку от осмотра, на который мать глядит как на насилие? Ровно ноль.

У Суриных повезло больше: тамошняя внучка выбежала на крыльцо сама, босая. Щипок на её ладошке разошёлся сразу, как ему и положено. Бабке я велел поить помногу ещё три дня и голодом девчонку не морить, а на улице подумал, что мы с Карповной сходимся, выходит, в двух пунктах из трёх. Значит, трава тут ни при чём, а спорить придётся о другом. О чём именно? Понять бы это прежде, чем открывать рот.

– А Мокеевы у Карповны, – сказал дед Гриша, стоя ко мне глухим ухом и потому громко. – Она махоньких к себе берёт, ей ночью поить сподручнее.

Изба знахарки стояла в конце улицы: пятистенок под шифером, новые наличники. У калитки топталась молодая баба в платке до бровей и, увидев меня, отступила за столб.

Внутри было жарко, чисто и полутемно от занавесок, а под матицей рядами висели пучки. Я против воли принялся их разбирать: ромашка, зверобой, кора. На лавке у печи лежала девочка года полутора, и над ней сидела старуха с ложкой в руке.

– Заходи, коли пришёл. Зинаида Карповна я. Дверь прикрой, у меня дитё.

Я притворил её и глядел от порога, пока привыкали глаза: подходить без спроса нельзя нигде, а здесь и подавно.

Личико у девочки заострилось, как заостряется у взрослого за трое суток болезни. Глаза запали, веки не смыкались до конца, и между ними белела полоска, какую у здорового спящего ребёнка не увидишь. На щеке подсыхал старый след от слезы, а свежих слёз не было, хотя плакала она, я слышал с улицы, совсем недавно…

– Можно?

Разрешение мне дала баба в платке, вошедшая следом. Карповна только отодвинулась на край лавки и мотнула головой сверху вниз, коротко, как мотают, когда сказать вслух боятся.

Кожа у ребёнка под ладонью была прохладная, а лоб горячий, и это сочетание нравится мне меньше всего на свете. Пульс на запястье не ловился, пришлось искать на шее: частый, мягкий, из-под пальцев будто утекал… Я оттянул кожу на животе щипком.

Складка постояла.

Держалась она две секунды, и три, и опадала после медленно, как опадает перестоявшее тесто. Губы были в серых корках, язык сухой и шершавый, а когда я тронул пальцем уголок рта, девочка повернула голову и приоткрыла рот. Пить она хотела отчаянно.

– Мочилась когда?

– С ночи не мочилась, – ответила Карповна, потому что баба у притолоки только открыла рот и закрыла. – Я пелёнку меняла в третьем часу, была сухая.

– Поите чем?

– Отваром. Ромашка да кора, слабенько. По ложечке даю, помалу, чтоб не рвало. И на голоде держу второй день: как есть станет, тогда и живот станет.

Отвечала она собственной сорокалетней правоте, меня тут будто и не было. И была та не пустая: ромашка не повредит, кора вяжет, а мелкими порциями вправду поят, когда рвёт. Ошибалась Карповна в количестве, зато насмерть.

Из ребёнка за трое суток вылилось столько, что в крови воды не осталось, а Карповна доливает по ложке в час да ещё морит голодом, чтобы «живот стал». Живот-то станет, только доживёт ли до этого девочка? Почки у неё встали, о чём и говорит сухая пелёнка в третьем часу ночи.

– Зинаида Карповна. Её надо в больницу. Нынче же, я довезу на телеге за час.

Ложка легла на край кружки. Карповна выпрямилась. Стало видно, что она вовсе не так стара, как показалась в полутьме: лет семидесяти, сухая, с прямым и незлым лицом.

– Не дам.

– Почему?

– А ты первый доктор, который спрашивает почему. Соловьёв приходил и кричал, и до него кричали. – Она сложила руки на коленях. – А не дам оттого, что ты уедешь. Три года – и в город, все уезжают. Я-то остаюсь. И ежели я тебе нынче дитё отдам, а оно у тебя кончится, мне тут жить, милый, и мне больше ни одного не принесут. Ни одного. Понимаешь ли, чем я плачу?

Понимал я хорошо: у меня в кармане лежал ключ, положенный вчера вечером на стол другой старухой, тоже привыкшей, что доктора приходят и уходят…

Спорить было незачем. Я сел на лавку в ногах у ребёнка.

– Тогда так. Отвар оставьте, он не мешает, а поить будете иначе: по глотку каждые пять минут, и всю ночь. И глядите не на неё, а на пелёнку: покуда пелёнка сухая, вы её не напоили.

