Текст книги "Из Гощи гость"
Автор книги: Зиновий Давыдов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 32 страниц)
V. В Москве и в Кракове
Золотописец Епиш Печенкин в измазанном красками вишневом зипуне и с волосами, повязанными черным шнурочком, сидел в казенке на лавке, рядом с посольскими дьяками, и мял в руке принесенную патером Андржеем книгу. Епиш поворачивал ее и так и этак, встряхивал, щелкал по ней пальцами, поднимал к уху и прислушивался к хрусту и треску. Дьяки оба навалились на стол и с обеих сторон заглядывали Епишу в глаза. Но Епиш был хоть и улыбчив, да молчалив; улыбался он в ус да в русую бороду, дело свое знал, а язык имел косный и вязкий. Дьяки поэтому и не заговаривали с ним, а только наблюдали молча, как Епиш трудится над книгой да улыбается, как достает он из ножен на поясе нож кривой и долго-долго точит его на шершавой своей ладони. И когда Афанасий Иванович вгляделся в Епишин нож, то не выдержал и молвил:
– Лихо-дело, братец, ножик у тебя! С добрую саблю будет. Делай примерясь: чтобы ни знаку, ни следу… Делай чисто.
Но Афанасий Иванович сразу пожалел, что обратился к Епишу с этаким словом. Потому что Епиш поднялся с лавки, стал бить поклоны одному дьяку и другому и вязнуть в разных примолвках и приставках:
– Я-су, Афанасий свет Иванович… Лихо-дело, говоришь… Ты-ста, Афанасий свет Иванович… Того… Мы-ста с малолетства, Афанасий свет Иванович…
Дьяки насилу усадили его снова на лавку, и он опять принялся натачивать свой нож о собственную ладонь. Покончив наконец с этим, он раскрыл книгу, перекрестился, примерился и, как бритвой, провел ножом по внутренней стороне крышки. Толстая, бугроватая, в зеленых разводах бумага сошла всем листом, а под ней обнаружился другой листок, исписанный чернилами ровно и мелко. Власьев вцепился в этот лист, а Епиш, убравши нож свой обратно за пояс, стал выбираться из-за стола. Дьяки и не слыхали, как вышел он из казенки, как прикрыл дверь за собой. Оба они так и прилипли к бумаге, не видя ничего, кроме бумаги этой, не слыша словно жужжанья пчелиного из-за двери, из палаты писчей, не разбираясь даже в колокольном звоне, который почти непрерывно целый день бился к ним в окна.
– Эх ты, лихо-дело каково! – вскрикивал Афанасий Иванович, поворачивая листок так и сяк, пытаясь разобрать хоть единое слово из множества других, начертанных на листке этом патером Андржеем в ночь накануне. – По печатному так ли, сяк ли разбираю по слогам, да по писанному не сподобил господь. «Re… rela… relatio…» Фу ты, грех мне с тобой, езовит нечистый! – И Афанасий Иванович, откинувшись к стенке, вытер платком лоб, на котором с натуги проступила испарина. – Ворует езовит, в том нет сомнения, – молвил он раздумчиво и перекрестился, сам того не замечая, на удар большого колокола, бухнувшего напротив, с Ивановой колокольни. – Ворует, ворует… Вести проносит… Да я ему еще и проносчик!.. Пригрели змея… «Re… re…»
Он снова склонился над бумагой.
– Не кликнуть ли нам толмача, Афанасий Иванович?.. Бенута – толмач добрый: прочтет сразу и в русскую речь перетолмачит…
– Что эти толмачи, Иван Тарасович? Опасаться ныне и толмачей надобно. Ох-ох, что делать станешь!.. Вон они, дела-то, – кивнул он туда, где на столе лежал распластанный загадочный мелко-мелко исписанный листок. – А то так, – махнул Афанасий Иванович рукой. – Чего уж, зови Бенуту… Авось не сворует, хлеб наш и милость попомнит.
Бенута Выходец прошел из сеней в казенку и стал перед дьяками. Это был черноглазый, смуглый человек, родом волох, крещенный на Москве в православную веру. Переводил он хорошо, в приказных делах был исправен, и воровства за ним не считалось.
– Живешь ты, Бенута, на Москве тому лет с десять. Не так ли?.. – обратился к толмачу Афанасий Иванович.
