Текст книги "Речной князь 7 (СИ)"
Автор книги: Afael
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
– Складно брешешь, старый, – сказал Борис, но сказал вполголоса, без напора.
– Вели проверить, княже. За мной Петруха-кожевник идёт в двух днях. И ещё люди будут. Все одно скажут.
Гриня кивнул Ермиле на дверь, и купец вышел, довольный. Стало тихо.
– Ну, воевода, – сказал Давыд. – Привёз ты нам скомороха, повеселил. Теперь говори сам, зачем привозил.
Гриня встал со скамьи. Такой разговор сидя вести не годилось.
– Худое дело мы с мытом сделали, князья. На том совете я смолчал, потому что спрашивали меня про валы. Нынче скажу сам. Вы слыхали купца. Пришлый наверху берёт один мыт в Устье, а дальше вся река у него вольная. Он купца к себе приваживает, как пасечник пчелу. А мы своего купца гоним. Мы подняли четверть, мы отогнали досмотр на плёс, у нас мужик сутками ждёт, чтобы пройти и клянёт нас последними словами. А каждый купец он глазастый. Ему рот не заткнёшь, особенно недовольному. Спросит у них пришлый про глотку, так ему наперегонки всё выложат из вредности.
– Так. – Борис уже понял, куда идёт разговор. – И чего ты хочешь? Четверть снять?
– Снять, князь. Воротить старый мыт, какой при отцах был, и выкликнуть о том на всех пристанях, чтобы слышала вся река. А стройку доплатить из казны. По третям, как сперва и уговаривались.
Вот тут грянуло.
– По третям⁈ – Борис поднялся, и скамья под ним охнула. – Слыхали? Из казны! А казна у меня что, курица? Яйца несёт? Я и так на его ямы, на ряжи, на камень этот клятый отдал столько, что ключник мой заикаться стал! Купец ему, вишь, дорог! Купца испокон щипали, и ходил, и дальше ходить будет! Куда ему с реки деваться? А то что языком болтать станет, так и пусть болтают!
– Наверх, дядя, – сказал Василько. – К нему.
Молодой сидел прямой и говорил обдуманное, давно носимое.
– Ты Ермилу слыхал? У старика глаза горят, как у отрока на ярмарке. Его всю жизнь щипали, а тут не ощипали. Он этого до смерти не забудет и внукам закажет. Я ещё на совете говорил: худо перед войной купца злить. Тогда меня не слушали, молод. Так нынче вам то же самое говорит воевода, который полвека воюет. Гриня дело привёз. Я за то, чтобы четверть снять.
– Сопляк, – сказал Борис, и теперь в голосе его была злость. – Он за! Тебе легко быть за. У тебя треть – слёзы, у тебя вотчина с мой выгон. А вынимать-то из моего ларя будут. Это же не четверть снять, это серебро своё взять да купцу в пояс положить: прости, кормилец, обидели… Нет уж. – Он повернулся к Грине. – Твоё дело, воевода, валы. Камень тебе дали? Дали. Лес дали, людей дали. Вот и сыпь свои валы. А мыт – дело княжье. Не лезь.
– Мыт дело княжье, – согласился Гриня. – А война – моё. И как воевода я тебе говорю, князь: купец нам на войне нужней серебра. Купец возит вести. Купец любит того, кто его не обижает. Нынче он нас клянёт, а пришлого хвалит. Стало быть, пришлый уже отбил у нас реку, без единого камня отбил. Вот про это я и толкую.
– Будет, – сказал Давыд.
Сказал негромко, и стало тихо. Давыд сидел, положив обе ладони на стол.
– Складно поёшь, Гриня. И купец твой складно пел. Может, оно всё и правда. Только гляди, что выходит с другого конца. Снимем мы четверть – по всей реке скажут, что испугалась Глотка. Подняли и спустили, хвост поджали. Это раз. Казну отворять посреди стройки – лари мои и так дно кажут, а Борисовы, вишь, тем паче. Это два. А купец перетерпит. Некуда ему с реки деваться, потому что дорога вниз через нас идёт. Пришлый твой далеко, а Глотка близко. Это три. – Он помолчал. – Ты воевода добрый, и за валы тебе спасибо. А в мыт не лезь, не твоё. Про войну спросим – скажешь. Мыт стоит, как стоял. Всё. К сему не ворочаться.
– Вот, – с глубоким удовольствием сказал Борис и сел.
Василько открыл было рот. Давыд поглядел на него, и молодой закрыл рот молча, только скулы пошли пятнами.
– Воля ваша, князья, – сказал Гриня. – Моё дело было сказать.
И поклонился в пояс, как положено.
Выезжал он со двора в сумерках. У ворот его догнал Василько, поехал рядом, стремя в стремя, и с версту молчал, что было на него совсем не похоже.
– За лари ведь, – сказал он наконец. – Не за молву, не за хвост поджатый. Молву Давыд для красоты приплёл. За лари, Гриня. У Бориса в тех ларях дна не видать. Четверть им слаще, ведь она сама капает, а из ларя своей рукой доставать – рука отсыхает.
Гриня ехал и думал о том, о чём воеводе думать не положено.
Привыкли, думал он. Сладко жрать привыкли и мягко спать. Мыт им отцы наладили, серебро с тех пор течёт само, только подставляй шапку. Вот и верится им, что так будет всегда. Что река никуда не денется, а купец перетерпит. Наверху человек всю реку перекроил за одну весну и глядит вперёд на десять лет. А мои сидят на сундуках и делят покосы. Дальше своего носа не видят, а нос у них короткий. До ларя как раз достаёт.
Он покосился на Василько. Молодой ехал, глядя перед собой, и желваки у него ходили.
Один из троих видит, подумал Гриня. Жалко, у этого одного треть голоса и вотчина с выгон.
– Гриня, – сказал Василько. – И что теперь?
– Теперь, княже, служить, – сказал Гриня. – Валы сыпать, воинов гонять. И ждать, покуда жизнь сама князей выучит. Она выучит, она на это мастерица. Одно горько: за её науку завсегда плачено вперёд, и не теми, кто ленился учиться.
– А мыт?
– А мыт они снимут, – сказал Гриня. – Сами снимут, бегом. В тот день, когда он у ворот встанет. Только поздно будет, княже. Какая же это милость, когда у ворот стоят. Это уже откуп.
Глава 24
Из Хлынова вышли на рассвете, тремя лодками. Своя вода понесла нас вниз легко.
Я правил передней лодкой. За мной сидели Бес с Рыжим, во второй шли Кряж с двумя своими, в третьей устроились остальные лесные, Гнус и двое гребцов, которым было велено высадить нас у Горелой гривы, а лодки угнать домой. Утро стояло ясное, рукав лежал гладкий, как стол, и на всём этом благолепии одна только Гнусова душа не знала покоя.
– Нет, ты рассуди сам, Кряж, – неслось с третьей лодки. – Неизвестно сколько времени лесом идти. Девять ртов кормить. А котёл дома остался. Как такое называется?
– Правильно называется, – сказал Кряж, не оборачиваясь.
– Голодом такое называется! Я ж не большой котёл просил, я малый просил. Я бы на сухой щепе варил, бездымно…
– Бездымно ты только брешешь, – отозвался Бес из моей лодки. – Второй раз тебе говорю. Котёл в лесу – это дым. А дым – это гости.
– Да какие гости, мы покуда на своей земле!
– Вот покуда своя, сухарь и грызи. Впрок.
Гнус погоревал ещё с версту и затих – пригрелся на солнышке. Лодки шли ходко, знакомые берега бежали мимо, и голове на такой воде думалось легко. А думал я про то, что оставил за спиной, и на душе от этих дум было покойно.
Вчерашнее утро я начал с пушек.
Собрал Дубину, Бурилома да весь третий расчёт в распадке, у навеса, где отдыхало наше новое железо. Третья пушка лежала на козлах, вычищенная и смазанная, а рядом с ней лежала четвёртая, которую Микула довёл уже при мне. Два готовых ствола и оба грели бока под навесом, как мужики на печи посреди страды.
– Вот, любуйтесь, – сказал я. – Нас ищут. По протокам чужие шарятся, секреты стоят, дозоры удвоены. А два грома лежат в холодке и жир копят. Непорядок, братцы. Это пушки должны город сторожить, а не город пушки.
– Дык, – резонно сказал Дубина. – А что ты предлагаешь?
– Пойдём наверх, покажу.
Поднялись на кручу, и я поставил их над заливом, лицом к воде. Отсюда, с гребня, вся наша вода лежала как на ладони: вход в залив, плёс перед ним, дальний проход от Прорвы. Я дал им наглядеться и показал рукой.
– Гляди, что выходит. Чужой к Хлынову может прийти всего двумя дорогами. Либо сверху, от Прорвы, посуху. Либо снизу, по рукаву, с южной воды. Третьей дороги по воде нет. Так вот отсюда, где мы стоим, простреливается весь верхний подход. А вон с того плеча, – я показал вдоль гребня, на дальний выступ кручи, – видна вся южная вода, до самого поворота. Ставим на них по пушке, и всякая дорога к городу оказывается под громом. Батареей такое называется, береговой батареей. Пушка на берегу сидит и свою воду стережёт, как пёс ворота.
Дубина поглядел вниз, на залив, потом вдоль гребня, на дальнее плечо кручи. Я ждал вопросов про станок, а он вдруг крякнул и заулыбался во всю бороду.
– Эк ты завернул, Кормчий. Батарея… А я-то стою, жду, чего мудрёного скажешь. Дык это ж наша старая площадка выходит, с какой мы первую пушку пристреливали! Круг на шкворне, крестовина под ним, скобы с клиньями. Она, родимая, у меня за перешейком по сей день стоит, травой проросла, я мимо хожу и всякий раз думаю – срыть надо, а рука не поднимается. – Он хлопнул себя по колену. – Выходит, не зря не поднималась. Таких кругов я уже три срубил, два на «Разящем» ходят и не жалуются. Велика ли наука срубить ещё два.
– Она самая, Дубина. Только теперь не для пробы и не на песке. Насовсем, в кручу.
– В кручу даже лучше. – Дубина присел, поковырял пальцем дёрн, прикидывая уже своё, плотницкое. – На корабле мы под кругом кокоры дубом вязали, чтоб палубу не разворотило, вся морока в том и была. А тут под шкворнем мать сыра земля, ей ничего не сделается. Шкворневое бревно вкопаю, крестовину врежу заподлицо да землёй забью – встанет крепче чем на лодье… Площадку токмо в склон врезать придётся, уступом, чтоб пушка ровно стояла. Ну, то работа лопатная, не топорная.
– Врезай. И ещё одно, самое для тебя чудное. Как поставишь – спрячь. Всю площадку, круг, ларь для зелья. Обложи дёрном так, чтобы с воды её было не угадать. Плывёт чужой мимо, глядит на кручу – а на круче трава растёт да кусты стоят. Больше ничего.
Вот тут Дубина удивился по-настоящему.
– Это зачем же прятать-то? – Он даже поднялся с корточек. – Пушка – она ж страх, Кормчий. Пущай видят да боятся. Глядишь, и стрелять не придётся, сами уйдут.
– Страх хорош против того, кто пугается. А сюда придёт, если придёт, такой, который не пугается. Такой первым делом станет бить по тому, что видит. А чего не видит, того для него нет. Пусть наша круча для чужого глаза стоит пустая. Пушка, про которую враг не знает, бьёт первой. И частенько первым же выстрелом разговор и кончается.
Бурилом, молчавший всю дорогу, хмыкнул в бороду.
– Мудрёно живёшь, Кормчий. Раньше, бывало, спрячешь нож за голенище – вот и вся воинская хитрость. А теперь, вишь, гром под дёрн хороним… Людей сколько, Дубина?
– Десяток дай, атаман, на лопаты. Копать, дёрн резать – там земляной работы больше, чем плотницкой. Дня за три оба гнезда поставлю, а пушки занесём на слегах. – Дубина поглядел на меня и не удержался, хохотнул: – Надо ж. На корабль пристраивали, кокоры вязали, круги городили. А она, зараза, с берега начинала – на берег и вернулась.
– Не вернулась. Расплодилась, – сказал я. – На корабле свои остались… А стрелять с берега будет кому.
И повернулся к расчёту.
Третий стоял тут же, всей пятёркой, и слушал так, как слушают про своё. Крень глядел вниз, в распадок, на пушки, с нежностью. Луня шевелил губами, что-то уже считая. А Кила стоял впереди всех, и шнур висел у него на шее, как у дьякона орарь.
– Кила. Батарея твоя. Расчёт встаёт к этим двум стволам, ты на них первый номер и старший. И сверх того набирайте четвёртый расчёт, из хлыновских, атаман пятерых даст. Учите их так, как вас Хвощ учил. С азов, по номерам, до мозолей.
– Выучим, – сказал Кила спокойно, и без удивления, только шнур на шее тронул пальцами, будто проверил, тут ли он. – Хвощова наука простая. Била больно, зато легла крепко… Одно спрошу, Кормчий. Пристрелка. Воду я отсюда глазом вижу, а руки её не знают. Мне бы по два камня на ствол кинуть, по ветле да по тому мысу, и я вам эту воду запру намертво.
– Вот про это главное, и слушайте все. – Я обвёл их глазами, чтобы дошло до каждого. – Стрелять нельзя. Ни пристрелки, ни пробы, ни единого выстрела, покуда я сам не скажу. Гром наш по реке на день пути слыхать, а в тихую погоду и дальше. Нас ищут и найти не могут, потому что не знают, где искать. Один выстрел – и искать им больше нечего, мы сами им маяк зажжём, почище всякого лазутчика. Гоняйте оба расчёта всухую, порожняком, как Хвощ гонял, хоть по сто раз на дню. А голос у батареи появится в тот день, когда прятаться станет уже не от кого.
Кила выслушал, подумал и кивнул.
– Разумно, – признал он. – Жалко, а разумно… Значит будем по корабельной пристрелке ориентироваться.
Бурилом поставил точку по-хозяйски, как он один умел.
– Стало быть, порешили. Дубина копает, Кила учит, Луня считает, Тишка бирку стережёт. А ты, Кормчий, ходи по своим лесам спокойно. Вернёшься – город будет зубастый.
…Лодка качнулась на перекате, и я вернулся на воду.
Солнце стояло уже высоко. Берега помалу менялись. Кручи отступили, пошли низины с ивняком, рукав сузился, и вода в нём потемнела, набирая глубину.
– Горелая грива за тем поворотом, – сказал Кряж вполголоса. – Дале шумнём – дале услышат. С этого места говорим шёпотом, а лучше вовсе молчим. Приучайтесь сразу, в лесу поздно будет.
– Слыхал, Гнус? – шепнул Бес.
– Это мне теперь четыре дня молчать? – ужаснулся Гнус. Шёпотом ужаснулся.
– Лес большой, – сказал Кряж. – Поглядим, кто кого переможет.
За поворотом открылась грива – длинный песчаный взлобок с горелым сосняком по хребту, чёрные стволы над молодой зеленью. Лодки ткнулись в песок одна за другой. Выгружались молча и быстро: мешки на спины, оружие под руку. Гребцы развернули пустые лодки, подняли на прощание вёсла и пошли назад, вверх, против воды.
Я поглядел им вслед. Потом на стену леса перед нами, за которой лежала вся дорога: мшара, боры, речка с бродом, да длинный увал. Дорога, которой покуда не было нигде, кроме Кряжевой головы.
– Ну, помоги боги, – шепнул Кряж. – Я первый, Кормчий за мной, ваши следом, мои крайние. Ступать след в след, на сушняк не ступать. Пошли.
До края болота дошли к сумеркам и встали на ночёвку в сухом ельнике, не зажигая огня.
Ночёвка без костра оказалась наукой простой и злой. Сухарь с салом, глоток из баклаги, лапник под бок, и к полуночи роса пробрала нас до костей через все накидки. Лесные спали, как дома. Кряж выставил своего в дозор, лёг, накрылся кожушком с головой и пропал до самого подъёма, а мы ворочались и слушали, как где-то в болоте тяжко вздыхает выпь.
Разбудили нас до света.
– Мшару с утра берут, на свежую ногу, – шепнул Кряж, покуда мы жевали. – В ней не ночуют и не отдыхают подолгу. Вошёл – иди, покуда не вышел. Теперь слушайте в последний раз, дальше буду молчать. Всякому в руку слега. Идёшь – щупай перед собой, куда ступить. Мох держит, где белый да сухой. Где зелень яркая, весёлая – туда не ступай вовсе, там под травкой окно, а в окне дна нет. Провалился – не бейся, не греби. Ляг на слегу, раскинься пошире и жди, вытащим. Кто биться начнёт, того болото за ноги возьмёт. Всё. Пошли, покуда роса.
Мшара открылась за ельником сразу.
До самого окоёма лежала рыжая равнина – мох, багульник, редкие сосенки, скрюченные, как старухи на паперти. Над равниной висел туман, и из тумана торчали мёртвые сосны-остолопы. По ним Кряж и правил, как кормчий по вехам.
Тропа началась от первой же гривки. Была тут старая гать в два лежня, брошенные бок о бок. Они были уже чёрные от времени, мягкие сверху, как гнилое яблоко. Где лежни разъехались в стороны, где утонули вовсе, и тогда Кряж останавливался, щупал слегой, находил брёвна под водой на ощупь и переводил нас по одному, держа каждого за запястье. Шли след в след. Под ногами чавкало, вздыхало, ржавая вода выступала в каждый след и глядела из него, как чужой глаз.
К полудню я понял, почему через мшару идут за один заход.
Ноги к этому часу стали чужие. Каждый шаг тут стоил трёх обычных, потому что мох брал ступню мягко, с причмокиванием, а отдавал нехотя, и бедро к сотому разу горело, как натёртое. Гнус одолевал комаров, шлепая руками по всем местам. Мошка стояла над нами столбом, завтракала и обедала разом. Мазь из дёгтя, которой лесные намазали нас на ночёвке, кажется только помогала ей нагуливать аппетит. Багульник цвёл вовсю, и от его дурного мёда к полудню нудно гудела голова.
А Гнус молчал.
Он молчал так, что это было слышно. Молчание распирало его, как брага корчагу, он вздыхал, крякал, хлопал себя по шее с мученическим лицом, и один раз, на гривке, не стерпел – наклонился к Бесу и зашипел трагическим шёпотом:
– Я одно скажу. Одно! Вот кто, скажи мне, кто догадался болото мхом устелить? Шёл бы себе человек по воде на лодочке…
Кряж, не оборачиваясь, поднял руку. Гнус подавился словом.
Но рука поднялась не для него. Все замерли, и в тишине, шагах в тридцати от нас, из тумана вышла рыжая, огромная лосиха. Она шла через мшару своей дорогой, и мох держал её, как свою. Следом семенил тонконогий лосёнок. Он на ходу тыкался матери в брюхо и спотыкался. Лосиха повела ухом в нашу сторону, постояла и пошла дальше. Болото приняло обоих, а туман закрыл, как ладонью.
Гнус стоял с открытым ртом. Молчал он теперь сам, без Кряжевой руки, и молчал ещё с версту.
Окно нашло меня на предпоследней гривке.
Я сам виноват – к концу дня глаз замылился, слега ткнулась во что-то твёрдое, я поверил ей и шагнул, а твёрдым там лежал всего лишь топляк, и лежал он краем. Нога ушла сразу по пах. Холод взял её, как чужая рука, мягко и очень крепко, и потянул, и второй ногой я почуял, как подаётся мох.
– Лежи! – выдохнул сзади Кряж.
Я лёг. Это оказалось самым трудным – всё нутро орало рваться и грести, а надо было расстелиться по мху, как бельё по лугу, раскинуть руки со слегой и не шевелиться, покуда холод поднимался уже к поясу. Сверху легла вторая слега. Бес с лесным взяли меня под плечи, Кряж командовал шёпотом, тяни-отпусти. Болото отдавало меня медленно, с причмокиванием, с долгим сосущим вздохом напоследок.
Сидя на гривке, я перематывал обмотку на босую ногу и слушал, как колотится сердце. Лесные глядели без насмешки. Кряж присел рядом на корточки.
– По первости со всяким такое бывает, – шепнул он. – Болото гордых учит. Ты вот что себе заметь, Кормчий. Устал – об том скажи, встанем. Утайка в мшаре дороже спеси выходит.
– Замечу, – сказал я честно.
Запасные поршни нашлись у лесных, на такое у них было собрано всё. А красное солнце уже лежало на самом мху, и последняя грива вела вверх, в гору. Мох на ней мелел, сох, рвался, и сквозь него всё чаще проступал песок. Потом под ногой хрустнуло. Я не сразу понял, чему удивился, а это была сухая ветка на сухой земле, первая за весь день.
Бор принял нас в сумерках.
После мшары он показался горницей – сосны в два обхвата, чистый белый мох, твёрдая, честная земля, которая держала ногу и не просила ничего взамен. Люди падали на этот мох, как подкошенные, стягивали мокрое, разминали гудящие ноги. Кряж прошёлся по-хозяйски, поглядел на небо сквозь кроны, принюхался и объявил вполголоса:
– Тут ночуем. Место глухое, до жилья нет ничего на день пути в любую сторону. Нынче можно малый огонь, в яме, на сухой ольхе. Дыму от неё, как от свечки.
– Огонь… – Гнус сел. Он произнёс это слово так, как иные произносят имя любимой женщины. – Кряж. Старшой. Дозволь спросить. А на малом огне, в ямке… котелок малый, был бы он у нас, встал бы?
– Встал бы, – сказал Кряж.
Гнус медленно повернулся к Бесу. Бес глядел в сторону с большим интересом к сосне.
– Я ничего не говорю, – сказал Гнус смиренно. – Я молчу. Я весь день молчу, ты заметил? Лес большой, а я молчу. Я только спросить хочу, Бес. Вот этими устами, которыми я нынче болото хлебал. Чья была мысль про котёл?
– Общая, – сказал Бес.
– Обща-ая… – Гнус лёг на мох, раскинул руки и сообщил небу: – Запомни, лес. Я прошёл. А котёл я этому ироду ещё припомню.
Лесные беззвучно смеялись – я впервые видел, как они это делают. Малый огонь ожил в ямке, сухая ольха горела ясно и впрямь без дыма, и на огне, в ковшике, который Рыжий молча вынул из своего мешка, грелась вода на всех. Гнус поглядел на ковшик, потом на Рыжего, открыл рот, закрыл и просто поклонился ему в пояс.
Я сидел, вытянув к теплу гудящие ноги, жевал сухарь и глядел в огонь.
За день мы прошли вёрст восемь. И эти восемь вёрст выпили нас досуха, съели сапог, а меня разок подержали за ногу так, что я эту хватку чуял до сих пор. Я не стал додумывать эту мысль дальше.
– Завтра боры до полудня, – шепнул Кряж, укладываясь. – Пойдём ходко, отдохнёте на ходу. За борами Крапивна, через неё брод искать. А за Крапивной начнётся увал, и вот с увала, Кормчий, уже всё. С увала земля ихняя, чужая. Там и шёпот наш кончится, там на пальцах говорить будем.
– А спать когда? – тоскливо шепнул Гнус.
– Спать нынче, – сказал Кряж. – Пользуйся.
Огонь догорел, яму засыпали, и бор сомкнулся над нами – чёрный, тёплый, пахнущий смолой. Где-то далеко, на мшаре, опять вздыхала выпь. Я уснул раньше, чем додумал, на что похож этот звук.
* * *
Боры нас пожалели.
С рассвета шли ходко, как и обещал Кряж. Белый мох пружинил под ногой, сосны стояли просторно, по-княжески, свет лежал между ними косыми столбами. После вчерашней мшары ноги сами несли. Даже разговаривать расхотелось – такой стоял в бору покой. Гнус терпел его с полчаса, потом начал страдать, потом приспособился шептать одними губами, без голоса, и шептал так сам с собой до полудня. Бес шёл рядом и кивал ему в нужных местах. По-моему, они оба получали от этого удовольствие.
Первую отметину нашли на большой сосне у звериной тропы.
Кряж встал перед ней и долго глядел вверх. На высоте трёх ростов в стволе темнело дупло с затёсанной площадкой – борть, пчелиное хозяйство. Старое, дедовское. А вот зарубки на стволе, лесенкой, по каким бортник лезет к мёду, желтели свежим деревом.
– Этой весной лазали, – шепнул Кряж, потрогав зарубку. – Стало быть, ходят сюда. От жилья бортник далеко не ходит, день пути, не боле… – Он поглядел на юг, в глубину бора, и глаза у него стали другие. – Кончились пустые места, Кормчий. Отсюда идём, как по чужому двору. Строй меняем: Сизый вперёд на перестрел, я за ним. Увидит кого – не свистим, нынче и свист чужой. Увидит – замрёт, мы по нему поймём.
Сизый, самый молодой из лесных, кивнул и растворился между сосен. Я только моргнул, а его уже не было – вот что значит человек на своей работе.
К Крапивне вышли после полудня, на шум воды.
Речка оказалась бойкая, шагов пятнадцать от берега до берега, и с виду вся она была проходима – вон и перекат рябит, и коса жёлтая под тем берегом. Кряж повёл нас к перекату краем леса, не выходя на открытое место, глянул из-за ольхи и тут же осел на корточки, потянув меня за собой.
У переката, на нашем берегу, в мягкой земле у самой воды, была набита тропка. Узкая, но честная, людская – её выдавал оплывший след, и старый конский катыш чуть выше по склону. Бродом пользовались.
– Удобный брод – он для всех удобный, – шепнул Кряж мне в ухо. – И для нас, и для ихних. Сунемся тут – рано или поздно со встречным поздороваемся. Уходим ниже, в крепь. Переправа будет похуже, зато пустая.
Переправа похуже нашлась в версте ниже, в глухом месте, где Крапивна сжималась между двумя обрывчиками и шла тёмным гладким быком. Поперёк неё, по счастью, лежала старая ольха, рухнувшая с нашего берега и доставшая вершиной до того. По стволу перебирались верхом, по-кошачьи и вода неслась под нами в двух локтях, холодная даже на вид.
А потом начался увал, и кончились все разговоры про лёгкую дорогу.
Он поднимался из приречной низины сразу, без предисловий – длинный лесистый горб, заросший по склону ельником. Лезли в лоб, хватаясь за корни, и склон всё не кончался. Пот заливал глаза. Мошка, бросившая нас в борах, вернулась со всей роднёй. Где-то на середине подъёма Гнус издал единственный за день звук – не слово даже, а долгий тихий стон души, – и Кряж, обернувшись, показал ему кулак, но как-то сочувственно.
Наверху нас ждала награда. Гребень увала стоял сухой, ровный, под старыми соснами, и тянулся на полдень, как насыпанная великанами дорога. Идти по нему было можно хоть до ночи.
Кряж собрал нас в кружок, в густой молодняк, и заговорил так тихо, что слова приходилось брать с его губ глазами.
– Всё. Отсюда земля ихняя. Голос забудьте вовсе, и шёпот забудьте, шёпот в тихом лесу за полста шагов слыхать. Говорим руками. Гляди, Кормчий, наука короткая. – Ладонь, поднятая вверх, легла нам всем в глаза. – Это стой. – Ладонь упала вниз. – Это ляг и замри. – Два пальца от глаз вперёд. – Вижу чужого. – Круг ладонью над головой. – Ко мне, тихо. Четыре знака, боле вам не надобно. И запомните главное: увидел чужого – не ты решаешь, что делать. Замер, показал, жди. Решаю я.
Прошли гребнем ещё версты три и встали, когда солнце склонилось к западу, – Кряж выбрал для ночёвки ельную крепь чуть ниже гребня, с подветренной стороны. Огня не было и не предвиделось. Ужин был холодный, сапоги мокрые, ночь обещала быть длинной.
Но прежде ночи Кряж поманил меня за собой, и мы вдвоём выползли на самый лоб увала, где сосны расступались и гребень обрывался вниз каменистой плешью.
Я поглядел – и забыл про мокрые сапоги.
Внизу, под нами, лежала долина большой реки. Сама вода пряталась за лесистыми грядами, только раз блеснула на закате размытой полосой. А над дальним краем долины, вёрстах в десяти, в неподвижном вечернем воздухе стояли дымы.
Я начал считать и сбился на втором десятке. Дымы стояли кучно, столбами, розовые сверху от заката, – печные, кухонные, и среди них два потолще и погрязнее, какие дают смолокурня или известковая печь. Под теми дымами жил целый муравейник. Он ужинал, топил бани, жёг уголь. До него отсюда было два коротких перехода.
Речной ветер потянул из долины и принёс звук на самом краю слуха, но перепутать его было не с чем.
Внизу брехали собаки. Много собак.
Кряж поглядел на меня. Я кивнул. Говорить тут было нечего, да и нельзя было говорить.
Вот она. Глотка.
Завтра поглядим ей в лицо.




























