444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Arden » Хирург из будущего. Том 1 (СИ) » Текст книги (страница 13)
Хирург из будущего. Том 1 (СИ)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2026, 10:32

Текст книги "Хирург из будущего. Том 1 (СИ)"


Автор книги: Arden


Соавторы: Павел Ремизов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)

Глава 19. Аргумент

Тетрадь свою Тесля так и не убрал, повернул ко мне чистой стороной и подвинул чернильницу, будто мы уже уселись за дело. Только писать я был не готов. От печки шло пока одно шипение, парок изо рта стоял в воздухе и не расходился. Пальто хозяин с плеч так и не спустил.

– Плакать не стану, Ким Гаврилович. Работать не умею. – Табурет подо мной качнулся на короткой ножке, пришлось пересесть боком. – За всю жизнь ни одной бумаги не выиграл.

– Это честно. – Он подышал на ладони и потёр их одну о другую. – Тогда начнём с азов, потому что вы до сих пор полагаете, будто вашу больницу закрывают.

– А что с ней делают?

– Переводят.

За стеной, в бухгалтерии, щёлкали костяшками и вполголоса бранились из-за нарядов на вывозку. Тесля переждал, пока там утихнет.

– Есть план по укрупнению сети. Утверждён областью, разослан по районам, у нашего в нём своя строка: столько-то маломощных участковых больниц перевести в фельдшерские пункты до конца пятилетки. Ваша туда попала не оттого, что плоха. Оттого, что подошла по размеру.

– По какому размеру?

– Койки, занятость, кадры. Тридцать две развёрнутых при пятидесяти по штату, врач один. Дальше и глядеть никто не станет.

Внутри у меня сделалось холодно и пусто, как бывает, когда войдёшь иглой мимо и понимаешь это по одному сопротивлению. Всю ночь я собирал доводы. Гордей, которого довезли за двадцать шесть часов; апрельская низина, где вязнет и подвода, и трактор. Только доводы мои ложились куда угодно, кроме тех граф, по которым нас мерили... И куда их теперь, эти доводы? Туда же, в печку, вслед за первым листом?

– Жалоба, стало быть, не работает?

– Жалоб я вам напишу три штуки до обеда, все три подошьют. – Тесля кашлянул в кулак, коротко и сухо, тем кашлем, что заводится у курящих годам к сорока и живёт потом сам по себе. – Вы поймите одну вещь. Отменить пункт плана – значит расписаться, что он составлен дурно. Ради ваших тридцати двух коек этого не сделает никто: подписей под ним больше, чем дворов в Полежаевке.

– Что же тогда делают с пунктом плана?

– Меняют на другой. – Тетрадь он наконец раскрыл на середине, где шли столбцы, писанные мелко и вкось, и повёл по ним пальцем, ничего оттуда не читая. – На такой, который району нужнее. Проситель стоит в очереди последним, Виктор Ильич, а вот если вами можно закрыть дыру в чьём-то отчёте, тогда с вами сядут разговаривать.

Я слушал и ловил себя на том, что меня мутит. Больница – Гордей, косящий глазом на дренажную банку под койкой. И Валя, что режет мыло на четыре куска, потому что я велел. А мне предлагают всё это живое перевести в графу... Хотя чем меня убили-то? Справкой. Стало быть, и лечить надо тем же, а брезгливость оставлю в сенях с валенками.

– Ладно. Показывайте товар. – Стакан с холодным чаем он отодвинул на угол стола. – Что у вас есть такого, чего фельдшерский пункт не даст?

Товар мой кончился быстро. Койки? Занятость ниже районной стоит у них первой строкой, и это мой минус, им же и ответят. Операционная, наркоз, тридцать с небольшим операций с августа? Гуреев столько делает дней за десять и ещё жалуется, что стол простаивает... Каждый мой козырь Тесля брал двумя пальцами и клал обратно рубашкой вверх, а папиросу всё катал по столешнице.

– Врач, – сказал я, уже не надеясь. – Живой врач на четыре деревни, каждый день и круглый год.

– Врач один. Один для плана всё равно что ни одного: слегли вы, уехали – и участок сидит с фельдшером. Это вам и напишут в первом же ответе, причём напишут по делу.

Возразить я не сумел, оттого что думал так же ещё в четыре утра, когда жёг у печки свой первый лист. Один врач... Свалит меня грипп на неделю – и что тогда? Останется Петрович на три с половиной тысячи душ, а Петрович хорош ровно до той минуты, пока не понадобится вскрыть живот.

– Значит, ищите дальше, – сказал Тесля. – Мне от вас нужна такая работа, которую в районе, кроме вас, делать некому, и которая району самому позарез. Найдёте – сядем писать.

– А если не найду?

– Тогда сочиним ходатайство от правления и от сельсовета, соберём подписи, и вам вежливо ответят, что решение принято с учётом мнения трудящихся. – Сказано это было без всякого яда, как говорят про октябрьскую погоду. – Подписи кладут довеском, когда на весах уже что-то лежит.

Довесок... А что кладут первым? Медицину мою? Так её в районе и мерить-то некому.

– И два срока держите в голове, – продолжал Тесля. Поправки в план на будущий год принимают до конца февраля, а позже вам ответят, что поздно. А второе письмо по одному и тому же делу читают уже как склоку. Стало быть, пишем один раз.

Один раз... Как режут: примерился, вошёл, а назад уже не переиграешь.

Дрова наконец взялись, загудело в поддувале, по ногам потянуло теплом. Тесля расстегнул пальто, будто только этого и дожидался всё утро.

– Идите работать. Над листом такое не придумывается, а на людях само выходит.

Во дворе правления мужики заводили трактор с толкача и лаялись на него, как на живого. Снег под валенками скрипел по-сухому, до больницы отсюда ходу минут пятнадцать. Всю дорогу у меня в голове вертелось одно: чего у фельдшерского пункта быть не может? Фельдшер работает руками да ухом, а руки у Петровича, честно говоря, получше моих. Стало быть, нужна вещь, которую ни руками, ни ухом не заменишь... А какая?

Приём начался позже обычного. Очередь на скамье успела разговориться. Нюра носила из кочегарки горячую воду, а у самой двери, боком к стене, сидел мужик в ватнике, распахнутом на груди, – при таком морозе в распахнутом.

Вот на нём я и остановился раньше, чем он попал в кабинет. Сидел он на краешке, упираясь ладонью в колено, а дышал часто и мелко, короткими порциями: полный вдох достаётся ему болью. Говорил с соседом односложно, потому что длинной фразы ему на одном дыхании не хватало. Давно он так ходит?

Я велел Вале пустить его вне очереди.

Бабка с давлением поворчала для порядка, но подвинулась. В кабинете он садился долго, в два приёма, придерживая себя под левой рукой.

– Пятков Егор Данилыч, – представился он и сразу выложил на стол свёрнутую бумажку. – Мне бы справку на лёгкую работу до конца месяца. Мастер сказал: без бумаги на облегчённую не поставлю.

– Справку выпишем, если заслужите. Что случилось?

– Да на эстакаде оно... – Он поморщился, добирая воздуха. – Хлыст сорвался с коника, меня прижало к стойке. Аккурат в бок.

– Когда?

– В прошлый четверг.

Восемь дней. Восемь дней он валил лес и спал на здоровом боку, а пришёл за бумажкой на облегчённую. Чего ждал? Того же, чего ждут все на Гари: что само пройдёт... А до района четыре часа по грязи, да и мастер не пустит.

– Раздевайтесь до пояса. Медленно, руками не размахивайте.

Ватник он снял сам, рубаху ему стянула Валя. Слева, от подмышки вниз, лежал синяк недельной давности, пожелтевший по краям, с длинной ссадиной от коры. Грудь при вдохе поднималась неровно, оттого что левая половина отставала, будто ей мешали изнутри.

Я положил ладонь на рёбра плашмя и повёл вниз. Под пальцами тонко заскрипело, будто я наступил на слежавшийся снег: сломанные концы ходили друг о друга.

На «больно?» он ответил, что терпимо, и пришлось растолковать: геройство мне тут ни к чему, мне нужно место. Отчего они все так? Придавило хлыстом, восемь дней ходит боком, а признаваться совестно.

Я постучал по спине, спускаясь от лопатки. Сверху отзывалось звонко, как положено лёгкому, а с середины пошло тупо и коротко, будто под кожей лежала мокрая подушка. Приложил трубку: снизу дыхание не проводилось вовсе. Температуру Валя намерила тридцать семь и восемь... Восемь дней, и уже температура.

Ну вот. Рёбра сломаны, это ясно и так, а под ними неделю стоит жидкость, по всему судя – кровь. Свежая не страшна, рассосётся. Только семь дней в тепле, восемь смен на морозе с потом под ватником... Загноилась она уже или ещё нет? Сколько её там – стакан или полтора литра? Свернулась ли в сгустки, каких ничем не откачаешь?

Вот тут мне и захотелось выть. В той жизни я бы сказал: «На снимок», – и через двадцать минут держал бы плёнку на просвет, где всё нарисовано: и уровень, и есть ли воздух над жидкостью. Двадцать минут – и весь разговор. А тут я стоял над мужиком и угадывал ладонью да ухом, как это делали до Рентгена, царствие ему небесное.

Петрович пришёл на стук в стену, глянул на больного от порога и подобрался, как собака у знакомого куста.

– С Гари? Пятков. Данилы сын, порода кряжистая. – Он обошёл стул, тронул синяк двумя пальцами и цокнул языком. – Рёбра. Три штуки, а то и четыре. Виктор Ильич, дозвольте, я его перебинтую потуже, полотенцем через грудь, – так деды делали, недели через две и забудет.

– Не дозволю. Затянете грудь – он этой стороной вовсе дышать перестанет, а ему сейчас как раз надо.

– Оно, конечно... – Петрович пожевал губами. – Тридцать лет бинтовали.

– И сколько из них потом кашляли до Покрова?

Отвечать он не стал, потому что ответ мы оба знали. Тугая повязка на грудь всем понятна и всеми испытана, а по сути вредна: под ней лёгкое поджимается, мокрота стоит, и вместо сломанных рёбер человек получает воспаление. Словами из учебника Петровича не проймёшь. Оставалось показать.

– Смотрите сюда, Пётр Северьянович. Постучите ему под лопаткой.

Он постучал – сначала небрежно, потом медленнее. Брови у него сошлись.

– Глухо. От середины и вниз глухо.

– Вот. Там неделю стоит кровь, и её надо убрать, пока она не превратилась в гной. Готовьте длинную иглу и шприц на двадцать. И таз.

Валя побледнела, однако клеёнку стелить стала: руки у неё дрожали меньше, чем в сентябре. Егора Данилыча посадили верхом на стул, велели обнять спинку и не шевелиться. Кожу я обработал дважды, новокаин ввёл щедро, по верхнему краю ребра, где не проходят сосуды.

– Егор Данилыч, сейчас будет давить и потянет изнутри. Кричать можно, дёргаться нельзя.

– Так я потерплю.

Игла шла туго через мышцу, потом упор пропал. В шприце показалась кровь: тёмная, с бурыми хлопьями. Старая... Неделя своё сделала: протяни я ещё дней пять, пошёл бы настоящий гной, и разговор был бы уже про дренаж и про то, довезём ли.

Я откачивал медленно, переставляя шприц через зажим, а Петрович держал таз и приговаривал под нос, будто торговался. Вышло больше литра. К середине дела мужик перестал цепляться за спинку и вдруг сказал в стену удивлённо:

– Слышь, доктор... а воздух-то пошёл.

– Пошёл. Он и раньше туда просился, места ему не было.

Дальше я велел ему дышать. Глубоко, до самой боли, каждый час, и надувать резиновую перчатку, которую Валя принесла из перевязочной. В той жизни этому учат на второй день, а здесь оно выглядело чистым чудачеством: больного уложили и тут же заставили работать... Что тут поймёшь со стороны? Ничего, кроме того, что доктор блажит.

Про справку он вспомнил уже с койки в мужской. А как иначе? За бумажкой он и ехал, лечиться никто не собирался. Мастеру я пообещал написать отдельно, а ему объявил, что на лёгкую работу он выйдет не раньше января, а до Нового года будет лежать у меня и дуть в перчатку.

Пенициллин ему кололи четырежды в сутки, обезболивающее ставили по часам, не дожидаясь, пока взвоет. К вечеру температура сползла до тридцати семи и двух, а сам он сел на койке и потребовал курить... По этой примете я и понял, что дело пошло.

Я мыл руки долго, дольше нужного, потому что под водой хорошо думается. Петрович рядом скручивал стиранные бинты в тугие рулончики и складывал их в бикс, а из коридора доносило, как Нюра воюет с ведром.

– Пётр Северьянович, помогите подумать. Чем мы можем быть району полезны так, чтобы фельдшерский пункт этого не смог?

Роды, ответил он не задумываясь. Только роды отпадали: Клавдия Матвеевна одна, ей шестьдесят семь, а рожениц у нас стало вчетверо меньше прежнего, так что всех свезут в район. Стариков класть? Так койку нам и посчитали, ею же и ответят... Он домотал рулончик, прижал его большим пальцем, а я стоял над раковиной с мокрыми руками и понимал, что мы ходим по вчерашнему кругу.

– Оно, конечно... Тут ведь как: они на нас глядят и видят то же самое, что у себя, только поменьше и похуже. – Проговорил это Петрович ровно, нисколько не обижаясь: тридцать лет опыта за плечами. – Надо, стало быть, чего-нибудь такого, чего у них тоже нет.

Вот на этой фразе у меня в голове и повернулось. Такого, чего у них тоже нет... того, за чем к нам поедут сами.

– А в тридцать девятом сюда передвижка ходила, – вдруг сказал он в бикс. – Всех насквозь просвечивали, и меня тоже. Стоял я перед ней в подштанниках, а фельдшер тогдашний в трубу глядел... С войны её и не видали.

– Как не видали? А осмотры?

– Флюоростанция в Броды приезжает через год на третий, если дорога стоит. – Бикс он захлопнул и щёлкнул замком. – До Скита с Гарью ей вовек не добраться: на низине сядет по самые оси.

Я держал полотенце в руках и не вытирался. Малый Скит да Гарь с её лесопунктом – двенадцать сотен человек, которых на грудную клетку не смотрели с довоенных времён. А район по этой графе отчитывается наверх каждый год, и каждый год у него там прореха, потому что забило её грязью на четырнадцатом километре. Чем он её закрывает? Да ничем.

Егор Данилыч лежал в мужской и дул в перчатку, а кровь его я искал пальцами, как знахарка воду лозой. Афанасия Кузьмича в сентябре я резал вслепую – и просто повезло. Каждого мужика с Гари, у которого хрустит нога, мы трясём за сорок вёрст на подводе ради одной минуты под трубкой. Чего у нас нет? Глаз – вот чего.

– Рентген, – сказал я вслух, и слово это в перевязочной прозвучало как ругательство. – Пётр Северьянович, нам нужен свой аппарат и свой кабинет. Снимать имеет право врач, фельдшеру такого не положено. Значит, покуда у нас тут стоит труба, никакого фельдшерского пункта здесь быть не может.

Петрович поглядел на меня из-под бровей долгим взглядом человека, которому только что предложили лететь на Луну.

– Так его ж не дадут.

– Не дадут, – согласился я. – Просить и не станем. Мы им предложим.

Газик из района въехал во двор наутро, в самую метель, и стал у крыльца. Портфель шофёру подали раньше, чем спустили с подножки ногу, – по одному этому движению я и узнал гостью.

Роза Ивановна поднималась по ступеням в два приёма, с короткой сердечной одышкой на каждой, а отёки на щиколотках за осень прибавились. В кабинете она села и выложила на стол бланк описи.

– Основные средства, Виктор Ильич. Инвентарь, мягкий и твёрдый, с указанием года и износа. – Пальцы её разглаживали бумагу, будто мятую. – Такой порядок: до передачи всё описывают, чтобы после не искали виноватых.

– Ясно. Валя вам поможет перебрать простыни, а я мешать не стану: у меня своё дело.

Тут я и положил перед ней два листа, исписанных со вчерашнего вечера. Читала она долго, шевеля губами, и один раз сняла очки протереть... О чём она думала эти пять минут?

– Миленький, – сказала она наконец с искренним огорчением. – Кто же так пишет? У вас тут «прошу оставить больницу». Оставить – значит отменить решение, а отменять его некому.

Про то же самое мне вчера толковал Тесля, и я ей это пересказал.

– И правильно толковал. – Очки она надела и подтянула к себе чистый лист. – Пишите заголовком: «О включении в план развития сети на тысяча девятьсот семьдесят пятый год организации рентгенологического кабинета». И ни слова о закрытии.

А что кабинет в фельдшерском пункте не открывают, читающий сообразит и сам – на то он в районе и сидит. Я смотрел на неё и не понимал одного: зачем ей это? Бланк-то на столе лежит.

– Роза Ивановна, а вам не влетит?

– За правильно оформленный документ мне не влетало ни разу с сорок пятого года, – ответила она, не поднимая головы, и карандаш её пошёл по бумаге. – Больница ваша мне по душе, а решение – нет. Только жаловаться я не умею, милый мой. Я умею писать заявки.

Тесля пришёл к обеду, стряхнул снег с шапки и разложил на подоконнике тетрадь. Дальше работали втроём, и выходило, как на хорошей операции, где никто не лезет под чужие руки. Роза Ивановна ставила графы и вычёркивала всё, что называла лирикой. Тесля дал население по деревням и охват профилактическими осмотрами за три года – цифру, от которой у меня зачесались ладони. Мне досталась медицинская часть: сколько человек за год отправлено в ЦРБ ради одного снимка и во что это встало району в койко-днях да в бензине.

Последний абзац я переписывал трижды, пока Роза Ивановна не одобрила самый сухой:

«Организация рентгенологического кабинета в Волчебродской участковой больнице позволит охватить профилактическими осмотрами население четырёх населённых пунктов, в том числе Малого Скита и Гари, куда передвижная флюорографическая станция не имеет доступа по состоянию дорог».

– Вот теперь это бумага, – сказала Роза Ивановна и завязала тесёмки на папке.

Тесля закурил у форточки.

– Только вы, Виктор Ильич, не радуйтесь раньше сроку. Аргумент у вас один, и он тонкий.

– Чем же он тонкий?

– Одна больница, один врач. – Он выпустил дым в щель. – Сляжете вы – и кабинет ваш встанет, а плёнку сторож проявлять не будет. Так вам и напишут, и справедливо.

– Напишут, – подтвердила от стола Роза Ивановна. – И ещё напишут, что аппаратура по фондам на будущий год распределена вся до последнего рубля.

Что я мог на это возразить? Ничего... Правы они были оба, и от их правоты дуло сильнее, чем от окна.

Заявку Роза Ивановна увезла вечером, пообещав зарегистрировать её своей рукой, чтобы не потерялась между столами. Опись она так и не начала: сказала, что январь длинный, успеется. Газик развернулся, посветил фарами в снег и ушёл на грейдер.

Я стоял на крыльце без шапки, пока не заломило уши. Заявка ушла. Впервые с той телефонограммы мне было чем заняться, кроме как ждать... Одна беда: прочтут они её, почешут в затылке – а аппарата нам взять всё равно неоткуда. Рентгеновские трубки по деревням не валяются.

А в дверях за спиной кашлянул Петрович, вышедший покурить.

– Оно, конечно, не моё дело... – Он потоптался. – Только у Гуреева на складе, за котельной, лежит под брезентом старый аппарат. Списанный, годов пять как. Я его в шестьдесят девятом сам помогал заносить.

Глава 20. Торг

Ехал я в район с пустым портфелем, взятым для одного только виду.

Смех смехом, а устроено тут именно так: без портфеля ты проситель, с портфелем – командированный. Полгода мне понадобилось, чтобы усвоить эту нехитрую механику.

Дед Гриша дотащил меня санями до тракта и повернул обратно шагом, жалея кобылу. Грейдер прошёл третьего дня, снег укатали до костяной твёрдости, так что автобус подобрал меня у поворота и к десяти утра выплюнул на площадь райцентра. Портфель под мышкой был лёгок до неприличия: общая тетрадь с вчерашними каракулями да Нюрин кусок сала в газете.

В вестибюле центральной районной несло мокрой известью: мыли пол, а тётка в ватнике гоняла тряпку от стены к стене, огрызаясь на каждого, кто ступал на её половину. Гардеробщица приняла тулуп молча, а на лестничной площадке кто-то заботливо протирал листья фикуса в кадке.