– Так, господине дьяк думный, – подтвердил толмач.
– Жалованье государское, хлебенное и денежное и иное, тебе дадено.
– Дадено, господине, – подтвердил и это толмач.
– Святую греческую веру нашу веруешь и на том стоишь твердо.
– Так есть, господине.
– Так вот, Бенута, – Власьев передал ему листок, – попомня хлеб наш, коим сыт бывает телесный твой состав, и истинного бога-искупителя, крестом и ранами коего клялся… перетолмачь рукописание это… Перетолмачь вправду!.. дословно!.. не своруй!..
Толмач, стоявший перед дьяками опустив голову, поднял ее и смело черными своими глазами глянул Власьеву в глаза.
– Не воровал досель, дьяк думный. Зачем пугаешь меня клятвой моей, крестом и ранами?
– Ну-ну, Бенута, не сердись, – сказал Власьев, выйдя из-за стола. – Дело это – царственное, первых статей дело… Садись тут вот… Не сплошай… Разбери рукописание это, разбери и перетолмачь.
– Не сплошаю… – молвил Бенута, устраиваясь на скамейке у окошка. – Не сворую…
Но Бенута своровал: где сгладил, где вовсе опустил, где перевел нарочито неверно. И уже вечером, сидя в горнице патера Андржея, на подворье у него, дал ему Бенута отчет во всем, что делал сегодня и чему свидетелем был в Посольской избе. Он поведал иезуиту и о своем толмачестве, и о том, как разводили руками дьяки, не понимая, к чему бы это понадобилось иезуитскому попу вделывать в книгу столь нехитрое письмо. Патер Андржей, топчась у печки, поглядывая на Бенуту, прислушивался к дождю, лившему на дворе, и к визгу щенячьему за дверью в сенях. И улыбался.
– Хорошо, хорошо, – повторял он, поглаживая свою редкую и колкую бороду, к которой все никак не мог привыкнуть. – Хорошо…
А Бенута сидел и говорил и рассказывал, как дьяки позвали в казенку золотописца Печенкина и велели ему тут же вклеить обратно в книгу письмо и как наказывал думный дьяк золотописцу делать чисто, чтобы не осталось ни знаку, ни следу. А потом поставили дьяки их обоих, Бенуту и золотописца, перед божницею и велели поклясться господом-искупителем, и ранами его, и своим смертным часом, и страшным судом. И оба клялись и крест целовали, что все виденное и слышанное сохранят в тайне и не поведают о том ни брату родному, ни жене, ни даже отцу, породившему их на свет. И все это выслушал Общества Иисуса коадъютор патер Андржей из Лавиц. Выслушал и сказал:
– Хорошо.
А спустя три месяца, в самый сочельник рождественский, краковский Общества Иисуса провинциал, смиренный отец Деций, получил от королевского ксендза Барчи малый дар. Это были не более как Овидиевы «Tristia», нетолстая книжка в зеленом, чуть потертом переплете. Отцу Децию пора было в церковь, но он замешкался с книгой этой у большого окна, выходившего на площадь.
На площади горели костры. Студенты и городская чернь – завсегдатаи шинков, уголовные преступники, ханжи и суеверы – бесновались, перебегая от одного костра к другому, увлекая с собой захваченного на рынке еврея, не успевшего в «святой» этот день загодя убраться в свой заулок. Евреев считали врагами Христа, ксендзы распространяли о них нелепые басни, а ведь в этот вечер с первой звездой, по поверью, народится Христос, и в мир принесет он любовь, прощение и радость.
Кому же, как не отцу Децию, было ликовать теперь! И, ликуя, стоял смиренный отец Деций у окна и поглядывал на белую площадь перед окном и на книгу на темном дубовом подоконнике. Перламутровым ножичком, которым чинил отец Деций свои перья, срезал он с книги переплет, снял кожу с покрышек, распотрошил и самые покрышки, не оставив места живого, и обнаружил в одной из покрышек листок, исписанный знакомой рукой.
Сумерничало… Большими хлопьями падал снег за окном, и снежинки, как розовые бабочки, вились и порхали над кострами. Толпа неистовствовала на площади, ведя хоровод вокруг большого костра, зажженного в серебряном от пушистого снега фонтане.