– Рвать станет.

– Часть вырвет, часть останется. Из неё уходит понемногу и часто, вот и заливать надо так же. Кашу дайте жидкую: у неё сил нет, а вы отняли последние.

Карповна глядела долго и всё на девочку, мимо меня.

– Про глоток каждые пять минут – это тебя где учили?

– В переводной статье читал.

Я соврал скверно, как всегда. Она это услышала, а переспрашивать не стала. Отчего бы? Своя причина не допытываться у неё имелась.

– Про остальных скажите. Тимофеевы, Лапшины.

– Тимофеевские братья поправляются, вечор оба пили и оба мочились. А Лапшиных мальчонка со вчерашнего не пьёт. Спит и спит, я его в обед смотрела. Нынче не пойду.

– Отчего же?

– Оттого, что я к Лапшиным тридцать лет не хожу. И они ко мне. – Она впервые глянула мне прямо в глаза, и в них стояла усмешка. – В деревне живёшь, доктор, а спрашиваешь, как из газеты. Иди сам. Двор третий от колодца, с зелёными наличниками. Одного возьмёшь – с тебя и хватит.

Зелёные наличники я нашёл сразу, а вот стучать пришлось трижды: отворили только после того, как дед Гриша крикнул от калитки хозяйку по имени. Была она молодая, с мокрыми до локтя руками. Увидев чемоданчик, заслонила собою проход.

– Не звали мы.

– Знаю. Гляну и уйду. Скажете уходить – уйду сразу, честное слово.

Пропустила она меня молча. В избе было душно, окна закрыты наглухо, на печи сушился лук. Мальчик лет семи лежал на кровати у стены поверх покрывала. Тут у меня оборвалось внутри и пошло холодом от затылка вниз, потому что дыхание его я услышал раньше, чем разглядел лицо. Дышал он глубоко и шумно, большими ровными вдохами, будто бежал в гору. Этим дыханием выдувают из себя кислоту, когда её накопилось столько, что деваться некуда. В приёмнике я это узнавал от дверей.

– Митя. Митя, слышишь меня?

Он приоткрыл глаза, повёл ими мимо моего лица и закрыл обратно. Дальше я работал молча, а мать стояла за плечом и дышала мне в шею.

Глаза запали так, что легли тенями. В трещинах на губах запеклось бурым, кожа на руке взялась щипком и осталась стоять складкой, а сердце под стетоскопом частило дробно и мелко. Ноги от колена были холодные и пятнистые. Тридцать восемь и два: при таком раскладе это даже утешает, хуже было бы, если бы он остыл совсем.

– Пил он? Мочился?

– Вчерась утром поила. Он отворачиваться стал, я в рот лью, а оно назад течёт. – Голос у неё сел. – А на двор бегал вчера днём. Больше нет.

Сутки без мочи, складка стоит, а сознание уходит поплавком: то всплывёт, то нет. Из мальчишки вылилось чуть не десятая часть его самого, так что счёт тут пошёл уже на часы…

Я расстегнул воротник, чтобы легче было дышать самому. Спокойно. Дети не мой профиль, я вёл их мало и всегда с педиатром за спиной, а вену такому надо ловить пальцами, которые в этом теле и взрослую находят с третьего раза. И что это меняет? Ничего. Кроме меня, тут никого нет, а до утра он не доживёт…

– Как вас зовут?

– Шура. Александра Лапшина.

– Сядьте, Александра. Мне надо вам сказать, а стоя это плохо слушается.

Она села на самый краешек лавки и держала руки на коленях ладонями вверх, будто не знала, куда их деть.

– Понос из него льёт третьи сутки, и каждый раз уходит вода. Не простая вода, а с солью, какая в человеке должна быть, чтобы сердце шло. Вы в него вливаете чашку, а вытекает три. Вот и вся его нынешняя болезнь: воды в нём осталось на донышке.

– Дак я поила...

– Знаю, и не в укор говорю. – Кружку с водой со стола я подвинул к ней, чтоб было на что смотреть. – Пока он глотал, вы его держали. Вчера он глотать перестал, и с того часа всё, что вы льёте, течёт назад. А если из чугуна выкипятить воду досуха, он треснет. Митя ваш на этом самом месте: ноги вон холодные, до них кровь уже не достаёт, почки встали, оттого он и сутки не мочится.

– Помрёт? – спросила она очень тихо, и спросила меня о чём-то впервые за весь разговор.

