444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Afael » Речной князь 7 (СИ) » Текст книги (страница 16)
Речной князь 7 (СИ)
  • Текст добавлен: 12 октября 2026, 07:30

Текст книги "Речной князь 7 (СИ)"


Автор книги: Afael



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)

Корч рядом со мной издал короткий звук, какого я от него не слышал никогда. Я покосился. Старик смеялся, глядя в землю между колен.

А Гнус уже вёл толпу дальше, в мёртвый лес, к вильцам, и тут его понесло по-настоящему: гроза у него собиралась полдня, и небо было чёрное, как сажа, и Голова шёл через проклятый лес, разговаривая с тучами, как с приятелем. Старого шамана с косточками в бороде Гнус изобразил так, что детвора завизжала. А когда дошло до молнии – как Голова вытряс из шамана имя ихнего бога, вскинул руку и заорал в небо: слыхал⁈ тебе кладут! кровь невинную – тебе на камни! и ты ЭТО берёшь⁈ – и в тот же миг грохнуло, и сосну рядом разнесло в лучину…

– Врёт? – тихо спросили за моей спиной. Я обернулся. Дарья стояла со сложенными руками и глядела на меня.

– Гроза была, – сказал я. – Сосна была. Остальное – совпадение.

– Совпадение. – Дарья покачала головой. – У тебя, Кормчий, совпадения складней, чем у людей расчёт… Ладно, слушай дальше, сказочник наш уже до князя добрался.

И точно – Гнус добрался до Изяслава, и это была его вершина. Он показал всё: и гонца с задранным носом – «князь Изяслав Мстиславич тебя к себе требует! немедля!», и как шли на берег мимо пятисот клинков, и десятника, который сунулся с «оружие сымай», и как Голова, не сбавляя шагу, щёлкнул ему медяшку: это за шутку, выучишь новую – ещё дам. И бочонки. Как пошло про бочонки Хлынов пришлось отпаивать квасом: Гнус в лицах показал, как князь сидит на резном кресле посреди ковров, а гостям – ни лавки, ни пенька, стой перед ним столбом. И как наши, не дойдя трёх шагов, молча ставят бочонки вверх дном и рассаживаются, и Голова ещё бочонок оглаживает: ты не серчай, князь, что со своим прибором, – видим же, поиздержался: шатёр вон, ковры, войско одето, а на лавку гостям уже не достало. Волок нынче не тот, все говорят.

– А князь⁈ – стонала толпа.

– А князь цветом пошёл, как свёкла в чугунке! Орёт: по какому праву по моей реке ходишь⁈ А Голова ему спокойненько так: по твоей – это по какой? Вот по этой, что ли? – и на воду кажет, где «Разящий» стоит. – Чтоб мыт на воде брать, князь, палуба под ногами нужна. А лодей-то у тебя, бают, не осталось. Сгорели лодьи. Так что клинков на луг хоть тысячу выгони – вода не земля, по ней пешцем не ходят. Зубов нет. Общая теперь река.

Мужики уже не ржали – они слушали, подавшись вперёд. Про мыт и зубы здесь понимал каждый.

– Тогда князь по-другому зашёл. Лаской. Иди, говорит, ко мне на службу, безродный. Служи честно – в ближники выведу. Цени, иным такое за всю жизнь не выпадает… – Гнус выдержал паузу и поднял палец. – И вот тут, братцы, Голова ему сказку рассказал. Про мужика и медведя. Жил, говорит, мужик, и была у него собака – злющая, весь двор держала. И повадился во двор медведь. Раз пришёл – курятник разнёс. Два пришёл – корову задрал. Собака брешет, а медведь её и не замечает. И вышел тогда мужик к медведю сам и говорит: слышь, медведь. А иди-ка ты ко мне на цепь. Собакой моей будешь. Корм положу, конуру справлю. Цени – иным псам такое за всю жизнь не выпадает… – Гнус обвёл толпу глазами и закончил почти шёпотом: – Как думаешь, князь, чем дело кончилось?

Тишина стояла такая, что слышно было реку.

– А кончилось тем, что князь вскочил, кресло своё опрокинул и завизжал: ВЗЯТЬ! В железа! И кинулась на нас вся его гридь с копьями. Сотни. А нас на берегу – горстка. И знаете, что наш Голова сделал?

– Чего?.. – выдохнула толпа.

– А он ничего не сделал. Он с места не сошёл. Он только воздуху в грудь набрал – да как гаркнет через всю реку, во всю свою глотку: ХВО-О-ОЩ!!! МУ-ЗЫ-КУ!!!