Сулир-булир,
Бим-бам-бум, –
чуть доносилось сквозь двойные стекла в богато украшенный покой, где, стоя у окна, читал послание смиренного коадъютора краковский Общества Иисуса провинциал.
«…Тем плодоносней будет перед господом конечная наша победа, когда и эти северные страны вольются в великую и правоверную Польскую державу и народ московский вместе со всеми признает власть Рима над своими душами, осуществляемую его святейшеством папой, аминь!»
Сам пан Езус с аньёлами,
Матка боска с святниками, –
пели на площади за окном, и при этих словах с еврея была содрана его лисья шапка. «Врага» уже народившегося бога надлежало крестить в огненной купели, и еврей был брошен в бассейн, в огонь, в пылающий фонтан. Сделав свое черное дело, толпа шарахнулась прочь, а из фонтана брызнул живой факел и заметался по пустой площади, падая в снег и вновь поднимаясь, размахивая в воздухе двумя огненными крылами. Но отец Деций уже не глядел на площадь: он все читал и читал и перечитывал.
«…Еще приблизил к себе великий князь некоего мудролюбивого юношу от древнего, хотя и обедневшего рода Хворостининых, который юноша мог бы также быть для нас орудием, если бы не еретическое и злопагубное влияние…»
Стемнело совсем. Вошел слуга, зажег свечи, закрыл железные ставни, задернул черные бархатные завесы на окнах. У отца Деция разболелась голова от чтения в темноте. Он решил пропустить великую вечерню и остался дома. Лечил он головную боль не постом и молитвой, а каплуном со свеклой, рисовой кутьей с изюмом и водкой на корице. И, забравшись под пуховое одеяло на лебяжью свою перину, потягивался отец Деций и улыбался в полумраке опочивальни и даже чуть подхихикивал в подушку. Потому что голова у него прошла, и московские вести, ловко пересланные шпионом-иезуитом, были все же благоприятны, и святки начались, как обычно в «богохранимом» католическом городе Кракове: кострами и гульбищем на площади и яркой звездою в небе.
VI. Новины
На святках же вернулся в Москву князь Семен Иванович Шаховской-Харя с княгинею своею, с обозом пожитков и челядинцев. Князь бил челом государю-царю, получил от него поместья и жалованье денежное, но оставлен был по-прежнему в стольниках [74]74
Стольник – старинное придворное звание. Стольники на парадных обедах прислуживали за царским столом.
[Закрыть]и в Верх [75]75
Во дворец.
[Закрыть]не был больше зван. Закручинился князь, дома сидя, новых милостей дожидаясь, был желтым с лица – стал зеленый весь; сидел сиднем и не выдержал: поехал по боярам, кто повыше породою и летами древнее.
У Василия Ивановича Шуйского, в низких, темных и прокопченных хоромах, вонявших овчиною и прелою ветошью, князь Семен пробыл с полдня. Василий Иванович непрестанно вздыхал, потом плакал злыми слезами об окончательном разорении и близкой гибели всех родов боярских от злого антихриста и от лютеран и латынцев. Князь Семен тоже вздыхал и сокрушался, хотя Василий Иванович говорил вообще, не упоминая Димитрия, которого как раз и разумел под тем, кого называл антихристом и плотоядным медведем. Со смутою на сердце воротился князь Семен к своему двору, а на другой день послал звать к себе на пир Ивана Хворостинина, племянника своего троюродного.
– Жду его сегодня ж блинов ести. Так и молви… – напутствовал Семен Иванович посланца своего, стремянного Лаврашку. – Немешкотно ехал бы князь Иван. Я его жду.
В покое, обитом алым сукном, уставленном по шкафчикам и полкам серебряными блюдами и кувшинами золочеными, стал поджидать князь Семен гостя, которого помнил еще совсем безусым. А теперь гляди, как высоко превознесся он, этот мальчишка-голоус, при новом государе! Из дворян да в окольничие сразу скочил. А и в окольничих не засиделся голоус – в крайчие [76]76
Крайчий – старинное придворное звание, дававшееся особо приближенным к царю лицам. На парадных обедах крайчий прислуживал самому царю.
[Закрыть]уже объявлен, и поместья ему и вотчины… Мудро, мудро!..