Соврать тут было бы легче лёгкого… В этом веке за это ещё и похвалили бы.

– Если оставим как есть, до утра он не дотянет. Пугать я вас не хочу, а врать не буду: говорю, что вижу.

– А в больнице чего с ним сделают? – Она сгорбилась и стала маленькой.

– Поставлю тонкую иглу в жилу на руке и стану лить туда воду с солью, минуя рот, по капле, всю ночь. Резать его никто не будет, больно один раз, когда войдёт игла. – Я замолчал, потому что дальше шло самое важное. – Если пойдёт как надо, к утру он у вас запросит есть. Что поправится, обещать не могу, этого никто не может. Другое обещаю: будете при нём безотлучно, койку поставим рядом, а захотите забрать домой – заберёте, держать не стану.

За окном дед Гриша перекладывал сено. Звук был до того обыкновенный, до того из другой жизни, что мне захотелось на улицу…

– Мужик мой в Гари до субботы, свекровь у золовки в Скиту. – Она подняла голову. – Мне и спроситься не у кого.

– Не у кого, – согласился я. – Значит, вам и решать, а одной такое тянуть паршиво, я знаю. Только времени у нас до вечера.

– Карповна не велела в больницу.

– Карповна к вам не ходит.

Вышло резче, чем я хотел. Шура вскинула глаза – я уж приготовился, что меня выставят за дверь. А она усмехнулась одной половиной рта, устало и по-бабьи.

– Не ходит, верно. А мать моя, покойница, у ней в подружках была... Ладно. Что взять-то, доктор?

Вынес я его сам, завернув в одеяло вместе с руками. Весил Митька Лапшин меньше, чем положено семилетнему. Голова у него лежала на моём плече, как у спящего. Только он проваливался куда-то, и со сном это имело мало общего… Сено дед Гриша умял заранее и постелил поверх свой брезентовый плащ, чем окончательно и доказал, что вещь эта у него выездная и до дождя ей дела нет.

Карповну я увидел, пока разворачивались: она стояла у поленницы, руки под фартуком, ближе не подходя.

– Одного! – сказала она громко, чтобы слышала половина Полежаевки. – Одного берёшь, доктор. Своих я тебе не отдам, у меня они и так выхожаются.

– Пелёнку глядите! – крикнул я в ответ. – Завтра к вечеру вернусь!

Отвернулась она к дровам, а в избу не ушла, покуда телега не съехала с улицы.

Обратно дед Гриша вёл кобылу шагом, обочиной, а Шура подхватывала сына под спину на каждом ухабе. Пальцы я держал у Митьки на шее: пульс был мелкий и частый, а всё-таки был.

Дальше пошло быстро и без разговоров: детская палата, вторая койка от окна, флакон в тазу с горячей водой, потому что холодное в такого лить нельзя.

Вену я взял со второго раза. Первая игла прошла мимо, потому что вена спалась и катить её под сухой кожей было всё равно что ловить нитку в мешке, а рука у меня после этого затряслась так, что пришлось положить обе ладони на одеяло и переждать. Второй раз вошло. В стеклянном окошке набухла капля, оторвалась и пошла вниз.

Сколько лить? Спросил у Клавдии Матвеевны, потому что детей она видела в разы больше моего, а гордость в таких случаях обходится дороже, чем стоит. Она сказала, за какое время влить первую склянку и когда начинать поить через рот.

В десятом часу вечера Шура позвала меня из палаты шёпотом, испуганно. Я решил было, что всё…

Пелёнка под Митькой была мокрая.

Стоял я над ней с керосинкой в руке, будто над телеграммой с хорошей вестью. За весь месяц ничего лучше со мной не случилось.

Я досидел ночь на табурете в детской. Было время подумать. Склянки глюкозы ушли обе под этого мальчика, а трубка для вливания у меня и вовсе одна. На что класть следующего такого ребёнка? Капельниц на всех не хватит и не будет – ни в этом месяце, ни в следующем, сколько бы я ни ездил в район. А детей в Полежаевке пятеро, и мается ими деревня, если верить деду Грише, каждый год с конца лета.

На подоконнике стояла моя кружка с обколотым краем, та самая, которую я зачем-то снял утром с полки в сестринской. Соль. Сахар. Кипячёная вода. Всё это есть в любом деревенском доме на полке над лавкой и стоит дешевле спичек, а потому в такое лечение не поверит ни одна живая душа, пока не увидит своими глазами…

Значит, надо, чтоб увидели. Завтра к вечеру я в Полежаевке, и на этот раз мне будет что им показать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю