Текст книги "Хирург из будущего. Том 1 (СИ)"
Автор книги: Arden
Соавторы: Павел Ремизов
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
Глава 7. Автоклав
Гайка не шла.
Ключ я выпросил у деда Гриши в конюшне – разводной, с разбитыми до люфта губками, – и он проворачивался по граням, как ложка в киселе. Костяшку ободрал о кирпич с первого рывка. Хорошее начало для человека, взявшегося чинить единственный на четыре деревни источник чистоты...
Дальше я не спешил. Куда торопиться? Сорву грани – останусь вовсе без штуцера, а тогда и чинить будет нечего.
Закуток за операционной был шириной в две вытянутые руки: кирпичная кладка с топкой под котлом да полка с биксами над головой. Из окошка под потолком падала косая полоса света. Пузо автоклава отсвечивало матово, белое поверх серого, а сбоку сидел манометр в латунной оправе. Под ним на резьбе слоями лежала та самая зелень. Давно ли она копится? Судя по толщине, с прошлого доктора, а то и с позапрошлого...
Резьбу я смочил керосином из лампы и сел на корточки ждать. Возьмётся за пять минут? Скорее уж за десять.
– Оно, конечно, можно и молотком, – сказали за спиной. – Постучать по гайке кругом, она и отпустит.
Пётр Северьянович занял дверь целиком и держался за косяк, потому что ему так удобнее было разговаривать. Со вчерашнего от него ещё несло, зато сегодня он побрился.
– Постучим, – согласился я. – Пусть керосин сперва сядет.
– Керосин. – Он хмыкнул в усы. – Мы тридцать лет тряпку подкладывали, и ничего. Намотаешь мокрую, она набухнет и держит.
– Держит она пар в комнате, Пётр Северьянович, а в котле нет. Оттого мы и парим биксы тёплым воздухом.
– Так ведь не помирал никто от нашего воздуха.
Ответить хотелось резко, потому что помирали, а знал он это лучше меня. Только кричать на человека, который тридцать один год тянул тут один, – последнее дело, да и что толку?
– Родильная горячка бывала? – спросил я, не разгибаясь.
Он помолчал дольше, чем нужно.
– Бывала.
– Вот и я про то.
Молоток лежал тут же, на кирпичах. Я пошёл по гайке кругом короткими злыми ударами, обходя грань за гранью, пока она не дрогнула. Потом двинулась – с хрустом, будто ей ломали корку.
Манометр свернулся целиком, вместе с трубкой, а после лёг на подоконник рядом с чьей-то геранью. Штуцер вышел следом. Что там под ним?
В гнезде сидело кольцо. Точнее, то, что от него осталось: чёрная корка, твёрдая, как ноготь, по краю рассыпающаяся в труху. Я выковырял её проволочкой на ладонь. Вот во что превращается резина, если варить её десять лет в пару... А глубже, на дне, сидели волокна – пакля, которую подматывали поверх, уже отчаявшись.
– Пакля, – показал я. – Красиво живём.
– Соловьёв подматывал. – Петрович нагнулся, поглядел без интереса. – Он и лён пробовал, и сурик. Всё одно травит.
– А почему травит, он смотрел?
– Оно, конечно, смотрел. Да где ж возьмёт-то? Тут не возьмёшь, доктор, тут разве что выпросишь.
Валя вошла с пустыми биксами, увидела автоклав, разложенный по кирпичам, да так и встала в дверях, будто застала покойника.
– Виктор Ильич, а... а как же среда? У нас же грыжа записана, дед Афанасий Кузьмич, он с утра придёт, он уже всем сказал...
– В среду и будет грыжа. – Штуцер я держал против света. – Подойди-ка. Видишь ниточку, блестит? Резьба живая, её не съело. Была бы съедена – я бы сейчас чемодан складывал. А так у нас с тобой беда вот эта.
Валя поглядела на чёрную труху в моей ладони, потом на меня, а на лице у неё было написано ровно то, что она думала: восьми рублей на такое дело в природе не бывает.
– Кольцо, – сказал я. – Резинка под торец, чтоб пар не уходил по резьбе. Восемь рублей, и в них упирается вся чистота больницы.
– А если... – Валя запнулась и договорила шёпотом: – А если в аптеке? У них резиновые бывают, для клизм.
Петрович заржал, а я – нет: мысль дурная, зато своя. Много ли я слышал от неё, кроме извинений?