Князь Семен похаживал из угла в угол, собирая раздумчиво в горсть свою бороду и вновь ее распуская, похмыкивая носом и бормоча себе под нос одно и то же:
– Мудро, мудро! Сколь мудро! Из дворян да в окольничие… Был окольничий – стал крайчий… Мудро!..
Но, заслышав стук в ворота, он торопливо расправил на себе шубу, сел на лавку, расставил ноги и пальцы в перстнях растопырил, чтобы так встретить гостя. Еще к Андрею Ивановичу покойному выходил князь Семен на крыльцо, а этот… голоус – только и чести, что крайчий.
Стукнула дверь в сенях, зашабаршили ноги по соломе, идет к князю Семену в покой не мальчишка-голоус, – борода – лопата заиндевелая – надвигается из сеней в покой на князя Семена. Припадает борода на ходу, останавливается борода у притолоки, и молвит борода голосом стремянного Лаврашки:
– Кланялся тебе князь Иван Андреевич и благодарствовать велел.
– А где же сам князь Иван Андреевич? Зачем не едет до сих пор?
– Сказал – не приедет… У царя, слышишь, нынче королевские люди посольство правят, так он к царю.
– Гм… так-так… Ступай!.. Ну, ступай!.. Постой!.. Королевские, говоришь?..
– Королевские.
– Так-так… Королевские… Мудро, мудро!.. Сколь мудро! Ну, ступай, Лаврашка, поди, куда надобно тебе!.. Королевские!.. Ну-ну!..
И князь Семен снова двинулся по палате бороду свою мять и носом хмыкать.
Князь Иван не приехал и на другой день и на третий. Не приехал и к себе звать не присылал. Семен Иванович еще выждал и уже без счетов сам наконец собрался к князю Ивану. В ростепель великим постом, в грязевище по брюхо, захлюпал князя Семена конь с Лубянки на Чертолье и внес князя Шаховского-Харю в хворостининский двор, знакомый с давней поры. Но хозяин, как уехал на рассвете, так домой еще и не возвращался.
– Ты, боярина, подожди его в хоромах в княженецких, – посоветовал Семену Ивановичу распухший чернец в коричневой манатейке, выглянувший из надворной избушки. – Надо быть, скоро воротится Иван Андреевич… Ибо время приспело сему… Час сему пришел… Хо-хо!..
Чернец усмехнулся – должно быть, собственному своему красноречию – и поплелся неведомо чего ради вместе с Семеном Ивановичем в хоромы. Оба они поднялись по лестнице, прошли сенями и переходом теплым в столовую и наследили всюду немилосердно. Первым стал натаптывать в комнатах Семен Иванович. За ним печатал раскосо сапожищами своими чернец. И уж за чернецом вслед ползла на коленях Матренка с ведерком и тряпкою; тяжело отдуваясь, растирала Матренка грязь по дубовым брускам, настланным на полу.
Семен Иванович опустился на лавку, на место, на котором сиживал и при старом князе Андрее Ивановиче. И вспомнил князь Семен черемуховый мед в серебряном петухе и речи, которые вели они за медом тем. «Кошкины дети пошли ноне в ход, – жаловался тогда старик. – Кобыльи родичи, литвяки да татаровя»… «Ан и Годуновых – татаровей ноне не стало, – подумал князь Семен: – все перемучены да в ссылку разосланы. Новаков же, выскочек всяких и теперь не оберешься. Еще и поболе того расплодилось их: Басманов, польских людей орда… Всюду новины. Даже тут, в палате хворостининской, и то новины».
Что-то и впрямь не видывал князь Семен в прежнее время у князей Хворостининых мужиков голых, подобных идолам языческим. А вот и стоят теперь двое на шкафу, часы серебряные на загорбках держат. И у дверей тоже вот…
Князь Семен подошел к двери, глянул в незавешенное, вопреки тогдашнему обычаю, зеркало и рассмотрел в нем образ довольно поносный: мятая борода на зеленом лице и в рябинках шишкою нос. «Ох-хо, – вздохнул он. – Новины, всё новины…» – повернулся и увидел того же припухшего чернеца в манатейке, устроившегося на скамье в углу.
– Новины, батя, – ткнул князь Семен в серебряных «идолов», державших на загорбке часы. – Всё новины… Сего не бывало прежде.
Чернец поморщился, словно уксусу отведал.
– Новины, боярин, – подтвердил он.
– Уж иконы святые и то стали писать по-новому, по римскому образцу. Называется богородица, а видом как есть пошлая девка: руками машет, словно пляшет. Поисшаталась старина, батя. Ты как скажешь?
– Поисшаталась, боярин, – согласился чернец. – Остались от старины той ноги да роги, а тулово черт взял.
– Истинно так, батя, – продолжал Семен Иванович. – Ноги да роги… Истинно так. Вот ноне и у нас, с царя Бориса повелось: уже стали люди бороды себе подстригать…
– Ус подкусывают!.. – воскликнул чернец.
– Все это от чужеземцев, батя, – объяснил Семен Иванович. – От мерзкого обычая их.
– Так, боярин, – подтвердил и это чернец. – Так.
Семен Иванович присел на скамейку, стоявшую подле, собрал в горсть бороду свою, распустил ее и завздыхал опять о поисшатавшейся старине.
– Этого прежде не было и никогда не слыхано этого, – молвил он даже гневно. – Ездил я намедни к Шуйскому Василию Ивановичу. Поведал мне Шуйский, будто и на Москве ноне есть такие, что в трубки смотрят на круг небесный. И выискано будто через трубки в небе святом четыре заблудших звезды.
Чернец и тут хотел от себя добавить и слова Семена Ивановича подтвердить, но в сенях по мосту дощатому дробно забарабанили чьи-то ноги, и чернец не успел и рта раскрыть, как в комнату вбежал раскрасневшийся князь Иван.
Он был без шапки, которую швырнул на сундук в сенях, и в шубе собольей поверх гусарского платья – поверх куртки венгерской и узких, в обтяжку, штанов. Голоус не голоус, не мал был у него ус, но русая бородка была подстрижена, и волосы причесаны, как у царя – небольшими по вискам кудрями.
Семен Иванович поднялся со скамейки; встал с места своего и чернец. А князь Иван остановился в дверях как вкопанный, только шубу на себе запахнул.
– Князь Иван Андреевич, – молвил Семен Иванович Шаховской, – приехал я поклониться тебе и о здоровье твоем спросить.
– Будь гостем, Семен Иванович, – поклонился князю Семену хозяин. – Рад я гостю. О здоровье твоем позволь и мне спросить и о здоровье княгини твоей, Настасеи Михайловны. – И князь Иван подошел к гостю и поцеловался с ним. – Садись, Семен Иванович, а я тут… Я сейчас.
Князь Иван бросился по лесенке наверх куда-то, оборотился быстро и снова предстал перед Семеном Ивановичем, но уже в атласном зипуне до колен и шелками шитой тюбетейке.
– Ну, вот… я-су с тобой… Садись, садись же!.. И ты, Григорий, сядь, – обратился он к чернецу. – С нами побудь… Надобно слово молвить тебе… Сядь… Посиди…
VII. Окончание повести о бражнике, как он попал в рай
Как и встарь, как и при Андрее Ивановиче, стоял на столе серебряный петух, и даже не с медом – с вином фряжским [77]77
Заграничным, заморским.
[Закрыть], которым потчевал гостя молодой крайчий. Но князь Семен не стал пить вина в пост, а покопался только пальцами в блюде с заливной рыбой. Зато Григорий-дьякон, решив, должно быть, по пословице, что пост не мост – можно и объехать, так и ринулся к петуху и в малое время справился с ним один. Семен Иванович только глазами хлопал, взирая, как мнет чернец петуха, как теребит он его, чтобы добыть из его утробы последний стаканчик. И Семен Иванович снова заговорил о поисшатавшейся старине и о людях монашеского звания, которые в эти смутные дни тоже не могут противостоять соблазну. Но дело было сделано: петух был пуст, и чернец встал из-за стола. Чуть пошатываясь, добрался он до теплой лежанки, взгромоздился на нее и выказал охоту вздремнуть до поры, пока не понадобится князю Ивану молвить свое слово ему.
– Кто он, этот винопийца великопостный? – спросил Семен Иванович, обсасывая свои пальцы и вытирая их о браную скатерть.
– Железноборовского монастыря постриженник, Чудова монастыря дьякон, – ответил князь Иван. – Называется Григорий Богданов, сын Отрепьев. Живет у меня, книги пишет…
– Так-так… – покачал головой Семен Иванович. – Ну-ну… Уж и поста ноне не стало на Руси… Разорилась наша православная вера до конца… Телятину жрут [78]78
Употреблять в пищу телятину считалось в старину грехом.
[Закрыть], скоро псов станут ести. Великий государь, сказывали… – Семен Иванович глянул на Отрепьева, но тот сидел на лежанке и удил карасей носом. – Великий государь… – продолжал Семен Иванович, понизив голос. – Тоже… великий государь!
– Что великий государь? – улыбнулся князь Иван.
– Был я намедни у Василия Ивановича Шуйского, – наклонился низко к столу Семен Иванович. – Сказывал Шуйский, будто и великий государь Димитрий Иванович поганое это кушанье ест.
– Да почему же оно погано? – удивился князь Иван. – В странах европейских едят, короли и цесари едят, почему бы и нам не ести?
– Не подобает нам, – возразил Семен Иванович. – От латынцев и люторей мерзкого их обычая перенимать не подобает. Подобает нам православную веру держать. Называемся Русь святая, третий Рим, истинной веры камень…
– Только и того, что называемся Русь святая, – заметил князь Иван, – да еще коли будет свята! А вот в странах европейских, погляди, какое ныне кипение, рост и цвет…
– Так-так… В странах европейских… Это у кого же? – крикнул Семен Иванович, даже чернеца на лежанке вспугнув. – У люторей?.. У латынцев?..
– А хотя б и у латынцев, – пожал плечами князь Иван. – Добра и от латынцев почему б не перенять?
– Так-так, князь Иван Андреевич, – закачался из стороны в сторону Семен Иванович сокрушенно. – Сиживал я за столом сим не раз, а речи такие слышу здесь впервой. От батюшки твоего, окольничего, таких речей не слыхивано…
– Батюшка мой прожил на свете годов с восемьдесят! – стукнул солонкою об стол князь Иван. – Прожил свое и упокоился навек. О том только и молвить можно: да упокоится с миром – requiescat in pase.
– Чего это? – вытаращил глаза от изумления Семен Иванович. – Воскреснет подьячий?.. Как ты это?.. – И он нахватал бороды своей в руку полную горсть.
Князь Иван дернул плечом, вспыхнул, покраснел, как никогда прежде краснеть ему не приходилось.
– Нет, это я так, – молвил он растерянно. – Не подьячий… Кой там еще подьячий! Что ты!
– А-а… – успокоился Семен Иванович. – Почудилось мне – молвил ты: воскреснет подьячий… Ну-ну… То почудилось мне так… – И, взглянув в тоске на «идолов», державших часы, он повторил еще раз угрюмо: – Почудилось… Бес ли меня смущает? Господи!.. Домой мне пора… К вечерне пора…
Князь Иван не удерживал гостя, не упрашивал его о чести еще посидеть, взять с блюда того, другого. А Семен Иванович помялся на лавке, похмыкал носом и опять:
– Пора, пора… Домой пора…
Но князь Иван по-прежнему молчал.
Семен Иванович стал разглядывать перстни свои на пальцах и, выровняв их по разноцветным камням, молвил:
– У великого государя в Верху, как там ноне?..
– Ого! – оживился князь Иван. – В Верху там гораздо много всякой нови. С римским цесарем будет союз – воевать султана к лету… До того, на весне, государевой радости быть: с воеводенкой сандомирской, с Мнишковной, брачными узами сочетается, с Мариной Юрьевной. На фоминой неделе поезжай, Семен Иванович, в Можайск московскую царицу встречать.
– На фоминой?
– Будет на фоминой в Можайске, коли не раньше.
– Поеду, поеду в Можайск, ударю челом царице, – задвигался на лавке своей князь Семен. – А ты бы, Иван Андреевич, попомня родство наше и племя, слово молвил в Верху: отчего в Верх не зовут, в стольниках меня до сих пор держат? Пожаловали б и меня еще хотя б малым чем, поместьицем с крестьянишками, да велели б мне государевых очей видеть…
«Не в чести теперь стародумы да пустосвяты», – чуть было не вырвалось у князя Ивана, но он сдержал себя.
– Отчего в Верх не зовут, Семен Иванович? – сказал он, откинув назад голову. – Скажу тебе прямо: не та ныне пора, не та и дуда. А ты только кручинишься: новины да новины… Дай сроку, такие ль еще новины будут на Москве!.. Изопрела твоя старина да изотлела вся. Так ли, спрошу тебя, в иных землях, в европейских странах?.. Не та, Семен Иванович, теперь погудка и не в ту дуду.
– Не та так и не та, – согласился Семен Иванович. – В какую повелят дуду, в ту и «ду-ду». А ты роду-племени не отметай, своей братье радей… Поместьицем или иным чем… Так повелось – всяк своему норовит… И ты мне услужи, ан и я тебя в чести держать буду. А в дуду можно во всяку… Что та дуда – дунуть ли беда?.. В какую повелят, в ту и дунем, – молвил он, поднимаясь с места и целуясь на прощанье с князем Иваном. – А ты меня не забывай… Рад буду гостю в доме моем.
И он побрел в сени мимо чернеца, дремавшего на лежанке, мимо зеркала, в котором покосился на князя Семена его же собственный, довольно-таки нелепый лик.
Разделавшись уже на лестнице с незваным гостем, князь Иван словно гору тяжелую с плеч сбросил. Как только выехал Семен Иванович за ворота, вскочил князь Иван обратно в хоромы и здесь, в столовом покое, наскочил на чернеца, стоявшего с серебряным петухом у окошка и нещадно трясшего и мявшего безответную птицу в тщетной надежде излить из мудреного сосуда что-то не перестававшее позванивать и переливаться в невидимых его недрах.
– Ну вот, – повалился на лавку князь Иван, – сбыл гостюшку… Слыхал, Григорий Богданыч?..
– Чего надо – слыхал, – отозвался Отрепьев, не оставляя возни своей с петухом. – А чего не надо – и не слыхал, – добавил он, после того как поставил петуха обратно на стол, потеряв окончательно надежду поживиться чем-нибудь от исчахшей его утробы.
– Пусто? – спросил князь Иван, сдернув с себя тюбетейку и зипун расстегнув.
– Был изобилен весьма, – ответил Григорий, – и вот стал теперь тощ и пуст.
– Скажи там… Эй, Матренка!.. И мне охота испить после дударя того. Во всякую, говорит, дуду можно… В какую повелят, в ту и дунет… А я ему еще и помоги… Ах ты, образ твой блудоносный!
Князь Иван налил себе питья из принесенного Матренкой кувшина и выпил залпом.
– Григорий Богданыч, – молвил он, развалившись на лавке, – Григорий Богданыч…
– Что скажешь, княже мой любимиче? – откликнулся Отрепьев и подсел к новому кувшину, имевшему вид уже не петуха, а башни с пушкой наверху, изливавшей при надобности из жерла мед либо иное питье.
– А скажу тебе, Григорий Богданыч, что негоже так. Уже и государю ведомо это. Бражничаешь ты день в день, по рынкам и кабакам скитаешься, не чуешь, что творишь, с пьяных очей имя государево треплешь. Не в Диком ты поле; скажу и тебе: пора ныне не та…
– А зачем в Верх не берет и меня государь?.. Хо-хо!.. Великий государь всея Руси… Государю царю и великому князю… Хо-хо!..
– Потому и не берет, что лихо с тобой. Повседневно ты шумен и пьян… Бражничаешь неистово… Облако хмельное мутится перед твоими глазами беспрестанно. А государю это не любо, мерзко ему вино хмельное: сам не пьет вина и пьяниц не жалует.
– Жаловал он меня раньше, – поник головою Григорий, – а теперь уж я и ненадобен ему, уж я ему и негож. Попов латынских и люторских набрал он себе полное дворище, а чего ж меня в Верх в богомольцы свои не возьмет? В Верху б я жил смирно да богу б молился прилежно.
– Ну, и поживи смирно; авось не забудет тебя великий государь, пожалует, в Верх возьмет… Будешь ты в Верху, как в раю.
– Мне-то в раю и быть, – прищурил глаз Отрепьев. – Кому не можно, а бражникам в рай можно!.. Помнишь, рассказывал тебе повесть о бражнике, как он попал в рай? Не пускали его апостолы: бражник, дескать, ты; а он их у райских пределов изобличил и других тоже на чистую воду вывел, ну и полез в райские кущи.
– Полез?.. Как это он?.. Ты в ту пору не досказал мне…
– Не досказал – доскажу, – ухмыльнулся дьякон. – Поведаю тебе… Хо-хо!.. Поведаю… А ты кушай и слушай.
И черноризец, довольный, что о другом пошла у них с князем Иваном речь, сразу же начал, промочив только горло добрым глотком из стакана своего:
– Апостолы те, вспомни, разбежались от бражника по кущам в великом ужасе – правда глаза колет, – и сидят они по кущам, как бы блаженствуют. А бражник все толчется, надрывается, горлопан… И слышит из-за тына словно гусли и тимпан [79]79
Древний музыкальный ударный инструмент, род литавр.
[Закрыть]:
«Аллилуйя, аллилуйя, отец и сын!.. Кто ты, толкущийся в райский тын?»
«Я есмь бражник, и в рай мне охота. А ты кто такой? Поешь аллилуйю: «Свят, свят, свят…» Но кто же ты, поющий у райских врат?»
И бражнику из-за тына в гусли бренчит:
«Я есмь псалмопевец, царь Давид. Ты же – бражник, пьяный человек, а бражникам сюда не можно ныне и вовек».
«Поешь ты не гладко, – сказал ему бражник. – Ну-ка молви, псалмопевец: взял ты кровь невинных на душу свою?.. Почему ж мне в рай не можно, коли сам ты в раю? И как это вы в рай попали, грешники, убойцы!..»
Побежал и царь Давид от бражника-распойцы. Тимпан потерял, гусли изодрал, в кущу залез, сидит «святой» псалмопевец Давид. А бражник все толчется, не унимается, заплутай, ибо время приспело и бражнику в рай. И слышит из-за тына – кричат ему тотчас:
«Кто там толкается? Невежа, вертопляс!»
«Я есмь бражник; а ты кто таков?»
И слышит из-за тына – другой пустослов; вопит на всю округу, кричит во всю мочь:
«Я Никола-угодник, ты же поди прочь!»
«Га!.. И ты тут!.. – вскричал тогда бражник шумно весьма. – На соборе вселенском я ли Ария убил? Кто Ария убил?.. Ну-ка молви, угодник святой!..»
И отбежал Никола в кущи к апостолам тем. Сидит угодник молчит, как бы блаженствует в куще. А бражник и пуще в рай толкается, не унимается.
«Почему, – кричит, – не пускают?.. Душа моя жаждала вина, и пил я до дна. А теперь в рай мне охота, только о том и забота – в кущу зеленую, под ветвь благовонную. Хотя я распойца, да не смертный убойца».
И стучится бражник и толчется, криком своим молебны заглушает… Всполошилось в раю священство:
«Не стало нам в кущах блаженства…»
«Не слышно «Аллилуйи», ни «Хвалите»…»
«Да киньте ж ему ключи те!..»
«Вынь да подай!..»
«Пустите его в рай!..»
Повылезли из кущей угодники божьи, а бражник из-за тына вопиет им все то же:
«Я не убойца, я есмь распойца… Святой Николай, пусти же меня в рай!»
И сказал тут Иоанн Богослов:
«Душа его жаждала вина. Ныне жаждет душа его покойцу. Пустимте, братия, в рай и распойцу. Переспит под кущами, протрезвится, захочет напиться, ан вина-то и нет, нету вина – тем душа его и спасена. А пойдет отсюда в адову державу и пустит там о нас недобрую славу. Не было б заботы – откройте ему вороты».
И открыли ему ворота, и вошел бражник в рай и сел под кущи на лучшем месте. По сей день там сидит, блаженствует.
– Всё?.. – спросил князь Иван, когда Отрепьев умолк.
– Всё, – ответил чернец, опять пробираясь к лежанке.
– Ох, Григорий, – погрозил ему пальцем князь Иван. – Отче Григорий!..
Не молвив ничего больше, князь Иван поднялся с лавки и пошел к себе.