Текст книги "Речной князь 7 (СИ)"
Автор книги: Afael
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
– К какому делу, Гнус? В гридь их не возьмёшь – они роты не давали и не дадут, они за серебро служат. А наёмный человек хорош, покуда серебро твоё, и чужое не звенит громче.
– Так и я ж не в гридь. Я по-купечески думаю, что добро лежит – стало быть, добро киснет…
– Пусть пока киснет, – сказал я. – Вернёмся с Хлынова – погляжу, чего их сабли стоят и почём их верность. А покуда пусть Третьяка стерегут от скуки.
Так что за кормой у меня теперь лежала не застава, а узел: Яр с гридью под чёрным флагом, волок с доглядом, Кунья речка под рукой. Река прирастала, и прирастала уже сама, как наледь на борту, – только поспевай оббивать да проверять, чтобы не намерзало криво. С этой мыслью жить было можно. С Глоткой – сложнее, но и её время придёт.
* * *
C большой воды мы свернули в своё русло под вечер, и до Прорвы оставалось ещё грести да грести. Рукав принял нас тишиной, берега сошлись ближе. Лесные вытащили из-под банок свои котомки, приготовили мешки со своей долей добычи, и теперь сидели с ними в обнимку. Кряж разглядывал берега так, будто проверял, всё ли цело стояло без него.
Вдруг с поворота у горелой сосны свистнуло: два коротких, один длинный.
Я поглядел на берег. Ивняк стоял густой – хоть глаза сломай. И только когда свист повторился, из этого пустого ивняка поднялись трое. Среди них я узнал Сороку. Умеют, лешие.
Только умение умением, а место было не то. Лесные дозоры, насколько я помню, сидели у самой Прорвы. Досюда от их кручи – полдня ходу.
– Суши вёсла.
«Навь» покатилась тише. Сорока уже прыгнул в долблёнку, спрятанную тут же в осоке, а с борта его углядели:
– Сорока! Малой!
– Дядька Кряж! – Сорока чуть не перевернулся вместе с долблёнкой. – Живые! Все живые, я считал! А у нас Марфа двойню родила! А Жила на кабанов с рогатиной ходил, они ему огород перепахали, так он их гонять, а они его! До сих пор хромает!
– Кто, кабан?
– Жила!
Лесные заржали всем десятком. Долблёнка стукнулась о борт, Сорока перевалился к нам, и его затискали. Мужики с луками остались на берегу – стояли, улыбались в бороды, махали своим.
Я дал им поорать, а потом поймал Сороку за плечо.
– Малой. Вы отсюда с каких пор дозор держите?
Сорока разом сдулся.
– Пару дён, – сказал он, пряча глаза. – Дед велел посты выдвинуть. Тут мы, да на Горбатом песке ещё, да у сухой протоки.
– Отчего велел?
– Не велено сказывать. Дед сам скажет, он встретит… – Сорока помялся и поглядел на меня несчастными глазами. – Дядька Кормчий, ты только деду не говори, что я место наше показал. Мы ж таиться должны были и глядеть. А я как Кряжа увидал – ноги сами встали…
– Не скажу. Садись вон к Кряжу, рассказывай про кабанов.
Он ускакал на банки, и там снова загалдело, а я повёл «Навь» дальше и думал уже не о доме. Корч выдвинул посты на полдня от деревни. Старик, который три поколения прятал род так, что о нём на реке не знала ни одна живая душа, теперь рассадил лучников по дальним кустам. Таких перемен от хорошей жизни не делают.
До Прорвы догребали в сумерках. Гул её поднялся из-за поворота раньше самой воды, и молодые завертели головами, а когда открылись воронки и белая грива посреди русла, на банках стало тихо.
– Не пялься на середину, – буркнул Брага. – Середина для покойников. Наша дорога вдоль бережка идёт, смирная.
– Дык темнеет, дядька Брага…
– Ему, – Брага кивнул на корму, – темней воды не бывает. Сиди да греби помалу.
Я вёл лодью по смирной полосе под самым берегом. Дно шло под ладонью знакомое, как собственный двор. За Прорвой река отпустила, раздалась, и по левому борту поднялась круча.
Наверху горели огни.
Деревня высыпала на кручу вся. Отсюда они провожали Кряжев десяток в поход, отсюда теперь глядели, считали головы на борту, и бабий голос наверху первым сорвался на крик:
– Живы-ы-ы! Все десятеро, бабоньки!
И круча взвыла. Пока «Навь» подходила к отмели, вниз по тропе уже сыпался народ, и первым спускался Корч.
Он дошёл до кромки раньше всех и считал своих, да наших, пока мы подваливали.
Дальше началось такое, что хоть вёсла суши надолго. Кряжа сняли с борта и понесли – он отбивался и требовал поставить его наземь, потому что он при оружии и при чести. Хромой Жила обнимался со всеми подряд и каждому пересказывал про кабанов, и с каждым разом кабанов становилось больше. Наши тоже сошли, и лесные тискали их без разбору – за то, что вернули своих живыми.
Доля их легла на отмель: связки топоров и наконечников, соль в рогожах, ткань, два котла и много другого полезного в хозяйстве. Лесные щупали железо и цокали, а Кряж над добычей степенно пояснял, что почём взято, и врал, по-моему, не больше половины.
Корч во всём этом не участвовал. Он отвёл меня подальше, встал и помолчал, собирая слова. Вблизи стало видно, как он сдал: щёки запали, под глазами темно. Старик ночей не спал.
– По моим протокам чужие шарились, Кормчий, – сказал он.
– Когда?
– Дня четыре тому. Лодка малая, а на ней двое. Вроде как рыбаки при сети, да только сеть ту ни разу не мокнули. И места глядели не рыбные. Стоянки глядели: где пристать, где берег твёрдый.
Он перевёл дух.
– А пару дней назад снова. Четверо уже на двух лодках. Недалеко от прорвы шарились, по лесу все ходили. Думали, что тихо ходят. – Он усмехнулся углом рта, коротко и без веселья. – По моему лесу тихо не ходят. Мои их вели от входа до самой Прорвы. Они на кручу лазали, Кормчий. Вот на эту. Сидели до света и глядели, как вода ходит. А после снялись и ушли.
– Твоих не углядели?
– Моих? – Корч даже не стал отвечать, только бровь поднял. – Ты сам нынче моих у горелой сосны углядел? То-то. Но мне, Кормчий, от того не легче. Три поколения про нас не знала ни одна собака. А теперь чужие люди на моей круче сидят и мою воду глядят. Я с той ночи посты выдвинул. Я, Кормчий, ночами не сплю. Ты мне прямо скажи, без жалости: мне род в глухомань поднимать? Есть у нас место, старое, дедово ещё. Худое место, голодное, но глухое.
Сухая сеть. Мереные стоянки. У Третьяка на Яру – «купцы», которые гребут вразнобой. Точно разведка. Да к тому же они явно ищут Хлынов.
– Род не поднимай, – сказал я. – Рано. Они покуда глядят – стало быть, и срок у нас есть, и сроком этим я распоряжусь сам. Дозоры держи, как теперь держишь. И если ещё раз сунутся – возьмите мне их.
– Живыми?
– Хоть одного – живым. Мне с ним говорить надо: кто послал, что велено глядеть, когда назад ждут. Остальных – как выйдет.
– Возьмём. – Корч кивнул. Похоже, это он решил ещё до меня, а спрашивал, сходится ли. – Лес поможет.
– И второе. Собирайся, старейшина, со мной пойдёшь. Утром у атамана совет сядет. расскажу как сходили, и поговорим о будущем. Заодно про незваных гостей расскажешь.
– Чего ж не сходить, – сказал Корч. – Схожу. – Он обернулся к круче и гаркнул неожиданно зычно: – Сохатый! Я в Хлынов, к утру не ждать! Остаёшься за старшего!
Сверху донеслось в ответ что-то согласное, и гулянка покатилась дальше.
– Деда. – Сорока стоял тут же, рядом, и маялся. – А меня возьми, а? Я на вёслах подсоблю. Я Хлынов ни разу не видал, а там вон громыхало кажный день, а я…
– Цыц.
Сорока цыкнул и остался стоять. Корч поглядел на него, на небо, снова на него.
– Садись в лодку, – буркнул он. – Горе моё. Только рот там не разевай… А. Кому я говорю.
Отходили от отмели в полной темноте, под бабий смех с кручи. Корч сел у мачты, поставил посох между колен и замер, глядя на чёрную воду. Сорока примостился рядом, тут же получил пряник, и теперь сидел довольный как кот.
Я вёл «Навь» последними протоками на ощупь, ладонью. До дома оставался один переход.
Глава 22
К Хлынову подходили глухой ночью.
Берег встал по правому борту чёрной стеной – крутояр, на котором сидел город, с воды и днём-то не враз разглядишь, а ночью он просто заслонял полнеба, и ни огонька на нём не было. Я вёл «Навь» к заливчику даром. Вот отмель у входа, вот наша яма, забирай правее.
– Хорош дом, – ворчал Брага вполголоса. – Хозяева дрыхнут. Хоть бы собаку завели, что ли. Придёт вот так кто чужой…
– Чужой сюда не придёт, – сказал Бес. – Чужому Прорву не пройти.
– А мы, выходит, пришли – и никто ухом не повёл. Обидно мне, понимаешь? С войны идём. С победой. Хоть бы одна душа…
Пронзительный, в два пальца, свист ударил с берега, аж уши заложило. И следом с чёрного дерева, что нависало над самой водой у входа в залив, заорало:
– НАВЬ!!! НАША НАВЬ ИДЁТ!!! ВСТАВАЙ!!! ПРИШЛИИИИ!!!
– Вот тебе и душа, – сказал Бес.
На дереве затрещало, закачалось, посыпались голоса – там сидела целая стая наших воробьёв. Кто-то лез вниз, кто-то орал «буди Хлынов», кто-то свистел не переставая. По звуку и громкости я узнал этот свист: так на всю Прорву свистел только Сёмка. А с верхней ветки командовал, конечно, Карасик.
– Гринька, наверх беги! Смоляк, огонь вздувай! Да не туда, на мостки огонь!..
– Карасик, это ты там? – крикнул я через воду.
Дерево на миг замерло.
– Кормчий!!! – взвыло оно всеми ветками разом и уронило кого-то в залив – внизу плеснуло, заверещало, выволоклось на песок. – Кормчий пришёл! ЖИВОЙ!
И понеслось. Наверху, на круче, забрехало, застучало, захлопали двери – город просыпался от пацаньего ора. По тропе с кручи запрыгали огни, сперва два, потом десяток, потом счёт я бросил, и когда «Навь» ткнулась в мостки, на берегу уже стояла толпа – мужики в наспех натянутых портах, бабы в платках поверх рубах. Все орали и считали головы на борту.
– Все, бабоньки, все! – первой разобралась Дарья. Она стояла на самых мостках, с лучиной, и лучина ходила в её руке. – Целые идут! Ох ты ж господи… Целые!
Мы не все пришли! – уже орал Гнус. – Часть в Устье осталась!
Сходни легли, и дальше всё смешалось. Гребцов сдёргивали на мостки и тискали. Кто-то уже волок корчагу, кого-то уже посылали за другой. Бурилом пробился через толпу – босой, в рубахе, зато с топором, который он, похоже, схватил спросонья, – облапил меня так, что хрустнула спина, отодвинул, оглядел.
– Целый.
– Целый, атаман.
– Ну и слава богам. – Он оглянулся на гвалт и рявкнул: – Да тише вы, оглашенные! Ночь на дворе!
Куда там. На мостках Гнус уже стоял на бочке.
Он взлетел на неё, как на трибуну, едва сошёл с борта, и теперь над толпой летело:
– … десять бортов, братцы! Десять! А нас – трое! И Кормчий говорит: я, говорит, наковальня, а вы молот! И пошёл один на всех, вот те крест, один!..
– Врёт? – спросил Бурилом у Беса через головы.
– Покуда нет, – честно сказал Бес. – Но сейчас начнёт.
– … а куний князь как выскочит! А рожа – во! А орёт!..
– Ты-то откуда знаешь, какая рожа, – лениво крикнул Бес. – Ты на струге за вёрсту был.
– У меня глаз купеческий! – отрезал Гнус и понёсся дальше, а толпа подалась к нему.
Я стоял у сходней, и мимо меня текла вся эта счастливая каша, и в каше я искал глазами одно лицо. Нашёл. Зоя стояла в стороне от огней, у бани, где всегда, – в платке, наброшенном косо, и не махала, и не кричала, а просто глядела. Я прошёл к ней сквозь толпу.
– Целый вернулся.
– Обещал же.
Она тронула мой ворот, где под рубахой шла её красная нить, и кивнула своим мыслям. Осторожная какая. Ну а я сжал её покрепче и поцеловал. Стояли мы в тени и видно нас не должно быть.
Постояли так немного, а потом женщины умчались в Хлынов воду греть, на, а я отправился к мосткам.
Там уже шла своя битва. Карасикова артель пробилась к борту и требовала законного.
– Кормчий! А мыла мы наварили – три короба! – Карасик подпрыгивал, чтобы его было видно. – Хвойного два и мятного! Зарубки все честь по чести! Никодим проверял – говорит, счёт сходится!
– Молодцы.
– А ты в Устье ходил! А там торг! А мыло – товар! – Он выпалил это как военное донесение и уставился на меня с такой надеждой, что врать было нельзя, а я и не собирался.
– Верно рассудил. Потому слушай: мыло ваше заберу в Устье, в лавку. И вас с ним – тебя и артель. Сами варили – сами и посмотрите как там всё. Как вниз пойдём – обратно привезу.
Секунду стояла тишина. Потом Карасик открыл рот, закрыл, повернулся к своим и заорал:
– АРТЕЛЬ! В УСТЬЕ ИДЁМ!!!
Что тут началось. Пацаны орали, скакали и били друг друга по спинам, Сёмка свистел в два пальца не переставая, и на фоне этого даже Гнус на своей бочке на миг потерял слушателей – чего с ним не случалось отродясь.
– Пряники давай, – шепнул мне Бес. – Самое время, покуда они от счастья не лопнули.
Пряники пошли с борта прямо в толпу детворы, и Дарья тут же встала над коробами суровым стражем: по одному в руки, по одному, кому сказано! Гнус с бочки проводил короба взглядом, полным невыразимой муки.
– Два короба, – вздохнул он. – А было три.
– Было два, – сказал Бес.
– Это смотря откуда считать…
Бурилом вырос рядом со мной с корчагой, – сунул её мне в руки и сказал негромко, под общий гвалт:
– Ну, Кормчий. С возвращением. – Он поглядел на толпу, на Гнуса, на скачущую детвору, и усмехнулся в бороду. – Былину вашу я до утра дослушаю, никуда она не денется. А с утра – ко мне. Разговор есть, и у тебя, гляжу, тоже. – Он кивнул на «Навь», где у мачты, прямой и неподвижный среди всей этой свистопляски, сидел старик с посохом. – Корча-то не просто так привёз.
– Не просто так.
– Вот и я о том. – Бурилом повернулся к толпе и гаркнул: – Ладно, ватага! По чарке – и спать! Утром доорёте!
Доорали, конечно, но не утром – угомонился берег только к третьим петухам. Я уходил наверх одним из последних, и уже с тропы, с полукручи, оглянулся. Внизу догорали факелы, у мостков белела «Навь».
Хлынов спал. Ну а я дома.
* * *
Проснулся я от стука топоров.
Стучали со всех сторон и стучали вразнобой, как хороший дождь по крыше. Я вышел из избы на солнце, первым делом встал и огляделся.
Хлынов строился. Три сруба, что при мне стояли без крыш, глядели теперь свежей дранкой. У крайнего мужики уже тесали лавки у входа. Дальше, за ними, поднималось ещё три на новых местах. По венцам ходили плотники с топорами.
Школьный навес оброс стеной – покуда одной, но Никодимова детвора уже сидела за ней, прячась от ветра, и бубнила хором склады. От известковой печи тянуло горьким дымком, у гончарного двора рядами сохли на досках горшки, а из-за мыловарни несло хвоей так, что щипало глаза. Город жил и рос, как опара из кадки – только отвернулся, а она уже через край.
– Что, Кормчий, любуешься? – Дубина шёл от срубов, на ходу вытирая руки о рубаху. – Есть на что. Я, покуда вы воевали, мужиков гонял.
– Крыши добрые вышли.
– Крыши – что. Ты вон туда глянь. – Он развернул меня за плечо к верхнему концу. – Видал? Пятую избу заложил и шестую размечаю. Скоро все бабы с детьми под крышами будут, вот тогда и скажешь – добро. А покуда так, покуда разбег один.
– На разбег – держи. – Я вынес ему из землянки свёрток. – Из Устья тебе инструмента всякого взял. В том числе для резьбы и тонкой работы.
Дубина развернул рогожу, и разговор у нас кончился. Он взял резец, повернул его к солнцу, попробовал жало большим пальцем, потом присел тут же на бревно и минуты две гонял инструмент в руках так и сяк, забыв про меня начисто.
– Ишь ты, – сказал он наконец. – Оттяжка-то какая… Это кто ж в Устье так тянет? Я такой оттяжки не видал. – Он поднял на меня глаза и закончил сурово: – Спасибо, Кормчий. Только ты это. Ты Микуле ихние клещи покажи сразу после меня. Ты же привез ему, я знаю. А то он из кузни выскочит и отымет, я его знаю.
Не отнял – потому что к Микуле я пошёл сам, и не с одними клещами. За мной двое гребцов несли с «Нави» первую вязанку дуг, и в кузне из-за этой вязанки сделалось не до подарков.
– Так. – Микула выдернул из вязанки дугу, оглядел вдоль, постучал ногтем, послушал звон. – Так-так. Ковка чужая, грубая… но ровная, врать не стану. Полос сколько привёз?
– Тридцать пока. Остальное довезут к сроку, уговор на сотню с гаком.
– С гаком, – проворчал Микула и выдернул вторую дугу. – Гак ихний я ещё погляжу, какой выйдет… А отпускать их, стало быть, мне. – Он покосился на меня. – Красиво удумал, Ярик, чтобы секрет не выдать. Они там хоть лопни – без отпуска ихнее стекло стеклом и останется.
– На то и расчёт, Микула.
– На то и расчёт, – повторил он, и в бороде у него зашевелилась усмешка. – Хитёр. Ох, хитёр… Ладно, сегодня начнём помалу, чтобы руку набить, да собирать будем стрелялки ваши. А это у тебя что?
– А это тебе. – Я положил на верстак инструмент. Тут и клещи были, и пробойники, и кой-чего другого набрал.
Микула вытер руки, взял, щёлкнул губками, поглядел на шарнир – и замолчал так же, как Дубина. Потом ушёл с ними к окну, к свету, и оттуда донеслось:
– Перекусы под разный пруток… губа фигурная… Это ж кто такой догадливый у них там?.. – Он обернулся. – Кормчий. А такого мастера в Устье живьём видал?
– Домаш зовут. Старшой кузнечного ряда.
– Домаш. – Микула попробовал имя на зуб, как монету. – Будешь в Устье – поклонись. Скажи: Микула из Хлынова кланяется за клещи. Молодец, мастер.
У Пахома вышло не так степенно. Пахом заморскую поливу сперва не признал – вертел черепок с жёлтым блеском так и сяк, нюхал зачем-то, – потом признал и обиделся.
– Это чем же они льют, нехристи? – вопросил он. – Это ж не полива, это стекло цветное! Это как? Онисим! Онисим, иди сюда, старый, глянь, чего привезли! Мы с тобой горшки обжигаем, а люди вон чего творят!
Онисим пришаркал, глянул, пожевал губами.
– Жар нужен другой, – сказал он. – Наш жар жидкий. Тут печь иная, с поддувом…
– Сам знаю, что с поддувом! Ты мне скажи, чего они в песок сыплют!
И они сразу заспорили, забыв про меня, а внук Первуша уже тащил им черепки для проб. Я тихо ушёл с гончарного двора, унося спину от Пахомова крика: «Не тронь! По науке надо, по на-у-ке!» Полива легла в добрую землю.
Никодиму я отдал пергамент без свидетелей, в школе, когда детвора высыпала на волю. Он развернул вощёную кожу, увидел стопу – и руки у него сделались осторожные, как у бабки над младенцем. Он взял верхний лист, поглядел на свет, провёл пальцем по кромке.
– Телячий, – сказал он тихо. – Выделка добрая… Кормчий, ты знаешь, сколько это стоит?
– Знаю. Я платил.
– Я не про серебро. – Никодим сложил лист обратно, разгладил ладонью. – Книга Хлынова у меня нынче на бересте писана да на дощечках. Береста – она что: намокла, потёрлась – и нет её. А это… – он прижал стопу ладонью, – это на сто лет. Ты мне нынче сто лет привёз, вот что ты привёз. – И прибавил, сощурясь: – Опасный ты человек, я тебе это уже говорил.
– Говорил.
– И ещё скажу, чую.
Бабью долю я до баб сам не понёс – не моя наука. Ткань, ленты и платки принял Дарьин двор. Дарья развернула на столе отрез, поглядела на свет, пощупала кромку и постановила:
– Делить буду сама. По дворам, по ртам и по совести. – Она свернула отрез и только тут поглядела на меня. – Ишь чего удумал. Ленты им. Довоевался, стало быть, до лент. – Это она так хвалила.
Зое я отдал её свёрток во дворе. Просто вложил в руки. Она развернула на ходу. В свёртке лежало бронзовое зеркальце, с ладонь размером, устьинской работы. Я услышал, как за спиной у меня стало тихо и обернулся. Зоя стояла посреди двора и глядела на меня, и держала его обеими руками.
– Это ж… – она поискала слово, – это ж просто так? Не для дела?
– Просто так.
Она вспыхнула, спрятала зеркальце под передник, тут же достала обратно, глянула в него одним глазом – и засмеялась. Ну а я пошёл наверх, к землянке Атамана, унося этот смех с собой.
У атаманской избы на завалинке уже сидел Корч. Рядом с ним сидел Бурилом. Оба молчали с таким видом, будто до меня успели переговорить обо всём на свете и остались друг другом довольны.
– Выспался? – спросил Бурилом. – Ну, здравствуй при свете-то. Ночью не разглядел толком. – Он оглядел меня, как Корч на отмели, с головы до ног. – Рожа у тебя довольная, как у котяры… Ладно. Зови своих. Микулу с Дубиной я уже послал звать. Сядем – поговорим, что ты нам за узлы навязал и как их вязать дальше.
– Зову, атаман.
Совет собирался у землянки, а я задержался и ещё раз поглядел сверху на Хлынов – на дранку крыш, на дымы, на мостки, где у «Нави» уже суетилась Карасикова артель, таская к сходням свои короба с мылом. Эти в Устье собрались сегодня, сейчас, и попробуй им объясни.
Город жил, работал и стучал топорами.
* * *
– Ну, – сказал Бурилом, усаживаясь на лавку. – Все в сборе. Давай, Кормчий, с самого…
За стеной зашуршало, следом по кровле простучали быстрые ноги и крыша над нами едва слышно скрипнула и просела.
Бурилом поднял глаза к потолку. С потолка, сквозь дёрн, сыпнулась тонкая струйка земли – прямо ему в квас.
– Это что? – спросил он грозно.
Крыша замерла. Замерла она так старательно, что стало слышно, как кто-то сопит.
– Сорока, – сказал Корч, не поворачивая головы. – Уши оторву.
За оконцем ойкнуло и перестало сопеть. Бурилом грузно поднялся, в два шага дошёл до двери и распахнул её.
Снаружи стояло пол-Хлынова.
Детвора лежала на крыше как снопы на возу, и глядела на атамана сверху честными глазами. За поленницей толпился ряд девок в платках. Поодаль стояли бабы, будто шли мимо и случайно остановились все разом. У школьного навеса сбилась Никодимова мелюзга вместе с самим Никодимом. От мостков, бросив короба, подтягивалась Карасикова артель.
– Это что за осада? – вопросил Бурилом. – Совет у меня тут или ярмарка?
– Дядь Бурилом, – заныли с крыши, – ну чего сразу осада… Мы ж тихонечко…
– Тихонечко они! Крышу мне продавили, в квас землю насыпали! Брысь!
Никто не дёрнулся. Наоборот, из бабьих рядов выступила Улита.
– А чего это сразу брысь, атаман? – сказала она степенно. – Люди ждали да молились. А теперь, стало быть, вы впятером в землянке шепотком перескажете, а нам объедки? Ночью крику было много, а толку мало. Пусть при народе рассказывают.
– Верно! – загудели сзади. – При всех давай! Про князей! Ночью про попа орали чего-то – про попа хотим!
– Про молнию! – пискнули с крыши.
Бурилом набрал воздуху на хороший рык, подержал его в груди, оглядел осаду от крыши до мостков – и выпустил впустую.
– А, – сказал он и махнул лапой. – Делайте что хотите. Совет после…
Что тут началось, я и описывать не возьмусь. Детвора посыпалась с крыши горохом, от мостков уже катили бочку, волокли брёвна под сидение, бабы рассаживались чинно, как в церкви. Посреди всего этого Гнус взбирался на бочку с видом человека, который ждал этого часа всю жизнь.
Я тоже шагнул было к бочке. Меня поймали за рукав.
– Голова. – Гнус поглядел на меня сверху с искренней жалостью. – Ты вот чего. Иди вон в тенёчек, посиди. Ты ведь как расскажешь? «Подошли. Стрельнули. Взяли». Тьфу. У людей праздник, а ты им опись зачтёшь.
– Он правду скажет, – поддержал Бес, устраиваясь на бревне у бочки. – А правда у него короткая. На правду народ не собирается.
– А вы, стало быть, врать будете?
– Мы будем сказывать, – с достоинством ответил Гнус. – Это другое.
И меня отправили в тенёк, к Корчу. Старик сидел на чурбаке, сложив руки на посохе, и по его лицу было не понять, осуждает он всё это или устраивается поудобнее. Карасик, Сорока и остальные хлопнулись на землю в самый первый ряд.
– Ну! – Гнус оглядел толпу с бочки, выждал, покуда стихнет, и начал нараспев, по-сказочному: – Стало быть, пошли мы вверх по весенней воде. Сто восемь душ, три лодьи да гром в рогожах. А навстречу нам – застава Глебова, первая. И выплывает из-за мыса струг, а на носу стоит десятник Осмол. Пузо – во. Панцирь чешуйчатый, рожа наглая, что твой налим. И орёт нам Осмол через воду: а ну, голодранцы, готовь мыто, да поживее, покуда я добрый!
– А вы? – не выдержали с передних брёвен.
– А мы люди вежливые. – Гнус развёл руками. – Мы ему вежливо и ответили. Из носового.
Толпа грохнула. Гнус переждал и поднял палец.
– Первое ядро, врать не буду, мимо ушло. Поздоровалось только. А второе – в самую скулу струга. Я такого и не видал, братцы: был струг – и нет струга, одни щепки летят да Осмолово пузо в небе кувыркается…
– Пузо потом из воды выловили, – вставил Бес. – Вместе с Осмолом.
– Живого! – подхватил Гнус. – И вот тут Голова наш учудил первое чудо. Мы-то думали – повесит. А он что сделал? Раздел всю заставу до исподнего, разул до босых пят и погнал пешочком. Вдоль бережка. Через те самые деревни, какие они грабили. Идёт, стало быть, грозный Осмол босичком, рубашонка на ветру, а из каждого двора на него бабы глядят. И собаки. И ребятня свистит.
– Так им! – рявкнули из задних рядов. – А заставу, заставу-то⁈
– Спалили, – сказал Рыжий.
От его слова по толпе прошёл такой вздох, какого Гнус не добился всем рассказом. Рыжему верили сразу и во всём.
– Спалили, – подтвердил Гнус и тут же понёсся дальше: – А на второй заставе, братцы, мы и воевать не стали. Там до нас навоевали. Подходим, слышим – за поворотом ор стоит, как на торгу в недород. Выгребаем. Мать честная: застава стоит, а вокруг неё мужиков сотня, с кольями, с баграми, и все орут. Осада у них! Вторые сутки, слышь, осаждают. А со стены им десятник Хомут отвечает, тощий такой, голосок визгливый. И знаете, чего не поделили? Стражник у них там был, Шилом звать. Так этот Шило у мужика Фильки плот угнал, у Куприяна баню спалил да у бабки козу свёл!
– Это ж талант надо, – крякнул кто-то из мужиков.
– Талант! – согласился Гнус. – Ну, Голова наш поглядел на это вече, да и говорит Хомуту: открывай, мил человек, ворота, складай железо. А Хомут со стены визжит: не открою! Меня мужики на вилы подымут, им только ворота отвори! Сидим, стало быть. И тогда Голова говорит Хвощу: а сыграй-ка им, Хвощ, чтоб открылось. Да вы рты-то откройте, люди добрые, кто на берегу!.. Это он мужикам кричит, чтоб не оглохли. Мужики рты открыли – так с открытыми ртами и простояли до вечера. ГРОХНУЛО – и ворота с петель. И выходит Хомут со своими стражниками, смирные, как овечки стриженые.
– А Шило? Шило-то куда⁈
– А вот тут, братцы, слушайте, какой у нас Кормчий судья. – Гнус понизил голос и перегнулся с бочки. – Мужики-то Шило разорвать хотели, уже и рукава закатали. А Голова не дал. Он Шило к отработке приговорил: Куприяну – баню новую своими руками срубить, Фильке – плот связать, бабке – на козу заработать. И мужикам строго-настрого наказал: не бить, не цукать, пущай работает. И заставу не спалил – отдал её Гудиму-плотогону, вот такому мужику, с голосом как било. Держи, говорит, Гудим, порядок, а мыта чтоб на реке больше не было вовек.
Я слушал из тенька и дивился. Врал Гнус на удивление мало. Он раскрашивал, развешивал, пускал петуха, где надо, – но нить держал честно, и Бес, сидевший при бочке суровым приставом, поправлял его за весь рассказ раза три, не больше. Зато народ радовался как дети, ей-богу.
Про куний караван Гнус рассказал коротко – ночью, мол, с бочки орал уже, повторяться не станем, – и толпа загудела было обиженно, но Гнус вскинул руки:
– Тихо! Тихо, люди! Потому что дальше, – он выдержал страшную паузу, – дальше было Устье. А под Устьем, братцы, была ночь, какой я в жизни не видал и, даст бог, больше не увижу.
И стало тихо по-настоящему.
– Глеб реку запер. Лодьи борт к борту связал, настил поверх положил – плотина, стена на воде. За стеной – его флот. На берегу – вильцы, ордой глоток, у идолов своих режут кого-то, воют, к рассвету приступ готовят. А в городе наши сидят, устьинские, и у них ни стрел, ни сил – одна ночь им осталась. И вот Голова говорит: будем плотину жечь. Куньи струги, какие побитые, смолой набьём – и в неё. Только струг, братцы, сам не поплывёт, его до самого конца вести надо, рукой. А струг-то горит… – Гнус сглотнул. – Четыре струга было. Первый Голова себе взял. Не дал никому.
Толпа повернулась ко мне. Я глядел на Гнуса и думал, что зря его не остановил на заставах.
– Второй Бес взял. Третий – Рыжий. А четвёртый, – Гнус шмыгнул носом и вдруг приосанился, – четвёртый, стало быть, я. И вот идём мы, четыре смертника на четырёх кострах, стрелы уже по бортам стучат, а я, дурак, чего делаю? Пою. Горланю на всю реку, братцы, как на свадьбе. Отчего пою – сам не знаю. Страшно было так, что-либо пой, либо помирай, ну я и выбрал.
– Хорошо пел, – сказал Рыжий.
– Слыхали⁈ – взвился Гнус. – Рыжий сказал – хорошо! Он за всю жизнь трёх слов не потратил, а тут – хорошо! Запомните этот день, люди!.. Ну вот. Подвели мы струги – и в воду. А вода майская, братцы, она ласковая, как тёща. И вот тут-то Волк наш приказ и порушил. Ему велено было стоять поодаль. А он видит – смола занимается худо, а с плотины уже багры тянут, отпихивать. И он «Навь» – под стрелы, в упор. Болтами плотину смёл, а нас четверых из воды повыдергал, как щурят. Меня за шкирку тянули, я уж и не грёб, я булькал…
– А плотина⁈ Плотина-то⁈
– А плотина, – сказал Гнус тихо, – занялась.
И он рассказал, как занялась. Как огонь пошёл по смоле от струга к стругу, как лопались канаты и горящие лодьи несло по чёрной воде, как ревели на берегу вильцы и как с городской стены, где уже прощались с жизнью, кто-то заорал первым – «наши-и-и». Гнус рассказывал, раскинув руки, и пламя у него вставало до неба, и, честно сказать, завышал он не сильно.
– … а поутру вышли мы к городу, и встречало нас всё Устье. А Глеб с Вепрем – на верёвочке. Вепря, правда, Волк не довёл, – Гнус развёл руками, – у мачты поговорил. А Глеба народ устьинский сам судил, всем городом, на площади. И приговорил. Вот так, братцы: кто на реке разбоем жил, тот от реки и кончился.
Он перевёл дух, хлебнул из поданной кружки и сощурился хитро.
– Устали? Али дальше сказывать? А то дальше у нас поп будет.
– Давай попа!!! – взревела толпа в сто глоток так, что с деревца свалился кто-то из мелких.
И был поп. Гнус изобразил его в лицах: как вышел на обрыв крестный ход с хоругвями, как чернобородый батюшка, перекрывая реку, ревел «ИЗЫДИ, СИЛА НЕЧИСТАЯ, С ВОДЫ НАШЕЯ», и как половина нашей же ватаги при этом присела за борта, потому что брехне про Чернобога и сами верили. Как Голова велел править к берегу – к берегу, к попу! – вышел на нос и крикнул: здорово, отче, складно поёте, далеко слыхать! Как поп посинел и закрестил его издали с удвоенной силой, а Голова ему: да погоди ты меня заклинать, дай слово молвить – ты ж меня изгоняешь, а сам не проверил: а ну как я не изгоняюсь? Давай по-честному попробуем. Гляди!
– И вот тут, братцы, – Гнус воздел руки, – наш Кормчий, наймит тьмы и Чернобогов кум, у всего честного народа на глазах… перекрестился. Широко. Истово. По всем правилам.
Хлынов лёг. Бабы вытирали глаза платками, мужики ржали в голос, Никодим у навеса крякнул и перекрестился сам – не поймёшь, на всякий случай или от смеха.
– Поп крест опустил и шепчет: ты… ты крещёный, что ли?.. А Голова ему: а ты думал! Вы кого хоронить-то собрались, отче? Брехне про меня верь через одну: та, что про гром, – правда. Остальное – как сойдётся… А про Чернобога, – Гнус понизил голос, – про Чернобога ты у Чернобога и спроси. Я его сам ни разу не видал. Мне с ним видаться некогда – у меня река немерена, дел невпроворот.




