– Не выйдет, там пар под давлением, мягкая расползётся. Зато соображаешь в правильную сторону. Держи бумагу, помогать будешь.
Я выдрал лист из тетради и поставил на него штуцер торцом. Карандаш обвёл железку снаружи, потом изнутри, так что вышел бублик, нарисованный ребёнком. Глубину гнезда померил спичкой, придавив ногтем. Штангенциркуля-то у нас нет... А чем ещё мерить?
Пока пальцы возились с железкой, в голове раскладывалось само. Так у меня всегда было: сядешь думать нарочно – ничего, а как возьмёшься чинить кран, посреди работы вдруг понимаешь, что делать с больным, которого не придумал вчера.
Разложилось вот что. Колец нужно два, потому что второй раз я эту гайку скручу с мясом. Резину под пар брать нельзя, она уже спеклась в уголь у меня на глазах, стало быть, нужен материал потерпеливее. А какой? Тут я пас: хирург, в железе разбираюсь на грош. Зато знаю, где сидят люди, которые в этом понимают.
Я собрал всё обратно насухую, без кольца, чтобы в трубку не летела пыль. Потом пошёл мыть руки.
– Виктор Ильич! – Валя догнала меня у крана. – Там из района приехали. Женщина с портфелем, и портфель толстый. Клавдия Матвеевна её чаем поит, а она про вас спрашивала два раза.
Портфель – слово нехорошее. Чего ждать от женщины с портфелем? Хотя, если по совести, плохого мне от таких пока не перепало. Хорошего, впрочем, тоже ровно ничего...
Я домывал руки на ходу, локтем отжимая дверь.
Женщина сидела в сестринской спиной к двери, так что первым делом мне бросилась в глаза шея: полная, с испариной, а воротник крепдешинового платья врезался в неё до борозды. Клавдия Матвеевна подливала ей чаю, а на столе лежали две пачки печенья, привезённые, судя по всему, гостьей: у нас такого не водилось.
– Виктор Ильич? – Она стала подниматься, упираясь ладонями в стол, долго, в два приёма, с той короткой одышкой, что берётся от сердца. – Ох... Роза Ивановна, из района, по снабжению и учёту. Сидите, я сама.
Рука у неё была мягкая и горячая. Лет под шестьдесят, а лицо оставалось приветливым, как у женщины, которой все улыбаются, потому что она всем всё выписывает. Давно ли она так ходит?
– Я ведь к вам, – сказала она, усаживаясь. – По учреждениям езжу, до пятнадцатого собираю заявки на будущий год. Аркадий Львович предупредил, что врач тут теперь молодой. Вы уж не обижайтесь, я к вам и с проверкой заодно, у меня по два дела в одну поездку.
– Не обижаюсь. – Бумажку с обведённым кольцом я выложил на стол сразу. – Роза Ивановна, вот. Мне нужна одна вещь, и нужна она позавчера.
Клавдия Матвеевна поставила чайник и вышла молча: она редко тратила слова на то, что можно сделать дверью.
Роза Ивановна взяла листок и стала разглядывать мой бублик всерьёз, наклонив голову.
– Это что же у нас, прокладка?
– Кольцо уплотнительное под манометровый штуцер автоклава. – Слова я подбирал казённые нарочно, чтоб ей было куда их положить. – Диаметры обведены, толщина отчёркнута.
– Ах, деловой какой. – Она обрадовалась, честное слово. – Обычно ведь как пишут? «Отпустите чего-нибудь для стерилизации». А тут обвели... Поищем.
Портфель раскрылся у неё на коленях с обстоятельностью сундука, брошюра, разбухшая от закладок вдвое, легла на скатерть, после чего палец пошёл по столбцам.
– Автоклав горизонтальный, паровой... вот он, голубчик. Всё как положено: наименование, цена.
– И сколько он стоит?
– Семьсот двадцать. – Она подняла на меня глаза поверх очков. – С копейками.
– А кольцо к нему?
Палец дошёл до конца страницы, вернулся, прошёл всё заново помедленнее. Роза Ивановна поискала на обороте, полистала к закладкам, а посреди этой работы внутри у меня сделалось холодно и весело разом. Неужели там вовсе нет такой строки?
– Нету, – сказала Роза Ивановна с искренним огорчением. – Миленький, нет такой строки. Есть автоклав в сборе, есть запасные части комплектом, только комплект отпускают с новым аппаратом. Отдельно кольца не идут.
– То есть купить целый автоклав можно, а резинку к нему нельзя.
– Выходит, нельзя. – Она подумала и добавила справедливости ради: – Да и аппарат целиком вам распишут на семьдесят шестой. У нас три родильных по району, и все просят.
За окном дед Гриша заводил кобылу в оглобли, а та упиралась и мотала башкой. Мир жил себе без моего кольца, и что ему сделается?
– Роза Ивановна, а если не по номенклатуре? Просто дать заявку на текущий квартал: восемь рублей, резина, штука две.
– Так заявка же на квартал, миленький. – Сказано это было мягко, как ребёнку про зиму: зима будет, да не сегодня. – Подаётся за месяц до начала, а на этот всё разошлось ещё в июне. Напишу вам на январь и первой строкой поставлю. Хотите, три штуки? Пишешь три – иногда дают одну.
Тут бы мне и озвереть. В среду придёт дед Афанасий Кузьмич с грыжей, которую он таскал тридцать лет, а резать я его лягу инструментом, пропаренным в тёплой сырости. Январь же мне отпустят по строке первой... Только на кого тут звереть? Женщина передо мной сидела честная, доброжелательная и совершенно бессильная, она бы мне это кольцо из своей сумки достала, лежи оно там.
– Пишите на январь, – сказал я. – Три.
– Вот и умница. – Роза Ивановна достала бланк, папиросно-тонкий, в два слоя с копиркой, и стала писать карандашом, чтобы после обвести чернилами. – Наименование... «Кольцо резиновое уплотнительное»... Ох, а по какой же графе мне вас пустить? По медицинскому оборудованию не пройдёт, там номенклатура. Это же резина техническая, Виктор Ильич, она и не наша вовсе, она идёт по снабжению совсем другому.
– А по какому?
– По хозяйственному, обыкновенному. Такие вещи в колхозе горстями лежат, у них свой снабженец и свои фонды, а что валяется в мастерской, райздраву знать не положено. – Она обвела чернилами последнее слово. – Порядок дурацкий, я вам как женщина говорю, а не как учётчица. Только придумала его не я, и ломать не мне, у меня до пенсии два года.
Я записал это себе крупными буквами, как записывают адрес. Ай да Роза Ивановна... За полчаса она втолковала мне то, чего я не понял за три недели. Разве мне отказывают из жадности? У порядка нет для моей резинки графы, вот и всё, а в чужой двери разведут руками, хоть бейся головой о косяк.
– Распишитесь вот тут, что заявка принята. – Тетрадь в клеёнке легла передо мной. – И тут число.
Я расписался за три кольца, которых не будет до января... Много ли стоит такая подпись? Зато почерк вышел твёрдый.
Со стула она поднималась опять в два приёма, так что тонометр я принёс раньше, чем она успела возразить. Что услышу? Да всё было написано на ней снаружи, от крыльца до щиколоток над ремешком.
– Сто восемьдесят на сто. Голова по утрам болит? Затылком?
– Так у всех болит...
– У всех от того же и болит. Сердце ваше круглые сутки гонит кровь против ветра, оттого и устаёт, а после бывает удар. Дойдите до терапевта на этой неделе, таблетки копеечные.
– Дойду. – Она комкала тесёмку портфеля. – Вы, Виктор Ильич, не по годам разговариваете.
Шофёр помог ей влезть в кабину молоковоза, портфель поехал следом, а вместе с ним уехал от меня официальный путь целиком, до последней строчки. Ждать теперь января? Нет уж. Зато остался адрес. Деда Гришу я перехватил, пока он не распряг.
Мастерские стояли за околицей, у силосных ям. Вёз он меня туда молча, чем удивил больше всего.
– Я тут постою, кобыла станков не любит, – объявил он, натягивая вожжи. – А? Не любит, говорю. Иди, Кузьму спроси.
Двор был вытоптан до чёрного блеска, в лужах радужно расплывалось, а рядом с разутым трактором темнела смотровая яма под горбылём. Пахло соляркой и калёным железом. За распахнутыми воротами оказалось полутемно и просторно: верстак вдоль стены, ящики с болтами, а в дальнем углу токарный станок с ремённой передачей. У наждака парнишка лет семнадцати точил зубило.
– Кузьму где найти?
Парнишка мотнул головой вглубь, откуда из-за станка и вышел мужик. Первой я разглядел походку: шёл он мелко, приставляя ногу к ноге, корпус нёс перекошенным влево, а правой ладонью подпирал поясницу, как носят на сносях живот. И голову держал отдельно от плеч, будто её нельзя тряхнуть.
Годы в приёмном покое отучили меня глядеть на человека без разбора. Да и как тут не прочесть?
– Ну я Кузьма. – Он встал в трёх шагах, потому что поворачиваться ему было дорого. – А ты доктор новый? Мне бабы говорили.
– Виктор Ильич. – Я сунул бумажку обратно в карман. – Когда схватило?
Он крепко выразился в адрес мироздания вообще.
– В понедельник. Поддон снимал, он на весу пошёл, я подхватил, и как вступило... Третий день на печи, баба гусиным салом мажет да собачьим поясом обвязывает. Утром приполз, потому что уборочная, а сеялку кроме меня никто не соберёт.
– Собачий пояс – вещь, – сказал я. – А в больницу чего не пришёл?
– А чего мне там? – Он усмехнулся в бороду половиной лица. – Соловьёв мне такое же порошками лечил. Пять дён порошки, а прошло само.
– Может, и само пройдёт. А может, у тебя камень в почке пошёл, и тогда порошки твои – как об стену горох. Ложись на верстак.
Он поглядел на ключи и стружку, разложенные по доскам, отчего мне стало ясно: этот скорее умрёт стоя, чем при подручном ляжет животом на стол. Гордость? Скорее уж привычка держать лицо перед своими...
– Стружку смахни и телогрейку постели, – велел я парнишке. – А после в больницу, найди Валю: доктор велел выездную сумку и новокаин. Бегом.
Ложился Кузьма долго и с приговором, а на середине дела всё-таки крякнул. Рубаху задрал сам.
Поясница у него была бледная, домашняя, с красной полосой от пояса, а справа вдоль хребта стоял валом жгут – от лопаточного угла и вниз. Слева мягко, справа доска. Я положил ладонь плашмя, чтобы он привык к чужой руке.
– Дышать не забывай. Мочился сегодня? Цветом какая?
– Да обыкновенная, доктор, – фыркнул он. – Пиво пивом.
– Знобило? Ночью потел?
– Нет.
Ребро ладони я поставил ему на бок и стукнул сверху кулаком, несильно. Он даже не дёрнулся, с другой стороны вышло то же... Почки, стало быть, живы. А что тогда?
– Ногу подниму, а ты говори, где отдаёт.
Я поднял её прямой, придерживая под пяткой: пошла свободно, выше половины, в икру ничего не стрельнуло, пальцами он шевелил всеми, стало быть, и корешок цел. По-хорошему сюда бы снимок. Только где его взять? Рентген у нас один на район, да и тот лежит под брезентом в чужом сарае...
– Слушай сюда. Ни камня у тебя, ни ущемления. Мышцу свело судорогой, и держит она тебя, как хомут. Ты её бережёшь, оттого она и не отпускает. Змея свой хвост кусает.
– И чего? – Он говорил в верстак, потому что головы не поворачивал. – Само отойдёт?
– Я тебе её сейчас уговорю.
Валю я услышал во дворе раньше, чем увидел: она пререкалась с дедом Гришей. Прибежала запыхавшаяся, с полосой сажи на щеке, сумку принесла правильную, вот только шприц лежал в биксе из недопаренных. Чем же тут работать? Значит, кипятить. Спиртовку и лоток я велел ставить прямо на верстак, между тисками и маслёнкой.
– Виктор Ильич, а это... а как же тут? Тут же грязно.
– Грязно. Поэтому кипяти как следует, а руки мой вон под тем краном, с мылом, до локтя. Поле обработаю сам.
Пока вода в лотке доходила, я расспрашивал Кузьму про сеялку, отчего злая струна у него в спине понемногу слабла: за своей сеялкой он забывал держать оборону. Потом набрал новокаин и показал Вале флакон.
– Читай вслух, что написано. Всегда читай вслух, даже когда уверена.
– Новокаин, полпроцента... А вы куда колоть будете?
– Вдоль хребта, сбоку, в самую мышцу. Смотри и запоминай, на будущей неделе делать станешь ты.
Блокаду я поставил с двух точек вдоль остистых отростков – иглой до кости и чуть назад, потянув поршень перед каждым вводом. На первом уколе Кузьма крепко выразился в потолок, на втором смолчал.
– Лежи теперь и ничего не делай. С четверть часа.
Он полежал, поворчал, а после стал слезать с верстака боком, держась за тиски. Постоял. И разогнулся.
– Ты гляди... – Плечи он повёл осторожно, потом глубже. – Отпустило. Доктор, а чего ты мне вкатил?
– Новокаин. Мышцу обманули, она и разжалась. Дальше слушай, это укола важнее. На печь не ложись.
– Как не ложись? Спину греть надо.
– Грей на здоровье, а лежать пластом не смей, оттого она и держит. Ходи по двору каждый час, тяжёлого неделю не подымай. А стрельнёт в ногу или ступня занемеет – бросай всё и ко мне.
Бумажку с бубликом он развернул одной рукой, поднёс к свету и хмыкнул.
– Резину тебе нельзя, она в пару за месяц сопреет, ты её раз уже выкинул. Паронит нужен, от головки блока, лист у меня есть.
– А выдержит?
– Он и не такое держит. – К станку Кузьма шёл уже ровно. – Вырублю два. И медное кольцо выточу, на всякий: медь мягкая, сядет по резьбе и не потечёт.
Патрон взвыл, ремень под потолком заходил ходуном, от резца потянулась стружка, тонкая и синяя. Мерил Кузьма штангенциркулем – тем самым, о котором я утром мечтал над спичкой...
– На Гарь ездил в феврале, к лесопункту, мотор перебирал, – сообщил он между делом. – Порядки там известные... Ну, это я к слову.
Кольца легли мне в ладонь ещё тёплыми. Восемь рублей? Да ни копейки.
– Сколько с меня?
– Ты сдурел? – Он вытер руки ветошью. – Поставишь, и квиты.
– Спирта не дам, – предупредил я сразу. – Он у меня считанный, на операции идёт.
– Да я тебе разве про спирт говорил?
Поллитровку я взял в сельпо и оставил у него на верстаке, придавив ключом, чтоб не спорил. Дожил: хирург покупает водку среди рабочего дня и считает день удачным...
Кочегар растопил после обеда. Кольцо село как влитое, гайку я дотянул через ветошь, после чего над манометром мы встали втроём, как над роженицей. Дойдёт ли стрелка? Дрогнула, поползла, дошла – и осталась стоять. Под крышкой засвистело.
– Виктор Ильич, а он свистит!
– Он и должен, Валя. Клапан лишнее сбрасывает, а раз завелось лишнее, значит, там наконец-то настоящий пар.
Бикс через сорок минут жёг ладонь по-честному, а Валя вывела на нём мелом дату – старательно, как в тетради. Петрович потянулся пощупать рукой, которой держался за косяк. Я перехватил его запястье в воздухе.
– Мыть, Пётр Северьянович.
– Оно, конечно... – Он поглядел на свою ладонь с искренним недоумением, будто она была чужая. – Да я ж только сверху гляну.
Вот тут до меня и дошло, что железка была лёгкой частью. Кольцо мне выточили за полчаса, а руки этих людей? С ними возиться и возиться... Ничего. Со среды и начнём.
Глава 8. Порядок
Стол упёрся ножкой в щель между половиц и завизжал на весь коридор.
Толкал я его один: в половине седьмого тут не найдёшь никого, кроме кочегара, а будить Валю ради мебели совестно. Тяжёлый ли? Довоенный, с чугунными лапами, по крашеным доскам шёл как по песку... Зато стало видно, сколько лет он простоял на месте: под лапами остались четыре светлых пятна невыгоревшей краски.
Куда его? К окну, торцом. Тогда свет ляжет с левой руки, а от двери до клеёнки получится проход, чтобы идти, никого не задевая локтем.
Тридцать лет здесь ходили иначе. В перевязочной стоял шкаф с историями болезни, стул с чьим-то ватником на спинке, а посреди комнаты – вот эта клеёнка, к которой подступались со всех сторон разом. Сюда заходили покурить у форточки, тут же обедали, тут же клали гнойное бедро. Комната была общая. Чему тут удивляться, если общими у них были и тазы, и руки?
Шкаф я выволок враскачку, ободрав ему угол о косяк, ватник унёс в тамбур вместе с вешалкой, а стул оставил один – для больного, у самой двери, чтобы человек садился и дальше не шёл.
Оставалось самое важное. Дорого ли оно стоило? Дешевле всего на свете... Два эмалированных таза встали на табурет у входа, банка со щётками – рядом, а мыло я разрезал ножом на бруски, чтобы никто не тянулся к общему обмылку мокрой рукой. Полотенца с вечера прогладил утюгом сам, потому что здесь их отродясь не гладили. Сушили у кочегарки, где сажа.
– Виктор Ильич?..
Валя стояла в дверях в пальто внакидку, с косынкой в кулаке. На пустую комнату она смотрела так, будто у неё из-под ног унесли пол.
– Заходи. Только руки сперва.
– А... а шкаф? Там же истории, они всегда там...
– В коридоре они будут стоять, у сестринской. Валя, бумага чистой не бывает. Её лапают все, кому не лень, а лежит она в двух шагах от раны.
Кивнула она осторожно, на всякий случай, лишь бы не спорить, после чего полезла в карман за косынкой.
Петрович явился к восьми, побритый со вчерашнего. Встал он в дверях ровно там же, где Валя, только глядел на тазы.
– Оно, конечно, тазы. – Он тронул один пальцем, послушал звук. – Стирать в них хорошо.
– Руки в них будут мыть, Пётр Северьянович. Вымойте, как вы всегда моете, а я погляжу.
Мыл он честно, как понимал это дело: сунул ладони под кран, потёр, а после вытер о полу халата – движением, которого сам за собой лет двадцать уже не замечает. Виноват ли он? Других рук он попросту не видел...
Я нарезал марлю заранее, белыми квадратами. Один смочил спиртом, взял корнцангом и провёл фельдшеру по подушечкам и под ногтями.
– Гляньте.
Марля вышла серой, с рыжеватым по краю, будто её протащили по столу. Петрович держал её перед собой, отставив руку, потому что вблизи он видел плохо.
– Ну... руки рабочие. У всякого так.
– У всякого. Теперь моё.
Я взял щётку из банки, намылил и пошёл от кончиков пальцев вверх, до середины предплечья: каждый палец со всех сторон, потом ногтевые ложа, потом всё заново. Долго ли? Дольше, чем тут привыкли... Тёплая вода в баке кончилась на середине, так что домывался я холодной и шипел про себя нехорошее.
Второй квадрат достался Вале.
– Три мне руки. Крепко.
Она затёрла, зажмурившись. Квадрат подняла на свет. Белый.
Обе я положил на подоконник рядом, придавив пузырьком, чтоб не сдуло. Говорить тут нечего: глаз работает быстрее любых моих слов, а спорить с подоконником Петрович не станет.
– Пять минут, – сказал он наконец. – Это ж я, доктор, пять минут буду мыться перед каждой бабкиной болячкой?
– Перед каждой раной. Болячки принимайте в приёмном, туда я вас не гоню.
Я выдавал правила по одному, привязывая каждое к делу. Халат для перевязочной висит на гвозде за дверью, здесь надевается, здесь и остаётся. Чистые перевязки – до обеда, гнойные – после. Наоборот не бывает никогда: порядок тут вроде течения в реке, вверх оно не идёт. Ручки гнойным корнцангам Валя обмотала зелёной ниткой, чтоб их было видно издали. Открытый бикс к вечеру закрывается насовсем, а дату пишут мелом.
– А ежели ночью привезут? – Петрович уже сидел на стуле для больных, вытянув ноги. – Ночью я тоже пять минут мыться стану, покуда он кровью изойдёт?
– Ночью с кровотечением – жгут, зажим, руки под кран сколько успеете: кровь остановить важнее. А вот когда он уже лежит и не помирает – тогда мыться полностью, и тут я вас торопить не буду.
Дед Афанасий Кузьмич ждал на крыльце с семи, в чистой рубахе, застёгнутой под горло, с узелком между колен, а рядом лежала свёрнутая скатка, из чего я и понял, что он собрался ложиться всерьёз и надолго.
– Ну, доктор. – Он встал, огладил рубаху и посмотрел на меня снизу вверх с весёлой отчаянностью, будто лез с мостков в холодную воду. – Режь.
Грыжу свою, паховую, с кулак, он таскал тридцать лет, подвязывая полотенцем, а согласился только в понедельник, когда я объяснил, чем это кончается, если однажды не вправится. И вот теперь мне надо было ему отказать.
– Через неделю, Афанасий Кузьмич. В следующую среду, с утра, и место за вами.
Улыбка у него сползала медленно, отчего смотреть на это было хуже, чем на иную рану.
– Это как же... Я ж и бабе сказал, и сыну в Гарь написал. – Узелок он взял под мышку. – Аль стар я тебе?
– Автоклав заработал вчера, а вчера тут ещё гнойных перевязывали. Вас я стану резать здоровым, дед. Здоровому человеку рану сделаю своей рукой, и заживать она должна первым натяжением, иначе мне за такую работу браться незачем. Дайте комнате неделю выстояться.
– Слыхал я эти недели... – сказал он в конец коридора, где Валя тащила биксы.
Ушёл он ровно, не сутулясь. Обернуться даже не подумал. Правильно ли я сделал? По уму – правильно... А по-человечески только что своими руками отодвинул единственного за неделю больного, который пришёл ко мне сам, добровольно, под плановый разрез.
Нюра встретила меня у бельевой с полной корзиной и высказала своё, не дожидаясь вопроса.
– Халаты теперь ещё. Их же кажный день, а бак один, а бельё с родильной я в тот же бак не кину, вы ж сами не велите... Мне что, два бака? Так их нету.
– Второй у кочегара стоит порожний, я договорился. И дрова он даст.
– Договорился он... – Она перехватила корзину на бедро. – Ну, глядите, милый. Я-то постираю.
– А Соловьёв полотенце одно на всех держал, и никто не помер, – сообщил с крыльца дед Гриша, наматывая вожжи на кулак. – А? Нет, я так, к слову. Ты только халат мне свой не вешай, я в конюшню в халате не пойду, засмеют.
Второй гвоздь я забивал уже в родильной, у самой двери. Там меня и застали.
– Гвоздь вынь.
Клавдия Матвеевна стояла посреди родильной, уперев кулаки в бока. Была она мне ровно по плечо, отчего сверху хорошо виднелась прямая для шестидесяти семи лет спина. Молоток в моей руке сделался вдруг мальчишеским.
– Халат тут будет висеть, Клавдия Матвеевна. Для родильной отдельный.
– Отдельный. – Она повторила это так, будто пробовала слово на зуб и оно оказалось трухлявым. – У меня в родильной чище, чем у тебя во рту. Я тут пол щёлоком мою.
– Пол мойте. Дело не в поле. – Молоток я положил на подоконник, потому что разговаривать с человеком, держа в руке железо, невежливо. – Из мужской палаты сюда ходить нельзя. Ни вам, ни мне. Там Мохов с дренажом, а тут через стену родят, и между ними должен стоять таз с мылом.
– Я хожу, где мне надо.
– Знаю.
Тазы стояли в углу – один в другом. Верхний я узнал: вчера в нём отмачивали повязки Мохова, а сегодня он ждал тут своей очереди, чистенький, вымытый Нюрой в общем корыте. Тыкать в него пальцем я не стал. Что толку? Она бы ответила, что моет с содой. И была бы права: сода – всё, что у неё осталось с сорок первого года.
– Мальчишка. – Сказано было спокойно, почти без сердца, как называют вещь своим именем. – Ты у меня в родильной без году неделя. Я тут при немцах рожала баб на этом столе. При лучине, воду грели на буржуйке, а руки я мыла снегом, когда воды не было вовсе. И вставали бабы. И дети их ходят живые, вон, полсела, ты им лбы щупаешь.
Спорить хотелось так, что зачесались ладони. Про баб, которые не встали, она знала лучше меня, только правда эта была её собственная, выстраданная руками. Сдвинет ли её моя правильная лекция? Разве что загонит в оборону, откуда потом не выковыряешь и тремя проверками...
– Понял, – сказал я. – Гвоздь пока постоит без халата.
Я забрал молоток и вышел, чувствуя спиной, как она ждёт моего последнего слова. Дождётся? Не сегодня...
Петрович нашёлся в дровянике, где сидел на чурбаке и курил в кулак, разложив рядом поленья крест-накрест, будто собирался их сейчас пилить.
– Пётр Северьянович. Вы вчера сказали – родильная горячка бывала. Когда последний раз?
Папироса у него дошла до пальцев, отчего он бросил её и придавил сапогом.
– Оно, конечно, давно... Зимой пятьдесят четвёртого.
– Сколько?
– Три за месяц. – Он смотрел в поленницу. – Врача тогда не было вовсе, Тимохин в район уехал в январе и не вернулся. Она одна тут была, доктор. Одна на всю больницу, и рожали в ту зиму густо.
– А в мужской кто лежал?
Петрович помолчал, потому что понял, куда я веду, раньше, чем я договорил.
– Ефим лежал. С Гари привезли, ногу пилой распустил до кости, там у них на лесопункте это дело обычное. Нога шла чёрным, а держали его до весны. – Он поднял на меня совершенно трезвые глаза. – Она с той зимы руки в двух водах моет. Сама, безо всяких приказов. И не говорит про то. И ты не поминай.
Не поминать было нельзя. Чего стоит правда, которая лежит у меня в кармане? Ровным счётом ничего, покуда её не приняла она.
Клавдия Матвеевна перестилала вторую койку. Простыня ложилась у неё ровно с первого взмаха. Тысячу зим подряд эти руки делали ту же самую работу.
– Зима пятьдесят четвёртого, – сказал я от двери.
Простыня повисла у неё в руках. Она не обернулась. Стала расправлять угол, которого не было.
– Трое за месяц. Врача не было, вы одна на весь дом... И в мужской лежал Ефим с распущенной ногой, и вы к нему заходили, потому что кроме вас некому. Оттуда сюда и переехало. На руках, на тазу, на переднике. Не на вас одной бы переехало, Клавдия Матвеевна, – на любых руках, хоть на моих.
– Их четверо было, – сказала она в простыню. – Не трое. Четвёртая с Малого Скита, Петька её не помнит, её домой увезли, там и померла... Ты откуда знаешь, что оттуда?
Вот тут я и полез в свою обычную яму. В журнале читал? В переводной статье? Врать ей я не смог совсем, потому что она смотрела на меня в упор, будто на градусник.
– Оно живое, – сказал я. – Мелкое, глазом не увидишь, вроде того зверя, что у Ванюшки под кожей от чесотки сидит. С гнилой ноги оно на руках переходит куда угодно, а в свежей ране родильницы ему теплее всего. Вымыл руки со щёткой – снял. Не вымыл – принёс.
Она села на койку, которую только что застелила, положила ладони на колени и стала разглядывать их с обеих сторон. Руки у неё были коричневые, с широкими ногтями.
– Мыть где.
– В перевязочной таз. И тут поставлю второй, чтобы вам не бегать.
Мыла она долго, злее, чем требовалось, гоняя щётку до локтя. Я дождался, пока она сполоснёт.
– Ещё раз.
Она глянула на меня снизу – и вымыла ещё раз, молча, а после вытерла руки поданным полотенцем.
– В родильную ты один не войдёшь. Хоть в халате, хоть в трёх. Меня позовёшь. – Ключи она перебрала на поясе, отцепила один. – Нашатырный у меня в шкафу, четыре склянки. Бери весь.
Я унёс склянки в перевязочную сам, а после обеда у меня стояли гнойные. Первым по списку шёл Мохов.
Привёл его Петрович под руку, хотя вёл скорее для порядка: мужик шёл сам, приволакивая правую ногу, в больничных подштанниках и накинутом пиджаке. Похудел он за две недели страшно, скулы вышли наружу, зато глаза сделались человеческие.
– Виктор Ильич, я это... домой бы, – начал он с порога, потому что готовил эту речь, судя по всему, со вчерашнего. – У меня картошка не копана, баба одна. Я и дома мазаться могу, чего тут лежать.
– Ночью ломало?
– Не... В воскресенье последний раз потрясло чуток, и всё.
– Ел?
– Ем. Много ем, – сказал он даже с обидой. – Хлеба просил, не дают, кашей пичкают.
Я смотрел ему на ногу и на то, как он на неё встал. Лицо меня не занимало. Берёг ли он её? Нисколько: опирался на всю ступню, коленом не подламывался. Повязка на бедре сидела сухая, ни одного проступившего пятна. Под ложечкой у меня отпустило раньше, чем я успел себе это разрешить.
Валя вымыла руки первой, со щёткой, проговаривая себе под нос каждый палец: я велел ей говорить вслух, чтобы не сбивалась. Бикс вскрыли тот, что она пометила мелом вчера. Марля внутри лежала сухая, слежавшаяся ровными слоями. Старую повязку она снимала пинцетом и клала сразу в таз с раствором, минуя подоконник, на который тут сваливали всё подряд.




