И Гнус грянул кулаком по бочке.

– ГРОМ! Ядро – в берег, в двадцати шагах от шатра! Земля – столбом! И вся княжья рать, вся гридь его хвалёная, кони его, ближники его в соболях – все мордой в землю легли! Все! А наши… – голос у Гнуса сел, и он договорил тихо, с расстановкой: – А наши стояли. Никто, братцы, даже не шелохнулся. Чёрные плащи на ветру – и всё.

Он помолчал и добавил совсем просто:

– Вот так и поговорили. Голова ему на прощание сказал: сиди на своём волоке, носа на реку не суй. Встречу на воде – голова твоя на мачте будет, заместо прапора… Ну а дальше Бес с сотником его бился за брата своего Стёпку. И прирезал скотину эту, что над людьми издевалась. Вот так вот!

Гнус слез с бочки под такой рёв, что с ближних сосен снялись птицы. Его хлопали по спине, ему совали кружку, детвора скакала вокруг и орала «музыку! музыку!». Кто-то из мелких уже командовал с поленницы на воображаемую реку: «Хво-о-ощ!» – и вся мелюзга валилась наземь, изображая княжью гридь.

Бурилом подошёл ко мне. Встал рядом, поглядел на это всё, поскрёб бороду.

– Складно сказывает, пёс, – проворчал он. – Я аж сам чуть не захлопал… Ну что, Кормчий. Народ своё получил. Теперь и нам пора. – Он кивнул на землянку. – Пошли. Расскажешь теперь по-своему. «Подошли, стрельнули, взяли» – я, признаться, такой сказ больше люблю.

* * *

В землянке после балагана было тихо и прохладно. Расселись по тем же лавкам, Дарья сменила квас на свежий, и Бурилом первым делом заглянул в кружку – не насыпалось ли сверху ещё земли.

– Ну, – сказал он. – Народ своё получил. Теперь давай мне моё. Только по-человечески, без молний.

– По-человечески так. – Я отставил кружку. – Дела наши стоят крепко, атаман, крепче некуда. В Устье у нас лавка. Торгуем мылом, скоро серники пойдут – это огонь без огнива, покажу после, – зелья лечебные пойдут, с Греком на пару варим. Лавка кормит и будет кормить, казна с неё живая. Заказы розданы по всем рядам: кузнечный ряд дуги куёт на самострелы, плотницкий ложа режет, кожевник сбрую шьёт на всё войско – такую, какой ни у кого нет. К межени войско будет одето и вооружено, как я хочу. Река под нами вся, от волоков до Яра. На Твердце волок свой ставим – как достроим, купец к нам сам пойдёт, и серебро пойдёт, и в Хлынов его доля капать будет. А дорожку торить начнём прямо сейчас: мыло ваше повезём, за ним черёд остальному. Хлынов, атаман, больше не прячется. Хлынов торгует.

Микула с Дубиной переглянулись. Бурилом кивал по-хозяйски, и было видно, что каждое слово он укладывает в своей голове на своё место.

– Складно, – сказал он. – Жду, когда скажешь «только вот».

– Скажу. Только сперва доскажу тебе, атаман, то, чего ты ещё не слыхал. Куда мы дальше идём и зачем. – Я оглядел совет. – Войско наше считал кто-нибудь? Если всех свести под три сотни выходит. Три сотни в железе, при пушках, при самострелах.

Бурилом поставил кружку.

– Сколько?

– Три сотни, атаман.

– Погоди. – Он поднял ладонь. – Погоди, Кормчий. Глебова гридь – это ж сотня с гаком. Они тебе с чего служат? Ты ихнего князя на площади казнил.

– Народ казнил, не я. А служат они мне под ротой, и роту эту они дали сами, по доброй воле, когда услышали, куда я иду. – Я помолчал. – Мы на юг идём, атаман. Вот этого ты ещё не знаешь. На Холопий городок, что на стрелке стоит, где Молгва в Волгву впадает.

– Это что за городок такой?

– А это, атаман, торг у них так называется. Большой, богатый торг на низовьях. И торгуют там нашими людьми. Свозят со всех верховий – кого князья за недоимку продали, кого тати по деревням взяли, кого в полон увели.

Стало слышно, как за стеной, далеко, стучат топоры.

– Людьми, – повторил Микула. Он глядел на свои руки и сжимал кулаки. – Нашими.

– Я когда это Глебовой гриди рассказал, – продолжал я, – они сами роту дали. Мы идём это кончать. Разгоним торг, и кто там живой из наших найдётся – домой вернём.

Бурилом сидел неподвижно. Потом провёл лапой по бороде.

– Та-ак, – сказал он. – Вон оно, стало быть, что… То-то я гляжу – сбруя ему особая, самострелов полтораста… Это ты войну собрался вести.

– Да. И под неё Щукарь в Устье уже корабль строит. Две лодьи в одну вяжет, бок о бок, с настилом поверху. Палуба будет широкая, не шелохнётся, пушкам раздолье. Плавучая крепость будет, почище «Разящего».

– Ещё корабль… – Дубина присвистнул. – Под пушки. А пушек-то хватит ли? Их же у нас три. И две на Разящем.

– Четыре, – сказал Микула.

Все обернулись к нему. Микула пожал плечами, но бороду огладил не без важности.

– Четвёртую доковали. Третьего дня обручи посадили, нынче сердечник выжигаем. К завтрему ствол чистый будет, Хвощу на пробу. – Он покосился на меня. – А вот на пятую, Кормчий, железа впритык. Может, хватит, может, нет. Ты как в Устье пойдёшь – вези, сколько увезёшь. Покуда дуги отпускаем да самострелы собираем, оно терпит. А дальше – вези.

– Привезу. Железо теперь наше, устьинское, сколько надо – столько и будет… Вот такой у нас юг, атаман. А теперь – «только вот». – Я поглядел на Бурилома прямо. – Только вот между нами и югом сидит Глотка. И она – главная наша беда, потому что ближе всех. Пройти вниз мимо неё нельзя. Оставить за спиной – тем более нельзя. И торговать спокойно она не даст, хоть бы мы и не ходили никуда. Они уже мыт подняли на четверть, посреди года, лютуют, купцов за перестрел от стен держат. Глотку надо брать. А с Глоткой вот что. – Я помолчал. – Нас там ждут.

– С чего взял?

– Радко накопал, купец мой. Мыт подняли – раз. Досмотр от городен отогнали на плёс, чужого близко не подпускают – два. Берег, где все от веку приставали, вешками закрыли, караульная лодка гоняет – три. С верхов возы идут, лес и камень, караулы сменили на чужих и злых, которые серебра не берут, – четыре. А пятое – по протокам лодки шастают. Оборону строят. Про гром наш они наслышаны – вот и строятся против грома, не видав его ни разу. Знают, что придём. Ждут.

– Та-ак, – тяжело сказал Бурилом.

– Это не всё. Мимо Яра двое прошли. Купцами сказались, товар показали, а сами гребут вразнобой и посудину держат криво – Третьяк углядел. Прошли вверх, повыспрашивали по дороге, через день скатились обратно. А теперь пусть старейшина скажет, что у него. Я за тем его и привёз.

Корч поднялся в своём углу.

– По моим протокам чужие шарились. Дважды. Первые двое рыбачили, вроде как. Только сеть у них сухая проездила, ни разу не мокнули, и рыбного места не искали ни одного. Ходили по рукавам и глядели. Берега глядели, воду глядели, на Горбатом песке на берег лазали, ходили туда-сюда. Чего искали – не ведаю. Но искали. – Он помолчал. – Вторые пришли ночью, вчетвером, без огня. Эти уже не рядились. Мои их вели от входа до самой Прорвы. Они на кручу нашу лазали и до света сидели, глядели, как вода ходит. После снялись и ушли вниз. Всё.

Он сел. В землянке стало тихо, только Дубина скрёб бороду.

– Ищут, – сказал Микула негромко. – Чего ищут-то?

– Нас, – сказал я. – Думаю – нас. Наверняка они и сами не знают, чего ищут: слыхали, что гром живёт где-то в верховьях, за Прорвой, вот и щупают. Где гнездо, какие к нему подходы, можно ли подобраться. А может, и не гнездо им нужно. Может подходы проверяют – откуда мы к ним сунуться можем. Одно другого не слаще.

– К нам?.. – Дубина перестал скрести бороду. – Через Прорву⁈

– Через Прорву не пройдут, – сказал я. – Но они уже дважды сидели на круче и глядели, как ходит вода. Терпеливые. Третий раз придут – досидятся до чего-нибудь… Потому, атаман, вот что надо сделать, не откладывая. Дозоры удвоить. И не просто дозоры – секреты ставить, тайные, по рукавам и у прохода, вместе с Корчевыми людьми. Его глаза лес держат, наши пусть воду держат. Чужие придут – чтоб их вели от первого поворота. И больше не провожали глазами, а брали. Мне нужен живой язык: кто послал, что велено глядеть, когда назад ждут.

– Поставим, – сказал Бурилом. – Людей дам. Корч, твои как?

– Мои согласные, – сказал Корч. – Мы и сами уже так порешили, я только слова ждал. Возьмём.

– И второе дело, старейшина. – Я повернулся к углу. – К тебе.

Корч поднял на меня глаза и ждал.

– Они нашу дорогу щупают – а я хочу ихнюю. Нужны мне твои ходоки, чтобы разведать дорогу прямо на Глотку. Тропы найти, где пройдёт ватага, а где и коза не пролезет. Где их дозоры сидят, куда глядят, а куда не глядят. Броды, воду, высоты. В драку не лезть, следа не оставлять, близко не подходить. Поглядели, посчитали, вернулись.

– Далеко, – сказал Корч.

– Далеко, – согласился я.

– Мои ходят далеко. – Он пожевал губами. – Только уговор уговору рознь, Кормчий. Одно дело – чужаков на своей земле ловить, тут мой интерес и моя земля. А тут ты моих людей на ратную дорогу шлёшь. Дорога ратная – и плата ратная.

– Назови.

– Лемеха назову. – Корч сказал это сразу, без раздумья, и стало ясно, что обдумано всё было ещё на круче. – Четыре лемеха доброго железа к пахоте. Соли, инструмента, рожь для посева. И доля, как Кряжеву десятку шла, – по-ратному, с добычи, когда добыча будет.

– Микула. Четыре лемеха сделаешь?

– Скую, – хмыкнул Микула. – Железо найдется для такого.

– Стало быть, уговор. – Я протянул Корчу руку, и старик пожал её сухой жёсткой ладонью. – Соль заберёшь с «Нави», покуда не ушла. Когда ходоков соберёшь?

– Соберу, – сказал Корч, и по голосу было понятно, что это весь ответ, который я получу, и что выйдут они раньше, чем я думаю.

Бурилом поднялся, заслонив собой свет из двери, и подвёл черту.

– Стало быть, так, ватага. Секреты ставим нынче же, с лесными вместе. Ходоки уходят. – Он поглядел на меня, и в прищуре его сидела усмешка. – А про Глотку думай ты, Кормчий. Ты у нас по этой части. Только когда надумаешь – наперёд мне скажи, а не как всегда, когда уже горит.

– Скажу, атаман.

– Вот и поглядим. – Он толкнул дверь, и в землянку ворвалось солнце вместе со стуком топоров. – Всё, расходись. Работы стоят.

Расходились весело, щурясь на свету. Корч вышел со мной рядом, остановился на пороге и поглядел вниз, на мостки, где Карасикова артель стерегла свои короба с мылом.

– Шустрый у вас народ растёт, – сказал он. – Ну, Кормчий, прощаться пойдём. Мне до дому, а ходокам моим собираться.

Глава 23

Пятый ряж утопили к полудню.

Гриня стоял на круче и глядел, как его топят. Внизу, под обрывом, мужики подвели на плотах бревенчатый сруб, набитый камнем доверху, выбили клинья, и река приняла сруб с тяжким вздохом. Над водой осталась одна макушка. С кручи было хорошо видно, как он лёг – точно в ряд к четырём прежним, что утопили чуть ранее.

Со стороны поглядеть – дурная работа: люди своими руками портят собственную реку. Гриня и сам бы так подумал раньше, а теперь он глядел сверху на эти топленые срубы и видел не подводную преграду, а дорогу.

Глотка и без того была местом тесным. Два крутояра сходились здесь друг против друга, река сжималась между ними вполовину, и оттого всякая лодья шла тут медленно и смирно, под цепью, и с досмотром, – на том мыт испокон и стоял. Но для доброго мыта теснина годилась, а для войны была широка, потому что посреди русла оставался простор, где ходкая лодья могла разогнаться и проскочить стрелой, и достать её с берега успели бы разве что бранным словом. Вот этот простор Гриня и убирал – ряж за ряжем.

Теперь посреди реки, под водой, сидели зубы. С воды их не видать, только рябь играет над макушками, а напорешься – распорет днище, как нож рыбье брюхо. И лежали зубы не абы как. Они оставляли один-единственный проход, шириной в два корпуса, и проход этот сделали коленами: от левой кручи к правой, потом обратно к левой, потом снова к правой. Как пьяный прётся через двор, так и вражья лодья пойдёт через Глотку. А иначе – никак.

И вся соль была именно в этих коленах.

На повороте любое судно теряет ход. Гребцы табанят, корма юзит, парус полощет, и на десяток вздохов лодья становится медленной и неуклюжей, как стельная корова. Вот в эти-то места, в повороты, где всякий будет медленным поневоле, и были пристреляны пороки.

Пороков на обеих кручах сидело восемь. Сидели они в ямах, за валами, обложенные дубом, и с воды их не было видно вовсе. Наводить порок в бою нельзя. Потому его ставят раз, пристреливают, подбивают клинья, метят колья – и с того дня он кладёт свой камень в своё пятно, хоть днём, хоть ночью, хоть в дыму. Поэтому каждый порок глядел в своё колено. Войдёт чужая лодья в первый поворот, замедлится – и в неё с правой кручи ляжет камень с первого порока. Проскочит – во втором колене ждёт второй. И так до конца теснины. Нигде на всей дороге нет ни одного локтя воды, который не был бы пристрелян.

А старые городни у воды, где от веку брали мыт, Гриня трогать не велел. Пусть стоят. Пришлый, когда придёт, увидит с воды только их, по ним и станет бить своим громом. И пусть бьёт. Брёвна в лесу новые вырастут.

– Батюшка. – Сбыслав поднялся на кручу, отдуваясь. Хозяин Глотки был мужик грузный, тёртый, служивший здесь уже давно, и за время подготовки сносился так, что ремень перетягивал дважды. – Пятый сел. Остатние два завтра посадим, и всё, закрыли реку. Теперь гляди не гляди с воды – дороги не прочтёшь. Я вчерась сам на лодке прошёл, своими глазами глянул – нихрена не понять.

– Вешки на ночь сымать, – сказал Гриня.

– Сымаем, батюшка, как велено. Своим купцам ставим поутру… – Сбыслав встал рядом, поглядел вниз, на реку, и помолчал. – Я вот всё думаю, Гриня. Теснее нашей Глотки на всей реке места нет, от того и кормимся. А ты её ещё втрое затеснил. Это сколько ж теперь купец ругаться будет, пока проползёт…

– Ничего страшного, – сказал Гриня. – Пусть ругается.

Он пошёл вдоль кручи, и Сбыслав двинулся следом. Дорога шла поверху, мимо ям. В ближней яме бойцы как раз перекладывали свой порок после пробного броска. Четверо крутили ворот, оттягивая длинный конец вниз, пятый подкатывал камень, шестой стоял на валу и глядел на воду, где у дальнего колена плавал старый дырявый насад, поставленный в качестве мишени.

– Клади! – крикнул шестой.

Жердь взвилась, пращной конец хлестнул, и камень ушёл в небо. Гриня проводил его глазами. Камень падал долго, и лёг в воду в сажени от насада, подняв белый столб.

– В сажени, – сказал сверху шестой. – Влево на ладонь взяло.

– Ветер, – отозвались из ямы. – К вечеру уляжется – добьём.

Это был хороший разговор. Короткий, по делу, без суеты – так говорят люди, которые съели на своей работе собаку. Ещё недавно этот же отряд после каждого броска спорил до хрипоты. Теперь у них на валу стоял свой глазастый, счёт падений вёлся на бирке, а клинья подбивались по мерке, а не на глазок.

За ямами, на вытоптанном лугу, шла другая наука.

Там, вокруг вкопанного столба, десяток мужиков таскал камни. От кучи до столба было шагов тридцать, и мужики носили камни на носилках, парами, бегом, и укладывали у столба, а потом бежали обратно. А над всем этим стоял с хворостиной жилистый мужик и громко считал вслух.

– … шестьдесят один. Шестьдесят два. Шестьдесят три…

Мужики хрипели, но бежали.

Это Гриня завёл с того дня, как выслушал гребца. Вся его оборона, все его ряжи и пристрелянные колена упирались в сто вздохов. Именно столько молчит гром пришлого между двумя ударами – гребец считал на воде, держась за доску, и Гриня ему верил. Сто вздохов гром заряжают, и сто вздохов корабль его слеп, потому что сидит в собственном дыму. Стало быть, вся война в Глотке будет резаться на куски по сто вздохов, и выиграет тот, кто в свой кусок успеет больше. Порок за сто вздохов можно перезарядить дважды, если обслуга не чешется. А если гонять мужиков, – то и трижды. Два камня или три камня в одно и то же колено, в одну и ту же медленную лодью – это разница между «отогнали» и «утопили».

Потому мужики и бегали вокруг столба до седьмого пота. А считал над ними Окунь.

Гребца Гриня забрал к себе в тот же вечер, как выслушал и ни разу не пожалел. Мужик оказался на вес серебра. Он один на всей нижней реке видел гром своими глазами, и он один мог рассказать про него не воя и не крестясь, а толком: как бьёт, как долго молчит, как дымит. Мужики его слушали, открыв рты, потому и рвали жилы без всякого кнута. Одно дело, когда тебя воевода стращает, и совсем другое – когда человек, выплывший из-под Устья в одиночку со всей лодьи, ровным голосом говорит тебе: не донёс камень за сто вздохов – стало быть, ты теперь щепа.

– … девяносто девять. Сто. – Окунь опустил хворостину. – Гром. Кто с носилками в поле – тот щепа. Ты, Квас, щепа.

– Да едрит твою… – Квас бросил носилки и сел на траву. – Окунь, совесть есть? Мы уже девять ходок…

– Под Устьем, – сказал Окунь, – тоже все уставшие были. По новой.

Гриня усмехнулся в бороду и пошёл дальше, к спуску. Внизу, вдоль обеих круч, по всем распадкам и осыпям, где только можно было приткнуться лодке и высадить людей, лежали засеки – лес, поваленный крест-накрест, вершинами к воде, ощетиненный обрубленными сучьями. Через такую засеку и пеший-то лезет, ободравшись до мяса, а оружный, в броне, под стрелами сверху, – не лезет никак. Потому что про высадку Гриня тоже думал. Гром силён с воды, и пришлый, не будь дурак, первым делом захочет ссадить людей на берег и взять кручи ногами. Вот пусть и поищет, где ссадить.

Одно место, правда, Гриня велел оставить чистым. Удобный бережок пониже теснины, с песочком, с отлогим подъёмом. Там засеки были пореже, словно место само приглашает: приставай, добрый человек, высаживайся. Бережок этот был пристрелян с обеих круч двумя пороками сразу, и камни для него лежали особые – мелкие, в плетёных коробах, чтобы накрывать толпу.

Сбыслав рядом вздохнул.

– Всё у нас хорошо, Гриня, – сказал он. – Работа справная, людишки злые, камень лёг куда надо… Одно мне душу точит.

– Мыт, – сказал Гриня.

– Мыт, – сознался Сбыслав. – Купцы-то, батюшка, воют. Которые давно ходят – те в глаза плюются. Мыт подняли, от городен отогнали, на старой стоянке теперь вешки да караул… Они ж не знают, что мы тут не от жадности. Они думают – озверела Глотка. И ведь что худо, они наверх уйдут, к этому… к Кормчему. У него-то, бают, мыта вовсе нет.

Гриня остановился.

Вот оно и было – то самое, что скребло его с того княжьего совета, и скребло тем сильней, чем ладнее становились валы. Оборону он выстроил такую, что хоть Орду встречай. А дыра в этой обороне всё равно была, и дыра эта была не в ряжах и не в засеках. Дыру проковыряли свои. На совете, когда дошло до казны, Борис завёл свою вечную песню – отчего это князья должны платить из мошны, когда есть река, пусть река и платит, – и Давыд, у которого после покупки камня и леса у самого скребло в ларях, поддался, и мыт подняли на четверть. Василько тогда один сказал поперёк: худо, мол, перед войной купца злить. Молодого не услышали. А Гриня смолчал – его спросили про валы, про мыт его не спрашивали.

Теперь он всё чаще думал, что смолчал зря.

– Озверела Глотка, – повторил он. – Так, Сбыслав, и есть. Купцу нашей войны не видать, купцу видать четверть сверху… Ладно. Это разговор не наш с тобой. Это разговор княжий, и я его, видно, заведу. – Он поглядел вниз, на очередь насадов за перестрелом, на досмотровую лодью между ними. – Ты вот что. Ты мне скажи про другое. Рыбаки мои с верхов воротились?

Сбыслав поскрёб в бороде.

– Воротились, батюшка. Вчерась к ночи. Сидят, тебя ждут. – Он помялся. – Только, чую, не обрадуешься ты.

– А я, Сбыслав, радоваться уже лет двадцать как отвык, – сказал Гриня. – Веди.

Рыбаки сидели в клети при воротах. По тому, как они сидели, Гриня понял всё раньше слов, ведь удачливый ходок сидит широко и ест весело, а эти четверо жались к столу, как намокшие воробьи к стрехе, и хлеб ломали виновато.

Старшим у них был Линь, сухой мужичок без возраста, из посадских рыбаков. Человека незаметнее его на всей нижней реке было не сыскать, за то Гриня его и выбрал.

– Ну, – сказал Гриня, садясь напротив. – Сказывай.

– А чего сказывать, батюшка. – Линь вздохнул. – Пусто. Вот те крест, пусто.

– Ты не крестись. Ты по порядку давай.

И Линь стал рассказывать по порядку. Поднялись вверх, как велено: лодчонка малая, сетишка для виду. Шли главным руслом тихо, никто их не цеплял. Сворачивали во всякий рукав, какой встречали, и всякий прошли до конца. Один кончился болотом, другой упёрся в старый завал, третий сузился в ручей, курице по колено. Нигде ни жилья, ни дыма, ни тёсаного кола. Леса стоят да вода идёт, вот и всё богатство.

– А большой рукав? Которым в старые годы плотами хаживали?

– До него напоследок добрались, батюшка. – Линь поскрёб бороду. – Рукав добрый, вода полная. День по нему шли, другой шли, и всё одно: пусто. А на третий день река кончилась.

– Это как же она кончилась?

– А вот так и кончилась. Сперва слышим, гудит. Ровно гудит, нутром, как жёрнов под землёй. Подошли ближе, а там котёл. Стоит поперёк всей реки и варит. Воронки крутит с избу величиной, посерёдке горб водяной ходит, и две струи сшибаются лоб в лоб, аж грива белая летит. Мы к одному берегу сунулись, нас крутить начало. К другому сунулись, а там камни зубьями торчат, и промеж них воду жрёт с таким гулом, что лодку потянуло, еле на вёслах выгреблись. Мы, батюшка, два дня подле того котла лазали. С деревьев глядели, берегом пешком ходили. Нет хода. Ни серёдкой, ни краем. И волоком не обнесёшь, берега там кручи, лодку не подымешь. А что за ним, за котлом, того не видать, там поворот сразу и лес стеной. Пустой рукав, батюшка, одно слово. Упёрлись мы и воротились. Прости, коли что не так сделали.

Гриня помолчал, переваривая.

Пусто. Вторая ходка кряду, и опять пусто. Все рукава от Глотки до Яра общупаны, и нигде ничего. А устьинская грамотка писала ясно: град ставит, Хлынов кличет, в протоках, где – таит. Человек тот слов на ветер не ронял. Стало быть, град есть. А в протоках, куда можно засунуть нос, его нет.

Он повертел это так и сяк, и выходило у него, что если града нет там, куда нос пролезает, значит, град там, куда нос не пролезает. За котлом. Доказательств тому не было никаких, Линь за котлом не видал ровным счётом ничего. Может, там такая же пустая вода на три дня пути. А только Гриня вспомнил мытаря с сожжённой заставы, его вой про чёрный корабль о двух горбах, которому река не указ. Людям через котёл хода нет, это Линь показал. А ему?

Сказки, оборвал он сам себя. Сказками бабки на печи воюют. Да ведь и проверить сказку не грех. Грех – оставить её непроверенной.

– Линь. Рукав этот ведь не слепой. Старики сказывали, он петлёй идёт и в реку воротается, ниже нас, под стрелкой. Так?

– Так, батюшка. Сухой протокой воротается. Только ей сто лет никто не ходит. Мелая она, кривая, и крюк дурной: чего туда лезть, когда прямая река ряд… – Линь осёкся на полуслове и поглядел на Гриню. Дошло до мужика.

– Вот, – сказал Гриня. – Вот и слазаете, куда сто лет никто не лазал. Котёл ваш сидит в верхнем колене рукава. А нижнее колено, от стрелки, не щупал никто и никогда, потому что незачем было. Теперь есть зачем. Пойдёте снизу, Сухой протокой, против воды, и пройдёте её всю, хоть до самого котла. Что встретится по дороге, то и поглядите. Может, пустая вода. А может, и не пустая.

В клети стало тихо. Молодой рыбак глядел на Гриню круглыми глазами и забыл про хлеб.

– Батюшка, – осторожно сказал Линь. – А ежели там и впрямь… не пустая? Ежели сыщем чего?

– То слушай накрепко. Никого не трогать. Следа не оставлять. На глаза не казаться никому, хоть бы дитё малое на берегу стояло. Дошли, поглядели издали, посчитали дымы да лодьи – и назад, тише воды, ниже травы. Мне не подвиг ваш нужен. Мне нужно знать. А трогать будут другие люди и в своё время. – Гриня поднялся. – Два дня отдыхайте. Харч дам, снасть новую, лодку покрепче. И пятого с собой возьмёте. Окуня.

– Это который считает? – Линь поглядел с большим сомнением. – Дык он же не из посадских, батюшка. Да и рыбак из него, прости господи, как из топора поплавок.

– Рыбак из него никакой, твоя правда. Зато он один из всех вас видал их вблизи и живой ушёл. Ежели наверху что неладно пойдёт, он первым учует, что именно. Слушать его, как меня самого. Всё, ступайте.

Рыбаки гуськом вышли. Гриня постоял у оконца, глядя, как тянутся через двор четыре сутулые спины, посадская голь. Самое грозное его оружие на нынешний день, если разобраться. Пороки пороками, а войну испокон выигрывает тот, кто первым узнал.

Додумать ему не дали. От ворот через двор уже спешил Сбыслав, и по его рыси было видно, что опять стряслось.

– Гриня! С верхов купец пришёл, из наших, из старых! Говорит, у Яра его досматривали!

– Яр всегда досматривал. Эка новость.

– Дык не Глебовы досматривали, батюшка! Чёрные! Застава стоит, вышка новая срублена, флаг над ней чёрный мотается! И мытарь ихний, слышь, мыта не взял. Ни резаны не взял! Поглядел товар, записал на дощечку, чего везёт, сколько да куда, и ступай, говорит, с богом. Река, говорит, вольная.

Гриня медленно повернулся от оконца.

Записал на дощечку. Чего, сколько, куда. Мыта не взял, а учёт снял. Выходит, не застава теперь стояла на Яру. Стояла там его же, Гринина, наука, только вывернутая наизнанку. Пришлый считал реку. Всю, до последнего насада. Кто ходит, с чем ходит, куда ходит. Принимает хозяйство, значит.

– Купца этого ко мне, – сказал он. – И с дороги не отпускать.

А про себя подумал, что к князьям таки придётся ехать и заводить разговор про мыт. Война, похоже, уже шла. И шла она за купцовы души. У пришлого в этой войне была вольная река и писало с дощечкой. А у Глотки – четверть сверху да караул с багром.

Худую сечу переломить можно. Худую славу – никогда.

* * *

К Давыду Гриня поехал на следующий день и повёз с собой купца Ермилу. Старик ворчал всю дорогу, что товар стоит и время уходит, но ехал. Гриня простил ему за эту поездку годовой мыт, а такой платы за простую болтовню Ермиле не предлагал ещё никто.

Повезло вдвойне. На Давыдовом дворе гостил Борис, приехал рядиться о меже на дальних покосах и застрял. А к вечеру из Глотки прискакал Василько. Молодой теперь мотался на стройку через день, и оттащить его от пороков было трудно. Сошлись все трое, собирать никого не пришлось.

После ужина, когда челядь убрала со стола, Гриня ввёл Ермилу.

– Вот, князья. Купец с верхов, ходит по реке давно, отцы ваши его знавали. Нынче прошёл всю реку сверху донизу. Пусть расскажет, как теперь наверху берут мыт. Сказывай, Ермила.

Ермила огляделся, огладил бороду и рассказал. Шёл он с воском и кожей от самых верховий. В Устье заплатил мыт по старому уставу и пошёл себе вниз. На заставах его останавливали, и на Крутце останавливали, и на Яру. Только нигде больше не взяли ни резаны. Поднимется на борт человек в чёрном, оглядит товар, перечтёт и запишет на дощечку, чего купец везёт, сколько и куда. Запишет и рукой машет: ступай с богом, река вольная.

– Я после Устья всю дорогу ждал, когда грабить начнут, – сказал Ермила. – При Глебе-то на всякой заставе щипали. До Глотки, бывало, доходишь общипанный, как гусь. А эти пишут себе и пишут. Кормщик мой говорит: молчи, дед, пишут – и слава богу, лишь бы не стреляли. Так и дошёл я до вас, князья. Один мыт заплатил за всю реку. А у вас тут четверть сверху да очередь на плёсе в полтора дня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю