Текст книги "Из Гощи гость"
Автор книги: Зиновий Давыдов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц)
Часть третья
«Непобедимый цесарь»
I. Загадочный поп
Дремлет решеточный сторож, сидя на обрубке у рогаток, протянутых поперек улицы на ночь. Клюет сторож носом, головой мотает, древко алебарды в руке зажал, а другой рукой как начнет креститься, встрепенувшись то ли от стука, то ли от крика, то ли от другого чего в темной ночи.
Далеко-далеко мигнул огонек. Мигнул и погас. Потом опять зажглось в отдалении и, уже не погасая, стало надвигаться на рогатки, на алебарду, на сторожа решеточного…
– Кто там?! – гаркнул сторож, вцепившись в древко обеими руками. – Чего шатаетесь ночью! Аль указы не для вас писаны? Вот я вас на Земский двор, волочебников!..
Подошедшие переглянулись; человек с фонарем кашлянул в рукав зипуна.
– От церкви Пречистой Гребневской, – молвил он, подняв фонарь и осветив попутчика своего в поповской рясе, с серебряным крестом на груди. – Причастить болящего в доме его.
Он опять кашлянул, опустил фонарь и буркнул в темноту:
– Кончается человек…
– Господе Сусе, – молвил сторож, навалился на рогатку, сдвинул ее с места и пропустил попа и провожатого с фонарем.
Те двинулись дальше, и пошло снова мигать и вспыхивать вдоль по улице меж рядами деревьев, кланявшихся друг другу по-осеннему раздумчиво, с шелестом и шепотом.
Сторож обернулся – уже и вовсе нет огонька. Пропал за поворотом вместе с попом и провожатым, которые пошли переулками и, ткнувшись в тупик, постучались в ворота. Тявкнул задорно щенок, подбежал к воротам, сунул в подворотню, на световое пятно от фонаря, ушастую голову, пролез и стал тереться о попову рясу. А по ту сторону ворот, по увядшей траве, шел детина в исподнем, зевал на ходу и чесался, отпер калитку и, не молвя слова, пропустил попа и человека с фонарем. Поп пошел в хоромы; детина с мужиком-провожатым побрели к надворной избе.
Не причащать, не исповедовать пришел, видно, сюда поп, если один, без провожатого, прошел он темные сени и сразу, не тычась зря, нащупал в стене дверную щеколду. Нагнулся поп и, едва не задев скуфьею низкую притолоку, продвинулся в просторный покой, где не слышно было ни стонов больного, ни вздохов его, только лампада чуть потрескивала перед странным образом, непривычным, невиданным доселе, с нерусским венцом вокруг женского земного, чрезмерно красивого лика. У русского попа висел в горнице католический образ польской работы! И перед этим образом поправил поп в лампаде фитиль, зажег об него свечку и пошел к столу. И, закрепив свечку в шандале [59]59
Шандал – подсвечник.
[Закрыть], стал ходить по горнице, то и дело останавливаясь и понемногу разоблачаясь, снимая с себя одно за другим – скуфью, крест серебряный, широкую рясу, однобортный подрясник с воротом стоячим. И остался поп в одних штаниках, в черных бархатных сапогах и белой сорочке, обшитой кружевцем. Тщедушный поп, с впалой грудью и редкой бородой, – как такому молебны петь, в церкви служить!
Поп зябко потер руки и пошел к печке. Он постоял у печки, повертелся, потерся о нагретые изразцы… Послушал колотушку, в которую бил сторож на соседнем, панском, дворе, где стояли литовские купчины… Прислушался поп и к щенку, скулившему под окном. Там, за окном, окутала Москву глухая предосенняя ночь, полная смутной тревоги и беспричинной тоски. Поп потоптался у печки и вспомнил:
Поп повторил это мысленно раз и другой:
Cum subit illius tristissima noctis imago…
И дальше – ни с места. Потер попик рукою своей плешивый, подобный куполу лоб, но вспомнить больше так и не мог. Тогда он пошел к столу, раскрыл обтянутую зеленою кожею книгу, стал копаться в ней и наткнулся на заложенный меж страницами бумажный лист. Выудил из книги цепкими своими пальцами поп исписанную мелко бумагу, поглядел ее на свет и прислушался снова… Но тихо было кругом, даже щенок не скулил больше под окошком, укрывшись, должно быть, в каком-то дворовом кутке.
– Tristissima noctis… – молвил поп вслух, уже не слыша и собственного голоса, держа в руке бумагу, пробегая глазами строку за строкой. И, потянувшись за чернильницей, увидел попик в медной подставке свое собственное отражение. Вздохнул тогда поп сокрушенно, закрыл глаза и, открыв их, погрозил тому, кто тускло глядел на него из глуби металла: – Ах, патер Андржей!..
И, уже не смущаемый посторонними видениями, скрючился над разложенной на столе бумагою и стал дописывать начатое накануне. Писал долго, глядя временами на свечу и не видя ее, иногда прислушиваясь к чему-то, хотя кругом была невозмутимая тишина. И тогда только захлопнул патер Андржей чернильницу и побрел к кровати, когда кончил письмо и упрятал его снова в книгу, обтянутую зеленою кожею. И вот о чем извещал в своем письме тщедушный иезуит дородного начальника своего, который в Польше, в городе Кракове, спал в этот час безмятежным сном в просторной опочивальне, на лебяжьей перине, под пуховым одеялом.
II. О московских делах и о русских крепостях, о тайных происках иезуитов и сладких надеждах поляков, о Хворостинине, о Заблоцком и о прочем
«Донесение, писанное смиренным отцом Андржеем, Общества Иисуса коадъютором, достопочтенному отцу Децию, святого богословия доктору, краковскому Общества Иисуса провинциалу [61]61
Орден иезуитов (Общество Иисуса) делился на провинции. Начальник провинции назывался провинциалом.
[Закрыть]. Из Москвы, сентября в одиннадцатый день, в год тысяча шестьсот пятый.
Первое. Ради вящей славы господней и непреложным Вашего преподобия повелением присоединился я к войску великого князя Димитрия московского как исповедник и наставник и с помощью бога-вседержителя, даровавшего нам победу, вступил в город Москву и в именуемый Кремлем замок, краше которого невозможно себе представить. Из лютой ненависти к царю Борису, и это теперь известно, первые патриции государства (бояре) сначала тайно передались на сторону Димитрия, а затем и явно открыли ему дорогу. Но так же, и еще больше, обязан великий князь святому нашему ордену и пресветлой короне польской. Не отрицаясь этого, великий князь Димитрий ласкает меня по-прежнему, но много еще тяжких трудов предстоит нам, воителям во имя господне, для укрощения и вразумления упрямого московского народа: я разумею обращение народа сего от проклятой греческой ереси к единственно правильной католической вере ради спасения души и обретения вечного блаженства. Велик этот подвиг, но истинно писано у Квинтилиана в книге десятой, третья глава: «Всякое прекрасное дело сопряжено с трудностями; сама природа не желает быстро производить на свет ничего большого». И хотя так, но никогда доселе не приходилось жить мне среди людей, питающих столь явный ужас перед всяким католиком и высказывающих нам столь неприкрытое отвращение. И потому для уловления сих заблудших вынужден я, смиренный рыбарь господень, искуснейше сплетать свою сеть и действовать с превеликою осторожностью. Чтобы отвратить от себя предубеждение и даже обезопасить самое жизнь свою, принужден был я сменить свой плащ на рясу и, отрастив себе бороду, принять образ русского попа.
Теперь перейдем ко второму, касающемуся крепостей, и это Псков, который был и остается первою крепостью в государстве. Это твердыня, вся окруженная каменными стенами, и она может противостоять любому натиску и отражать удары, как случилось в последнюю, несчастную для нас осаду, когда воевода князь Хворостинин не только отбился, но погубил много знаменитых рыцарей польских и взял у нас множество знамен и пленных. Кстати, я узнал об этом воеводе, что этот воевода, как мне сообщили, умер всего год тому назад в летах весьма преклонных.
Каменные стены имеет, конечно, и Москва, защищенная даже тройною стеной из камня, которые стены суть: Кремль, Китай-город и Белый город [62]62
Каменные стены Белого города в Москве проходили по черте нынешних бульваров и дальше – по берегу Москвы-реки от Кропоткинских (Чертольских) ворот до Кремля.
[Закрыть]. Креме того, есть еще передняя деревянная стена в три копья вышиною, с башнями и пушками, называемая Скородом [63]63
Земляной вал и деревянные стены Скородома проходили по нынешним Садовым, захватывая дальше и заречную часть Москвы.
[Закрыть]. И также следует указать на каменные стены, коими обладают другие крепости: Новгород Великий, Новгород Нижний и Новгород-Северский; также и Смоленск, Можайск, Порхов, Путивль, Тула, Коломна, Вологда, Астрахань и Казань. Все прочие города, как на границах государства, так и сколько-нибудь отдаленные от них, камнем не ограждаются, имея обычно лишь деревянные надолбы [64]64
Ряды стен, составленных из врытых в землю столбов.
[Закрыть]и земляные валы. И что до них, то буду писать, когда повидаюсь с волохом [65]65
Волохами тогда называли итальянцев.
[Закрыть], который волох хотя и боится, но придет скоро и мне верен, ибо в каждый приход получает по золотому.
И третье. За время пребывания нашего в Москве великий князь ни разу не выразил желания принять из рук моих святое причастие, хотя бы и утаенно от взора людского, как делалось это до того. К огорчению моему, он уклонился и от прямого ответа на поставленный мною однажды в тайной беседе вопрос о соединении католической и русской церквей и о даровании привилегий пастырям нашей истинной веры, о чем много говорилось раньше и неоднократно. И однако: с тех пор как стоит Московская земля и солнце над нею сияет, никогда раньше обстоятельства не были столь благоприятны; глупцом же наречется тот, кто ныне не воспользуется ими. А посему, как в священном писании сказано: «Будем мудры, как змии». Тем боле, что проявленное его величеством некоторое как бы охлаждение и многое другое я как раз и приписываю разумной осторожности, знающей меру вещам и вес обстоятельствам. Ибо народ московский хотя и доказал свою преданность сыну Иоанна и Марфы Нагой, но, о чем уже писалось, питает трудно искоренимую ненависть к святой римской вере и к польскому народу как к ее носителю и вековечному якобы своему недругу. Тем тяжеле, скажу я, наш подвиг, но тем плодоносней будет перед господом конечная наша победа, когда и эти северные страны вольются в великую и правоверную Польскую державу и народ московский вместе со всеми признает власть Рима над своими душами, осуществляемую ныне и присно [66]66
Всегда.
[Закрыть]и во веки веков его святейшеством папой, аминь! Уповая на господа, надеюсь на помощь знаменитого ревнителя католической веры, на пана Юрия Мнишка, подобного которому не было, и его благочестивой дочери, невесты великого князя. Когда с божьей помощью прибудут они в Москву, его величество несомненно отдалится от оруженосцев дьявола, еретиков Бучинских; увы, их содержит теперь великий князь в числе своих секретарей, доверяясь им во всем. Еще приблизил к себе великий князь некоего мудролюбивого юношу из древнего, хотя и обедневшего рода Хворостининых, о чем уже писалось, который юноша мог бы также быть для нас орудием в нашем деле, если бы не еретическое и злопагубное влияние известного Вашему преподобию разбойника и ядовитого зверя Феликса из Заболотъя, к великому негодованию моему обнаруженного мною в этой стране.
Не так давно имел я несчастье повстречаться с этим служителем сатаны в глухой местности, именуемой Погаными прудами. И так как место было уединенное, то я старался не перечить дикому вепрю, когда он, то есть вепрь, ухватив меня за рясу, стал выговаривать мне про минувшее и что из-за меня он покинул отчизну, где народился на свет, и стал скитальцем на многие годы в чужом краю. И хоть он теперь здесь, у москаля, обрел себе новую родину, но мы, высокое братство Иисуса, и сюда, по его словам, простерли свои якобы обагренные кровью руки, в этот богатый и юный край. И потом пустился на обычные свои увертки, восхваляя Фавста Социна, отвергая святую троицу и изрыгая хулу на превысокий наш орден. Когда же я, не стерпев, пытался ему возразить, то этот бешеный потащил меня к пруду, выказав намерение утопить меня в смрадной жиже, куда москвичи имеют обыкновение сбрасывать трупы павших животных. И я бежал от него, оставив в нечистых руках социнианина свою рясу ценою в одиннадцать злотых [67]67
Злотый – польская серебряная монета.
[Закрыть]. А он, то есть социнианин, гонялся за мною, и я в столь быстром беге потерял к тому же и шапку, называемую скуфейка, ценою тоже в добрый злотый. Наг и нищ прибежал я к себе на двор и бросился в погреб, в котором погребе просидел без малого два дня и две ночи, уповая единственно на господа, который видит правду и дает праведному в удел вечное блаженство, а Феликсу Заблоцкому выделит в долю только скрежет зубовный, пропасть и ад.
Таким образом, Ваше преподобие, из всего изложенного, со свойственной Вам проницательностью, заключите, насколько тяжко здесь мое бремя, облегчаемое, впрочем, неизреченной милостью господней и неизменным Вашего преподобия благоволением. А посему заступничеству и молитвам Вашего преподобия вручает себя Общества Иисуса смиренный коадъютор Андржей из Лавиц».
III. Присяга
Патер Андржей почивал еще на подворье своем, что в приходе церкви Пречистой Гребневской, против Нового панского двора, а думный дьяк Афанасий Иванович Власьев уже отстоял и заутреню и раннюю обедню и теперь дома пил горячий сбитень и закусывал крупитчатым калачом. Покончив и с этим делом, Афанасий Иванович попрощался с дьячихою своею, благословил дьячат, коих было у него шестеро, и, сев в возок, поехал со двора.
Возок у Афанасия Ивановича был ладный и крепкий, крытый алым сукном. Четыре медных шара по углам кровельки отбрасывали на утреннем солнце пучки коротких лучей. Возница на козлах и верховой на выносе были одеты также в алое. Они стреляли кнутами и гикали, и возок быстро катился по Рождественке, потом вдоль Неглинной речки; он только на Пожаре замедлил ход, потому что здесь уже начиналась вседневная толчея, но, миновав Фроловские ворота, еще шибче понесся по чисто убранным улицам Кремля к колокольне Ивана Великого, к расположенной против нее Посольской избе [68]68
В ведении Посольской избы (Посольского приказа) находились внешние сношения Московского государства.
[Закрыть].
На площади у Ивановой колокольни было еще безлюдно в этот ранний час. Несколько площадных подьячих с медными чернильницами у поясов и пучками перьев, торчавших из-за пазухи, расположились на паперти и дули в оловянные кружки с дымящимся взваром. Завидя знакомый возок, подьячие вскочили, содрали колпаки свои и стали кланяться Афанасию Ивановичу, вышедшему из возка и поднявшемуся на крыльцо.
В Посольской избе и подьячие и дьяки все были в сборе. Люди сидели по повытьям [69]69
По отделам.
[Закрыть], кому где указано было: золотописцы – у окон, ближе к свету, переводчики – около книг и чертежей, толмачи [70]70
В отличие от переводчиков, делавших письменные переводы, толмачи служили для переводов устных.
[Закрыть]разных языков на лавках в сенях ждали дьячего слова. Все это вскочило с мест, как только высокий и сухой человек в надетой для случая непогоды епанче показался в дверях.
Афанасий Иванович кивнул всем направо и налево и прошел в казёнку [71]71
В старину – служебный кабинет главы государственного учреждения. В казенке хранилась казна денежная и книжная, а также важнейшие дела.
[Закрыть]. Здесь он вместе со вторым дьяком, Иваном Тарасовичем Грамотиным, приблизился к божнице и стал отвешивать в красный угол поклон за поклоном.
– Так, Иван Тарасович, – молвил наконец Власьев, перекрестившись в последний раз и снимая с себя епанчу, отороченную рысьим мехом. – Ехать мне непременно повелел великий государь.
– О сю пору нелегка тебе будет путина, Афанасий Иванович, – откликнулся Грамотин, усадивши Власьева на лавку у большого стола, а сам оставшись стоять подле. – Дай, боже, дней погожих, а то – дожди, разнесет дороги, я чаю, и в Литве.
– Вот и указано ехать немешкотно, до дождей. В пятницу двинусь, богу помолясь. А ты, Иван Тарасович, будешь в место мое начальным в Посольской избе. Указано так.
Иван Тарасович затоптался на коротеньких своих ножках, замаслились глазки его, забегали по казенке, нарядно убранной, заморскими сукнами обитой. Стал он кланяться Афанасию Ивановичу низко…
– Благодарствие великому государю за милость и тебе, Афанасий Иванович, благодарствие за честь и ласку. Благодарствие…
– Садись, Иван Тарасович, – оборвал его Власьев. – Садись, потолкуем.
Он чуть кашлянул, прикрыв ладонью рот, и молвил, повернувшись к Грамотину, присевшему рядом:
– Не впервые, Иван Тарасович, ехать мне с посольством. Сам знаешь, каких только трав не топтал я, государево дело блюдя: и в Вене, и у датских немцев, и польскую породу до конца знаю. Да, лихо-дело время нынче, толковать ли о том! Сдвинулась Русь, своротилась, с места сошла. Перепадчиво наше время, смутно. Сюда и сюда тянутся руки, разлакомилась иноземщина, заглядевшись на Русь, на светлейшую державу в сем подлунном мире. Оберегать ее – на то поставлен и я, дьяк посольский думный, а в место мое – ты!
Афанасий Иванович встал, заложил руки за спину и прошелся по горнице раз и другой.
– Самое большое дело в нашем чине, – продолжал он, расхаживая по коврам, которыми устлан был здесь пол, – начальное дело наше – государскую честь оберегать. От полноты титула государева проистекает и власть государская на всех государствах русских по всей по русской земле. Не давай, Иван Тарасович, государево титулование умалять ни литве, ни шведу, ни иному кому.
Иван Тарасович сидел на краюшке лавки, провожая глазами Афанасия Ивановича, вместе с ним поднимая голову вверх, когда думный дьяк, остановившись посреди горницы, принимался разглядывать своды казенки, расписанные косматыми львами, рогатыми оленями и змеем человекоголовым, обвившимся вокруг цветущего дерева.
– Береги тайную цифирь [72]72
Шифры.
[Закрыть], Иван Тарасович, ибо она, сам знаешь, есть ключ всему. Не доверяй и государской печати ни брату, ни жене, ни даже родителю, давшему тебе жизнь. Наблюдай без меня за повытьями – не спутали бы дел, не разроняли бы списков. Да и сидели бы у дела прилежно и сколько указано: днем и ночью, двенадцать часов. Так. Еще о площадных подьячих, что кормятся у нашей избы письмишком своим… Вся их братия – люди шумные и задирчивые, на площади стоят, вопреки указам, не чинно. И коли кто станет шумен и невежлив, будут кричать один другому в спор и браниться и укоризны чинить скаредные и смехотворные или играть друг с дружкой, бороться, в кулачки биться в таком месте благолепном – в Кремле-городе, у Ивана Святого, у государственной избы Посольской… И на таковых за великое их воровство не только денежная пеня, а от площади им отказывать и писать на площади не велеть. Чини так, по сему.
Сказав это, Афанасий Иванович пригладил руками на голове у себя стриженные в скобку волосы, расчесал снятым с пояса костяным гребнем свою круглую бороду и, повернувшись лицом в красный угол, молвил:
– А теперь становись, Иван Тарасович; приведу тебя к вере [73]73
К присяге.
[Закрыть].
Иван Тарасович сполз с лавки, подбежал к налою и зажег о лампаду зеленую свечку, перевитую золотой мишурой. Оба они стали рядом перед налоем, высокий Власьев и коротенький Грамотин, который, положа руку на евангелие и крест, повторил за Афанасием Ивановичем слово за словом высокую клятву.
– Я, раб божий, будучи у государева дела… – начал тихо Афанасий Иванович, крестясь и зажав в левой руке край парчовой ризки, которою был накрыт налой.
– «…будучи у государева дела…» – торжественно и так же тихо произнес Грамотин.
– …обещаюсь великому государю служить, и прямить, и добра хотеть во всем вправду…
Дверь чуть приотворилась, и в казенку вошел старый подьячий Зиновий Кузьмин. Увидя обоих дьяков перед налоем, он остановился, не смея ступить дальше, перекрестился и сам, и до слуха его дошли слова, произнесенные дважды – думным дьяком, а вслед за ним Иваном Тарасовичем Грамотиным:
– …И государския думы, и боярского приговору, и государских тайных дел к русским всяким людям и к иноземцам не проносить и не сказывать, и против государского укааа ничего не делать, и с иноземцами про Московское государство и про все великие государства Российского царствия ни на какое лихо не сноситься и лиха не думать, и никакого лиха Московскому государству никак не хотеть никоторым делом и никоторою хитростию, и служить и прямить мне государю своему и его государевым землям по сему крестному целованию и до скончания жизни.
Когда дьяки кончили, Афанасий Иванович снял с себя нашейную государственную печать и надел ее на шею Грамотину. Иван Тарасович поцеловал благодетелю своему руку и поклонился ему в ноги.
IV. Сом с усом
Подьячий все еще оставался у дверей, ожидая окончания обряда, свидетелем которого он стал.
– С чем пожаловал, Зеновко? – обратился к нему Грамотин, после того как упрятал печать за пазуху и застегнул на себе пуговицы кафтана.
– Поп Андрей, езовит, челом вам бьет, дьяки, – молвил подьячий с поклоном. – Дозволения просит ступить к вам в палату.
– Поп?.. – откликнулся Власьев, севши на лавку за стол. – Вели войти попу, Кузьмич.
Патер Андржей вошел боком, держа голову неподвижно, прижимая к груди что-то обернутое в шелковый платок. Он поклонился Афанасию Ивановичу:
– Здоровье твое, правочестнейший думный… Как можешь себе?..
– Господу благодарение, честной отец. Каково спасаешься ты? Как на Москве тебе пришлось?
– Спасибо, пан думный: нужды не имею, к обычаю московскому привыкаю.
– Привыкай, пан отец. Всюду обычай свой: что город, то и норов. В летописи у нас сказано: «Имели обычаи свои и закон отцов и преданья, каждый свой нрав». Верно: иноземцу не всякому у нас по нраву; а и нам временем на чужой стороне нелегко. Так, честной отец?
– То так, пан думный, – молвил патер Андржей, присел на лавку и стал разворачивать сверток свой на коленях у себя. – Челом тебе, пан думный, – молвил он, развязав платок, в котором оказалась книжица, переплетенная в зеленую кожу. – Ласки твоей прошу. – И он подал Афанасию Ивановичу книгу, привстав и поклонившись.
Афанасий Иванович взял книгу, сухой ладонью своею погладил приятный на ощупь переплет и раскрыл на первой странице.
– «Pu… bli… Publii», – стал он разбирать по складам.
И, по мере того как вчитывался он дальше в крупно отпечатанные строки, вытягивался на месте своем патер Андржей, совсем вытянул шею из ворота рясы, рачьи глазища свои на дьяка выпучил, редкую бороденку иглами ощетинил…
– Да ты, пан думный, божественной латыни научен?! – воскликнул он, заерзав на лавке. – Разумеешь святую речь! В диво мне это.
– Читаю, как придется, – молвил Власьев неопределенно.
Он закрыл книгу, погладил ее осторожно широкою ладонью своею и добавил:
– Чего не пойму, то сердце мне подскажет.
Но патер Андржей уже овладел собой. Он сидел съежившись, втянув шею в куний ворот рясы, сжав губы под обвислыми усами, и, по обычаю иезуитскому, уже не глядел собеседнику в глаза, не поднимал их выше дьячьей бороды.
– Ласки твоей прошу, – молвил он скрипучим голосом, почти не разжимая губ. – Как будешь в Кракове на посольстве, отдай эту книгу отцу Барче, исповеднику светлейшего короля. Отдай и поклон ему скажи.
– Знаю я Барчу, – сказал Власьев вставая. – Отдам. И поклон скажу.
Встал и патер Андржей.
– Спасибо тебе, пан думный, – поклонился он Власьеву, забегал глазами по палате; загляделся на изображения зверей на сводах, вперился в разложенную на столе карту и еще раз пояснил: – Отец Барча – исповедник короля пресветлейшего. – Потом вздрогнул, стал рясу на себе оправлять, головой дергать, к двери пятиться. – Счастливо посольство править, пан дьяк, – бормотал он, протискиваясь боком в чуть приоткрытую дверь. – Счастливо… счастливо… – И, убравшись за дверь весь, с рясой и скуфьею, засеменил к выходу мимо подьячих, перемечавших бумажные листы, и золотописцев, расцвечивавших в грамотах заглавные буквы.
Тихо стало в казенке, после того как закрылась за патером дверь; застыл думный дьяк на месте своем, подняв голову, глядя в стекольчатое окошко на Иванову площадь. Там теперь кишмя кишело народом; там сторонкой, вдоль белой стены, пробирался патер Андржей, путаясь в своей рясе, сложив на животе руки, обратив книзу очи.
И вдруг встрепенулся думный дьяк, схватил со стола принесенную патером книгу, начал перелистывать ее быстро, подошел с ней к окошку, стал впиваться глазами в каждую строчку…
– Эх, лихо-дело, не сподобил господь! – вскрикивал он, пытаясь разобраться то в заголовке, черневшем посреди страницы, то в отдельной строке, выхваченной наудачу из ряда других.
Интервалы между строчками и поля книги были чисты. Ничто не отмечено было чернилами либо просто ногтем. Книга была печатная, должно быть такая же, как и сотни других, во всем ей подобных. Власьев захлопнул книгу и стая ощупывать ее по корешку.
– Барча, говоришь, светлейшего короля отец духовный? – продолжал он разговаривать сам с собой, точно в казенке был он один, без Грамотина, который, однако, стоял тут же, рядом, и старался в свой черед получше разглядеть эту книжку, печатную, всю отпечатанную по-латыни, в зеленом, чуть потертом переплете.
Но низенькому Грамотину не дотянуться было до книги этой – Афанасий Иванович поднял ее совсем высоко, к самому своему носу, и стал водить по ней носом и обнюхивать ее по корешку и по обрезу и по кожаным крышкам.
– Ну, ты, пан отец, хитер, – бросил он книгу на стол, – да авось и я не прост… и я не прост: сам сом с усом.
Грамотин подошел к столу, взял книгу и осторожно понюхал.
Чем пахло от книги, к которой принюхивался Грамотин, книги чужой, далекой, неправославной? Зельем, что ли, табачным пахло? Кислотой какой-то? Нет, ни тем, ни другим. Грамотин понюхал еще раз и понял.
Это был запах хоть и старой кожи, но совсем свежего клея.