Мимо рентгеновского кабинета я прошёл нарочно медленно. Под дверью сидело человек десять в накинутых поверх больничных рубах пальто – свои, лежачие. А с краю жались двое одетых: мать с парнишкой лет тринадцати, из Полежаевки. Я же их в декабре сюда и направил.

Сколько же они добирались? Автобус от Полежаевки ходит через день, а не пошёл – дальше как знаешь: попуткой, пешком до тракта, с молоковозом... И где они ночевали? У родни? На вокзальной скамейке?

А очередь эту, между прочим, удлиняю я. Мысль неприятная, зато полезная: с ней и надо заходить в кабинет.

В приёмной стучала машинка. Секретарша, сухая женщина в вязаной кофте поверх халата, добила строчку, прежде чем поднять на меня глаза.

– Аркадий Львович в операционной. С девяти.

– Подожду.

– Ждите, – согласилась она таким тоном, каким разрешают дышать, и вернула каретку.

Я сел у стены, положил портфель на колени и стал ждать. За полчаса в приёмную заглянул завхоз с накладной, потом толстая старшая сестра, потом шофёр за путёвкой. А в коридоре за стеной кашлял мужчина – долго, нехорошо, с той сухой добавкой в конце, от какой у меня всякий раз чешутся руки послушать грудь. Давно ли он так? И смотрел его кто-нибудь, кроме терапевта на приёме?

Что я ему скажу? Просить нельзя: просителю отказывают легко, почти не глядя, и после себя за это не корят. Значит, предложить. Разница-то вся в том, кому после разговора будет неудобно...

Хлопнула дверь в конце коридора: Гуреев шёл к себе, на ходу стягивая с головы белую шапочку.

Секретарша дала ему четыре минуты и кивнула мне на дверь.

Кабинет был длинный, в два окна, с сейфом в углу и расчерченным от руки графиком коек на стене. Гуреев сидел за столом в халате, шапочку он бросил рядом с чернильным прибором. Ладони у него лежали на сукне кверху, распаренные и белые после целого часа в резине; на запястье краснела полоса от манжеты, под ногтями держался йод. Правую руку он изредка сжимал и разжимал, будто она засыпала.

– Волчьи Броды, – сказал он вместо приветствия. – Садитесь. Двадцать минут, потом планёрка. Заявку вашу мне читали вслух по телефону, и одно это уже событие: обычно бумаги из участковых лежат у меня до весны. Кто вам её писал? Сами вы так не напишете, у вас в декабре была докладная, где половина про совесть.

– Роза Ивановна поправила.

– Узнаю почерк. – Он придвинул стакан с холодным чаем, отпил и поморщился. – Отвечу сразу, чтобы вы не тратили двадцать минут на подходы. Заявку я подпишу. Толку с неё будет как всегда: фонды на семьдесят пятый расписаны до последней позиции ещё в октябре, ваш кабинет встанет в план на семьдесят шестой, а до него доживёт не всякий план.

Вот тут я и полез напролом, потому что подходов у меня и правда не было.

– Аркадий Львович, я к вам не за новым аппаратом. У вас на складе за котельной лежит старый, списанный. Под брезентом, с шестьдесят девятого года. Отдайте его мне.

Стакан он поставил. Смотрел на меня не мигая, а лицо у него делалось всё скучнее, как у человека, которому опять объяснять азбуку.

– Списанного оборудования не существует, – произнёс он. – Это не фигура речи. Комиссия составила акт, серебро с деталей сдали, инвентарный номер погашен. Чего нет в описи, того нельзя ни выдать, ни поставить на баланс. Понимаете? Мне нечего вам передавать. Не «жалко», а нечего.

– Он там лежит. Мой фельдшер его туда заносил своими руками.

– Прекрасно. Выходит, у меня за котельной лежит куча железа, которой по документам нет на свете, и вы предлагаете выдать её вам по накладной.

– Я предлагаю вам от неё избавиться.

Уголком рта он всё-таки дёрнул. Пальцы правой руки опять сжались и разошлись.

– Допустим, – сказал Гуреев. – Допустим на минуту, что бумажную сторону я беру на себя: она моя и решается в этом кабинете. Тогда начинается физика, а с ней ни я, ни райздрав ничего не сделаем. Аппарату нужен не свет в лампочке, ему нужна сеть. Пока идёт снимок, он берёт с линии столько, сколько ваша деревня тратит вечером вся разом. Что у вас на вводе?

Знал бы я, что у нас на вводе... Кто вообще тянул эту проводку и в каком году? Про неё мне было известно ровно то, что видно глазом.

– Столбы от колхозной подстанции. Вечером, когда на ферме доят, лампы у нас садятся до красноты.

– Вот вам и весь разговор. Нажмёте кнопку – погаснет операционная, а на плёнке выйдет туман вместо кости. Станете снимать по ночам, когда ферма спит? Так перелом, коллега, случается днём.

Возразить мне было нечем. Он это прекрасно видел...

За окном по карнизу топотали голуби, отчего в кабинете стоял звук, как от дождя по ведру. Гуреев послушал, потом отодвинул от себя папку.

– И главное, ради чего всё это? Виктор Ильич, вашу больницу в список внёс я. Своей рукой, в сентябре, безо всякой подсказки из области. И до сих пор считаю, что взвесил верно: тридцать две койки, один врач, кубатура, дрова, ставки. Арифметика, которая мне нравится не больше вашего. Только вы каждым приездом делаете её всё неудобнее носить. Это не попрёк. Это я объясняю, откуда у меня к вам такое неровное отношение.

Он ждал, что я начну про совесть. Оно бы и вышло: говорить об этом я умею долго, тридцать лет практики. И он дослушал бы меня до конца, глядя в свой график коек на стене...

Поэтому я вынул из портфеля тетрадь.

– Я сегодня прошёл мимо вашего рентгена. Под дверью десять человек, двое из них мои: мать и мальчишка из Полежаевки, я их направил в декабре. За прошлый год я послал к вам на снимок сорок три человека. И каждого вы кладёте к себе на сутки, потому что обратно в тот же день ему не уехать: автобус один, и тот утренний.

– Сорок три, – повторил Гуреев.

– Сорок три койко-места, вам их никто не оплатит. И сорок три очереди, созданные мною же. Отдайте мне железо – и они сядут у меня.

Молчал он долго. Взял карандаш, повертел, поставил на папке короткую птичку и прикинул в уме – губы стоят, а глаза уходят чуть вбок и вниз. Сколько таких птичек он ставит за день?

А правая рука его под краем стола опять сжалась и разжалась. И тут до меня дошло то, что глаз отметил ещё в дверях.

– Аркадий Львович, вы сегодня оперировали сами.

– Резекция желудка, – сказал он, не поднимая головы. – С девяти до половины двенадцатого. А вам зачем?

– Незачем. Просто у главврача района на такое обычно не находится времени.

Карандаш он положил поперёк папки и поглядел на меня по-настоящему, впервые за весь разговор: будто до этой минуты напротив сидело двенадцатое по счёту учреждение, а тут вдруг оказался человек.

– Раз в месяц, – сказал Гуреев. – Одну любую, хоть грыжу. Знание никуда не девается, его и через десять лет откроешь и прочтёшь. А рука уходит молча: сегодня дольше ищешь слой, завтра вяжешь узел вторым движением вместо первого, через год ты подпись на бумаге про хирургию. Я себе это запретил и держусь, покуда хватает.

Что я мог ему сказать? Что у меня своя половина той же беды: голова полная, а пальцы чужие, дурные, двадцатичетырёхлетние, и каждое утро я учу их заново тому, чего они не умели никогда... Про такое вслух не говорят.

– Понимаю, – сказал я.

– Вряд ли, – отозвался он и встал. – Одевайтесь. Пойдём, поглядите на свою кучу железа. Заодно и я взгляну, а то, признаться, ни разу её не видел.

На дворе стоял сухой январский мороз. Снег под валенком взвизгивал на каждом шагу. Гуреев накинул поверх халата чёрное драповое пальто, шапку брать не стал и пошёл вперёд по тропе в сугробах, мимо котельной и угольной кучи, присыпанной шлаком. Кочегар курил у дверей, увидел главврача и спрятал папиросу в кулак.

Кладовая оказалась кирпичным сараем в одно окошко, с железной дверью и амбарным замком, продетым в две проушины. Завхоз, тот самый, что утром носил накладную, возился с ключами долго, дышал на бородку замка и оправдывался в пространство.

– Аркадий Львович, я который год пишу: сдать в утиль. Мне же за него по акту отвечать, а его будто и нет. Ни туда ни сюда.

Замок наконец поддался. Внутри было холоднее, чем на дворе: в нежилом кирпиче мороз копится с ноября и уходить ему незачем. Свет из окошка лёг на цемент косым столбом, полным неподвижной пыли. Лампочка под потолком не горела, так что завхоз сходил за переноской и кинул провод через порог.

Брезент был серый от пыли и заскорузлый. Я взялся за угол и потянул – полотнище переломилось по сгибу, как фанера. Из-под него горохом посыпался мышиный помёт, а следом вывалилось свитое из ветоши гнездо. Хозяева его к этому времени переселились – иначе они бы уже верещали.

И вот тогда я увидел аппарат.

Лежал он разобранным. Колонна штатива с противовесом была привинчена к деревянному поддону, экран для просвечивания стоял у стены лицом внутрь, а пульт глядел на меня чёрной эбонитовой панелью со стрелочными приборами под матовыми стёклами и ручкой переключателя, обточенной чужими пальцами до блеска. В углу, на просевших брусках, сидел бак высоковольтного трансформатора, весь в потёках; под ним на цементе темнело старое пятно.

Сколько же он тут пролежал без дела – пять зим, шесть? Ничему я так не радовался с самого августа... Хотя вру: когда автоклав дал первый пар, было сильнее.

– Ну вот, – сказал Гуреев за спиной. – Любуйтесь.

Я снял пальто и повесил его на гвоздь.

Дальше пошёл час, о котором я мало что могу рассказать связно: от холода и азарта время идёт рывками. Я начал с бака. Не набралось ли в него воды за столько зим? Обстучал, отвернул пробку заливного отверстия, помакал туда щепку и вынес её на свет. Масло сошло со щепки медленно, тёмное, но чистое, без белёсой мути. Воды в нём не было. Выходит, все эти годы бак был закупорен и никто в него не лазил? Пятно на полу оказалось старым, чёрным, схватившимся: текло когда-то давно, а с тех пор высохло.

Высоковольтные кабели лежали кольцами на верхнем ярусе стеллажа, и вот с ними мыши поработали всерьёз. Резина у одного изгрызена на локоть, лохмотьями, до самой оплётки. Второй уцелел: его прикрыла доска.

– Один под замену, – сказал я вслух, больше для себя.

А где такие берут? В сельпо за ними не сходишь...

Наконечники я всё-таки прощупал оба. Гнёзда сухие, латунь потемнела, но резьба ходила.

Трубку я нашёл последней. Честно сказать, до этой минуты я её искать побаивался. Лежала она отдельно, в дощатом ящике, в опилках, замотанная в промасленную бумагу; когда я размотал её и поднял стекло к окошку, у меня свело пальцы – то ли от мороза, то ли от того, о чём думать было рано. Колба целая. Ни трещины по горлу, ни белого налёта внутри. Зеркальце анода тусклое, серое, отработавшее своё, зато без раковин и черноты.

– Целая? – спросил Гуреев.

Он подошёл ближе и держал переноску на весу, подавая свет то слева, то сверху, будто крючок в ране. Оперировать он себе запретил, а помогать руки помнят. Кажется, он и не заметил, что делает.

– Стекло без трещин, – ответил я, поворачивая колбу. – А жива ли она, сказать не могу. Я хирург, Аркадий Львович, не инженер. Вижу, что не разбито и мыши не добрались. Что там с вакуумом, покажет только техник и только под нагрузкой.

– Разумно, – сказал он. – Обычно на этом месте мне обещают, что всё заработает.

Потом пошла механика, где я был куда увереннее. Колонну обстучал, снял кожух, вычистил из направляющих слежавшуюся смазку с трухой. Тросик противовеса ходил в блоке с закусыванием, прядь на нём надорвана – беда невелика, такой найдётся и в мастерской у Лапина. Штурвал подъёма провернулся туго, со второго оборота отпустило, а к пятому ходил уже свободно. Я поймал себя на том, что кручу его безо всякой надобности, как мальчишка.

К тому времени я уже не чувствовал пальцев и грел их по очереди под мышками, а завхоз топтался в дверях и ворчал, что кладовую выстудили.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю