355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зиновий Давыдов » Из Гощи гость » Текст книги (страница 28)
Из Гощи гость
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:43

Текст книги "Из Гощи гость"


Автор книги: Зиновий Давыдов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 32 страниц)

VIII. Тулуп

Второй день брела ватажка попрошаек, путаясь в дремучем буреломе и обходя непролазную грязь. Нищебродам не было здесь надобности распевать божественные стихи, но они не тешили себя теперь и светскою песней. Дорога была тяжела, выл ветер по просекам, и тучи ползли низко, едва не цепляясь за вершины плакучих деревьев. Лишь одно селение попалось пешеходам за все время пути, но лежало оно пусто. По развалившимся избам шныряли одни только лисы и одичалые коты, а народ от непомерных пошлин и непосильных налогов, от непрестанных войн и всякой неволи разбрелся, видимо, врозь кто куда.

Прозревшие слепцы Пахнот, Пасей и Дениска с толстоголосым поводырем и приблудным Кузьмой барахтались в лужах каждый по своим силам и всякий на свой лад, и ватажка подвигалась медленно, растянувшись далеко по дороге к Можайску. Толстоголосый, неведомо от какой причины, заметно жаловал Кузёмку, держал его в приближении, норовил даже пропускать его вперед в особо гиблых местах.

– Хаживал ты, человек божий, коли в Черниговский монастырь? – молвил толстоголосый и, подождав Кузёмку, глянул ему в лицо. – Рожею ты мне будто ведом.

– Черниговский монастырь – местечко невеликое, – ответил Кузёмка. – Не хаживал.

Кузёмка остановился и, уперши в грязь свою орясину, перемахнул сверчком через вязкое болотце, преградившее ему путь. Но толстоголосый то ли не рассчитал, то ли его клюка была ему слабой помощницей, а угодил в грязевище по самые колени. Кузёмка протянул ему свою орясину и помог выбраться на сухое место.

– Возьми-ка вот мою клюку; тебе, куцатому, она годится, – сказал толстоголосый и снова пошел за Кузёмкой, размахивая его орясиной, которую крепко зажал в своей шершавой ладони.

Кузёмка оглянулся. Они шли двое. Все три «слепца» щупали дорогу далеко впереди.

– Коли не хаживал в Черниговский монастырь, – возобновил разговор толстоголосый, – так бывал, значит, в Печорах.

– И в Печорах не бывал. – Печоры…

Кузёмке почудилась какая-то тень. Он быстро обернулся и увидел бледное плоское лицо толстоголосого, который занес закомлистую орясину над Кузёмкиной головой.

– Чего ты?.. Чего? – зашептал Кузёмка, вытаращив глаза и попятившись назад.

– Ни-че-го-о… – прохрипел толстоголосый.

Он подался немного к Кузёмке и ёкнул его орясиной по голове. Кузёмкина голова хрустнула, как разбитый горшок, и кровь сразу залила Кузёмке очи. Он уронил клюку, полученную только что от толстоголосого взамен орясины своей, и, как ветряк крыльями, замахал руками. Потом ткнулся носом в грязь, которая заалела от Кузёмкиной крови.

Толстоголосый дышал тяжело. Он оглянулся и, бросившись к Кузёмке, сорвал с него тулуп. Путаясь в рукавах, он стал натягивать его на свой латаный тегиляй [157]157
  Стеганый кафтан.


[Закрыть]
, из дыр которого в разных местах торчала рыжая пакля. Потом схватил Кузёмку за ногу, обутую в измочаленный лапоть, и потащил в сторону. Он сбросил Кузёмку в орешник, как куль с мякиною в сусек, подобрал валявшуюся в грязи Кузёмкину коробейку и быстро пошел по дороге, поторапливаясь, оступаясь, застегивая тулуп на ходу.

IX. Кровь на дороге

Мукосеи, вкинутые на ночь в земский погреб, были вынуты оттуда утром и приведены на съезжую. Оба мужика тщетно старались припомнить, что произошло с ними с вечера, как попали они из кабака в темницу, где всю ночь скакали блохи и кричали сверчки. У Милюты и тщедушного его товарища, которого звали Нестерком, за ночь совсем затекли связанные руки и доселе жестоко щемили бороды, надерганные накануне накинувшимся на них стрельцом. Оба супостата [158]158
  Супостат – недруг, враг.


[Закрыть]
стояли на улице, охали и переминались с ноги на ногу, пока их не ввели в съезжую избу и не поставили там к допросу.

В казенке, где воевода и дьяк вершили государево дело, было жарко и дымно, тусклый свет пробивался в слюдяные окошки, багровые пятна падали на пол от большой лампады перед образом в углу. В стороне, на лавке под самым окошком, сидел подьячий с медною чернильницей на шее, с пуком гусиных перьев за пазухой. Воевода и дьяк кричали на Нестерка и Милюту, называли их ворами и изменниками, повинными смертной казни, а подьячий – семя крапивное – исписывал у себя на коленке столбец за столбцом, складывая их в стоявший подле цветисто расписанный богомазом короб. Нестерку с Милютой были страшны и воевода, стучавший посохом об пол, и дьяк, пронзавший их своими колкими глазами, и покашливавший в рукав зипуна подьячий строчила. «Не ставь себе двора близ княжого двора, – вспомнил старинное поучение Милюта, – ибо тиуны у князя – как огонь, и урядники у него – как искры». А Нестерко глянул с укоризной Милюте в его драную бороду, все еще сивую от муки, и вздохнул: «Вот те и цари!.. Цари и царицы, князья и бояре, все пестрые власти, приказные люди!..»

Мукосеев продержали в съезжей избе до обеда. Были им очные ставки и со стрельцом, и с кабатчиком, и даже с вытащенным из бани Семеном, которому за несколько дней до того Милюта надавал по щекам, выбив его затем из мукосейного амбара. А теперь они были в одном мешке – и грузный Милюта, и хилый Нестерко, и Семен, стоявший с ними рядом, красный от банного пара, в бабьем платке, обмотанном вокруг разбитых Милютою скул, с мокрым березовым веником под мышкой.

Милюту, Нестерка и Семена водили в этот день в застенок дважды. Здесь мукосеям за непригожие речи и затейное воровство дважды выбивали кнутьями спины, потом их повели из съезжей по насыпи вверх, отперли тын и всех троих кинули в верхнюю тюрьму.

В верхней тюрьме было то же, что и прошлою ночью в земском погребе: так же набросились на них блохи, и так же из последних сил надрывались сверчки. В тюрьме, кроме мукосеев, был только один сиделец, ветхий человек с урезанным языком, должно быть совсем уже сошедший с ума. Сидел он здесь в оковах с незапамятной поры и находился в вечном заточении, посаженный по смерть.

Мукосеи и не отдышались-то за ночь как следует после вчерашнего «гостевания» у воеводы, а всех их уже на рассвете вынули из тюрьмы и, обмотав цепями, посадили на телеги. И сел Милюта на один воз с Семеном, а Нестерко устроился на другом, рядом со сторожем, в руках у которого была длинная заржавленная секира, а в шапке – расспросные речи, записанные воеводским подьячим. В Москве прочтут, разберут, и будет им всем суд и указ.

Унылый день хмурился и ёжился, потом начинал плакать мелкою и едкою вдовьей слезой. Ветер, как бы на все махнув, то и дело принимался с гиком и свистом гонять табунки осенних листьев вдоль по просеке. Тускло звякали колокольцы под дугами, жирно хлюпали в жидкой грязи некованые лошадиные копыта, а колодников, и сторожа, и мужиков-ямщиков – всех клонило в сон от этого звяканья, хлюпанья и протяжного свиста.

Но вдруг передняя лошадь захрапела и рванула в сторону, едва не вывалив Милюту с Семеном в колдобину, полную мутной воды.

– Ели тебя волки!.. – заорал ямщик и, спрыгнув с воза, угодил сапогом в кровавую лужу, от которой алая лента протянулась к пожелтевшему орешнику, широко разбежавшемуся по скату.

Сторож заметил это со своего воза и, оставив в сене секиру, бросился к переднему вознице. А за ним стали туда подбираться и мукосеи, громыхавшие своими цепями на весь околоток.

Милюта, волоча по грязи свою цепь, полез в кустарник по кровавому следу. Здесь он увидел широкоплечего мужика в окровавленном колпаке и с задранными вверх ногами, обутыми в разбитые лапти. Милюта кое-как выволок его на дорогу, и колодники вместе с ямщиками принялись встряхивать его, щекотать, мочить ему голову водою из рытвины, так и так поворачивать и по-всякому теребить.

– Не дышит, – молвил Нестерко, наклонившись над лежавшим и глянув ему в лицо, вымазанное кровью и грязью. – Совсем убили, насмерть. Ох-хо! Бродит душа его теперь здесь вокруг.

И он содрал с себя шапку и перекрестился.

Но Кузёмка вздохнул и открыл глаза.

Х. Поиски тулупа

К Можайску подъехали колодники на сломанном колесе и с обгорелою осью. Они промучились в дороге лишний день и въехали в город при колокольном звоне.

Был праздник воздвиженья и воздвиженская ярмарка на торгу, но в Можайске пономарям и звонарям было не до торгов в эту страдную пору. На рассвете вышли они с Никольского конца, где стояли их дворы, и разбрелись по всем тридцати девяти церквам пугать голубей и глохнуть от гула. Друг за другом на зазвонных колоколах стали вступать они в строй и вскоре так разошлись, что казалось, не выдержит городок, точно подмываемый оглушительными звонкими волнами, снимется с места и закачается в воздухе вместе с лавками, кабаком, стадами нищих и Кузёмкою, который бегал по слободкам и метался по торговым рядам, выспрашивая, не видел ли кто здесь троих слепцов с толстоголосым поводырем.

На Кузёмке была только посконная рубаха и посконные порты, но он не чувствовал холода, бросаясь из Сливничьей слободы в Огородничью, из калашного ряда в скобяной. Калашники утверждали, что только вчера прошел здесь человек, голосом толст, в ухе серьга, по тулупу брюхо драно. Но бочары, с молотками за поясом и связками обручей через плечо, кричали, что не в ухе серьга, а на шее цепь, и не драный тулуп, а тегиляй на пакле.

– Голосом толст, – не сдавались калашники.

– Голосит гугниво! – кричали бочары.

– Нос покляп [159]159
  Покляпый – пригнутый книзу.


[Закрыть]
, – объявляли калашники.

– Не покляп, а с загогулиной, – наступали бочары.

– Да тебе-сяк к губному [160]160
  К губному старосте, в ведении которого находились уголовные дела.


[Закрыть]
, – посоветовал Кузёмке монастырский старчик, торговавший квасом в разнос. – Ты прямо к губному. Он, милый, у нас и сам-то вор, и все воры у него на дозоре. Эва какое дельце!..

Но ни к губному старосте, ни к городовому приказчику идти Кузёмке не было вовсе охоты. Да и не толстоголосый с его слепцами был нужен Кузёмке – пропади они все в пропащий день! – и не дорожная коробейка с новой рубахой и шильцем железным, а тулуп! тулуп! а в тулупе письмо, ради которого он, Кузьма, Михайлов сын, прозвищем Лукошко, ходил в это лето за рубеж и два раза лихими тропками проползал на брюхе.

Кузёмка перетряс весь ветошный ряд на торгу, перебрал все покупные зипуны и краденые тегиляи, но шубы своей так и не нашел и о слепцах толком ничего не разведал. Тогда он присел в сторонке, развязал свои онучи и нашел в них казны еще на целых полгривны. И зарядился Кузёмка по старой пословице: «Гуляй, моя душа – да эх! – без кунтуша, ищи себе пана, да без жупана».

XI. Собутыльники

На воздвиженской ярмарке лужецкие монахи поставили кабак у речного перевоза. Была им от государя жалованная грамота: во устроение лужецкой святыни и по причине монастырской скудости возить по ярмаркам кабак и беспошлинно торговать разными хмельными питьями – крепким вином, пивом, медом пресным и кислым. И сюда, к речному перевозу на берегу Можайки, монастырские работники загодя свозили кади и бочки, скамьи и столы для кабацких завсегдатаев, прилавки для стойщиков, отпускавших вино, а для денег – большой желтый сундук.

Кузёмка, запаренный беготней по концам и слободкам, побрел к Можайке раскинуть умом и хоть немного размыкать больно одолевавшую его кручину. За ним увязался и старчик квасник со своей кадушкой на голове и глиняными кружками на поясе.

– Эково дельце! – восклицал он, пробираясь вслед за Кузёмкой между возами с сеном, кипами пеньки и грудами всякого другого товара, наваленного прямо на земле. – Дельце-то какое!

«Шуба, шуба! Письмо в левом рукаве под нашитым куском овчины!» – точило Кузёмку и грызло так же, как грызло что-то его голову под тряпкой, поверх которой натянут был войлочный побуревший, пропитанный засохшею кровью колпак. И куда ему теперь деваться, Кузёмке? Идти вперед, бежать назад?.. Казнит его князь поделом жестокою казнью. «Не сумел ты, Кузьма, такого дела состряпать, – скажет ему князь Иван. – Зарезал ты меня, Кузьма. А службу служить обещался… Рабом вековечным себя называл… Помнишь, Кузьма?.. Матренку, куда как хороша была девка, да отдал за тебя. А ты… Эх, Кузьма!»

Так сокрушался Кузёмка, уже сидя в кабаке, и рядом с ним на лавке не переставал сокрушаться и старчик, забравшийся вместе с Кузёмкой в кабак.

– Дельце-то, дельце! – вскрикивал поминутно глуховатый старчик, налезая на Кузёмку. – Ась? Чего? Ничего?

Кадушку свою он снял с головы и устроил ее тут же, под лавкой. И, помахав ручками, чтобы размяться, снова налез на Кузёмку.

– Наш староста губной всем ворам вор. Такой удалый… Поймал он давеча на торгу знахаря с волшебным кореньем и велел ему коренье это в губной избе съесть. Молвил ему: «Поглядим, не умрешь ли». И знахарь губному сказал: «Хоть и умру, что ж делать». Но коренья не стал ести: у губного откупился – дал гривен с десять, и губной его отпустил. Вона!.. Кваску не попьешь ли ячного? – полез старчик под лавку за своею кадушкой.

Но Кузёмке хотелось совсем другого. Он пошел к прилавку и выпил здесь полстакана вина да принес еще к столу целую кружку. И сквозь хмельной гомон, сквозь выкрики пьяной перебранки и чудные скоморошины засевших в кабаке пропойц выслушивал Кузёмка сетования увязавшегося за ним старчика, который сидел тут же и прихлебывал квасок из глиняной кружки.

– Дельце! Эва, какое дельце! Ты, милый, ударь челом губному. А?.. Ударь… Он у нас на три аршина в землю видит. Пошел он недавно с губным дьячком с Ерофейком клад копать на казачьих огородах и вынул из ямы горшочек глиняный, а в нем медные четки да денег злотых с два десятка, и держит по сю пору тот клад в доме своем на полке за образами. А дьячок Ерофейка и сунься к нему. «Никифор, – молвил он, – клад-то ведь государев!» И губной после того вкинул Ерофейка в темницу. «Ты, мол, Ерофей, просухи ждешь – за рубеж бежать хочешь». А? Бе-довый!.. Дай-ко, милый, мне винца пригубить. С самой субботы вином не грелся.

Старчик глотнул из Кузёмкиной кружки так, что Кузёмке сразу же пришлось пойти за другой. И странное ли дело! – каждый глоток размывал в душе Кузёмки заботу, как назойливую муху, гнал ее прочь, и вот Кузёмке уже не страшны ни князь Иван, ни княжеский гнев, ни страшная казнь, ни лютая смерть. Кузёмка принес еще одну кружку, дал глотнуть старчику, потом сразу влил ее в себя всю.

«Что те князи, – думал Кузёмка. – Погнали холопа ползати на брюхе. Хм!.. Разве он змей, Кузьма Лукошко? Была не была, пропадала!..» И Кузёмка снова двинулся к прилавку.

Повеселевший Кузёмка пил вино, оставляя опивки прилипшему к нему старчику, который все совал Кузёмке свою кружку с квасом.

– Да ну тебя с твоим квасом в поганое болото! – отмахивался Кузёмка. – Квас твой – вор: сапоги мои скрал да тулуп с меня снял.

– Хи-хи, бедовый ты, – подхихикивал старчик. – Дай-ко мне-ко-ва пригубить.

– Была у меня в том тулупе грамотица, – наклонился Кузёмка к старчику.

– Грамотица?..

– То-то ж… грамотица… Ну, да тебе про то ведать не годится. Негоже тебе знать про то… – И Кузёмка, шатаясь, снова побрел к прилавку.

Простоволосый детина в мокром подряснике налил Кузёмке вина в кружку и протянул руку за платой. Но куда девалась Кузёмкина казна? Он вывернул один карман, стал искать в другом, но в одном, как говорится, у него смеркалось, в другом заря занималась. Было пусто, и нельзя было надеяться, чтобы хоть что-нибудь нашлось там, где не было положено ничего. Кузёмка даже охнул от такой неожиданности. Он сел на притоптанный возле прилавка пол, развязал онучи, снял с себя лапти, перетряхнул то и другое, но только пыль поднялась от Кузёмкиного тайника, куда он привык складывать свои денежки и копейки.

– Даешь на веру? – крикнул Кузёмка стойщику в мокром подряснике.

– Ты… чей мужик? – подошел к Кузёмке высокий монах, должно быть почитавшийся главным распорядчиком.

– Клушинский, – не оплошал и на этот раз Кузёмка.

– Врешь.

– Не вру.

– Клушинского попа как звать, назови.

– Это кого… Попа?.. – замялся Кузёмка.

– Вот то, попа ж; не попову кобылу.

– Да звали Изотом… – брякнул Кузёмка.

– Врешь, мужик! В Клушине поп – Митрофанище.

– Эва! Это дьякон Изот, – нашелся Кузёмка. – Напутал я с хмелю, пьяным обычаем. А поп, тот верно – Митрофанище.

– И дьякон не Изот. Враки ты вракаешь: не клушинский ты. Я там всякого козла знаю. Мужик ты приблудный: выпьешь вина и уйдешь восвоя; где на тебе потом сыщешь? А монастырской казне это станет в убыток, а лужецкой братье – в кручину.

Кузёмка, подобрав лапти, опечаленный вернулся на место. Он не ел ничего со вчерашнего дня, и потешить себя вином он не мог уже больше. К горлу подкатывала невыносимая обида, и прежняя тоска стала томить Кузёмку и нудить. Он положил руки на стол, и низко к столу пала забубенная голова его, пробитая орясиной и обмотанная окровавленной тряпкой. Но вдруг его осенило что-то. Он выпрямился и обнял старчика, макавшего в квас ржаную преснушку.

– Для сиротской моей доли купи на грошевик вина мне, отче.

– Ась? Чего? Дельце-то, дельце! – залепетал старчик и полез под лавку за своей кадушкой. – Так ты-ся – к губному прямо-т, к губному…

Старчик взгромоздил кадушку себе на голову, захватил свою глиняную кружку и побрел восвояси.

XII. Медный крест

Но Кузёмка не потерялся и тут.

Он глядел исподлобья старчику вслед, на ветхий его зипунец, на то, как проплывала его кадушка поверх столов. Вот замешкался у порога старчик, раскорячил кривые ноги, пролез боком в дверь… Кузёмка заметался, бросился зачем-то догонять его, но остановился в дверях. Два шага от Кузёмки – и целые полки оловяников и кувшинов, бочки, кади, жбаны, вино сивушное, мед пресный и кислый. И здесь же – стойщик, который, сощурив глаза и задрав голову, крестит себе раскрытую пасть. Кузёмка подбежал к прилавку, рванул на себе ворот, сдернул с себя рубаху и бросил стойщику. Тот встряхнул одежину, поглядел ее на свет, поскреб ногтем бурое пятно у подоплеки и налил Кузёмке кружку.

Ох, и весело ж стало Кузёмке и смешно! Кто ж это будет теперь век свой вековать в Кузёмкином тулупе, не ведая про письмо, зашитое в левом рукаве? Ах-ха!.. Идет человек в баню или на пир, сына ли женит, или дочь выдает – и при нем всегда литовская грамотица. А человеку это невдомек. Дива! Тулуп… Жаль тулупа, ели его волки! Ну, да пропадай тулуп и с письмом! Все пропадай!

– Пропадай! – кричал Кузёмка какому-то взъерошенному мужичишке, не вязавшему лыка. – Пропадай тулуп, и грамотица пропадай!

– Пропадай, – вторил ему мужичишка, вертя кудлатой головой и тыча ее Кузёмке в грудь, в медный крест, болтавшийся на сучёной нитке.

– А князи… – поморщился Кузёмка. – Что те князи?.. Тьфу!

– Что князи? – соглашался новый Кузёмкин приятель.

Но через минуту Кузёмке снова стало грустно до слез.

– Ох, бедный ёж, – забормотал он одубелыми губами, – горемычный ёж, ты куды ползешь, куды ёжишься?..

Валясь с ног и цепляясь руками за столы, добрался он кое-как до кабацкого прилавка.

– Даешь… на веру… клушинским? – лепетал он, наваливаясь грудью на липкий прилавок. – Это… дьякон Изот… А поп, это верно, Ми-тро-фа-нище.

– Врешь, мужик… – услышал он из-за пивной кади. – И дьякон не Изот. Поп – Митрофанище, а дьякон – Осиф. Нет тебе веры…

– Нет тебе веры, – заплакал Кузёмка, – нет тебе веры…

Он обливался слезами, прислонившись к прилавку и колотя себя кулаками в грудь, в медный крест на сучёной нитке. Эх, была не была и вовсе пропала! Кузёмка дернул крест, лопнула перегоревшая нитка, и Кузьма хлопнул крестом по прилавку.

– Не даешь на веру, давай на медь! – кричал он стойщику, порываясь дотянуться к его залитому питьем брюху. – Бери!

Но из-за пивной кади вышел монах, расспрашивавший Кузёмку про клушинского попа. Он, нагнувшись через прилавок, ударил Кузёмку в скулу и сшиб его с ног.

– Ты что же это, мужик?.. – вышел он из-за прилавка, держа в руках Кузёмкин крест. – Господню кресту поругаешься, дуруешь, крест пропиваешь? Да за это довелся ты быть казнену, мужик…

Кузёмка хотел тут сослаться на пана Заблоцкого, что в какой вере кто хочет, в той, дескать, пусть и живет, но монах уже выбил Кузьму из кабака, и стойщик волок его по посаду. У Богородицких ворот он передал Кузёмку вместе с медным его крестом тюремным сторожам, а те, оставив себе крест вместо приводной деньги и влазной пошлины, вкинули Кузёмку в татиную тюрьму [161]161
  В татиных тюрьмах содержались уголовные преступники (тати). Для политических преступников (воров) предназначались главным образом так называемые опальные тюрьмы.


[Закрыть]
.

XIII. Неожиданные встречи

Татиная тюрьма за ярмарочные дни набилась узниками до последнего предела. И никого в этот час не удивил здесь новый заточник в одних портках, без рубахи и креста. День уже был на исходе, и бычий пузырь, которым было затянуто окошко наверху, едва только белел. Но к Кузёмке, распростершемуся на земле, подобралось все же несколько тюремных сидельцев в надежде со своей стороны получить от него на влазную чарку.

– Нашего полку прибыло, нашей голи стало поболе, – пинал Кузёмку ногою рыжий колодник в сермяжной однорядке, надетой на голое тело. – Пожалуй, боярин, алтынец на братью, во славу твою и во здравие.

– Ну, купца ты, отче, скажем, прирезал, – наклонился к Кузёмке другой, с изрытым оспою, круглым, как тарелка, лицом, – а деньги, скажи, куда дел?..

– Да у тебя, боярин, видно, и казны всего – деревянная пуговица, – махнул рукою третий, и все они полезли обратно на полати, где с десяток колодников устраивались на ночь, погромыхивая цепями.

К Кузёмке медленно возвращалась память. Он смутно начинал соображать, что беда, в которую он попал, безысходна и горя своего ему теперь никаким хмельным питьем не размыкать. Ему стало холодно без рубахи на холодном полу, и он пополз в угол, где несколько колодников сбилось в кучу. Двое из них уже храпели, и один, какой-то хилый, все охал и вздыхал и то вытягивался на спине, то поворачивался на бок, ни так, ни этак не находя себе покою. Кузёмка подполз к нему и прижался голой спиной к его теплому армячку. Но колодник присел и заглянул Кузёмке в лицо.

– Кузьма!.. – ахнул он и в недоумении всплеснул руками. – Тебе здесь чего надобно?..

Но Кузёмка ничего не мог объяснить ему, потому что сам до конца не мог понять теперь ничего.

– Что надобно?.. – промычал он, дрожа и лязгая от холода зубами. – Ничего мне, Нестерко, не надобно теперь.

– Ох ты, горемычный!.. – заохал Нестерко. – Мерина у тебя свели и сапоги украли, тулуп пограбили, самого до полусмерти убили да еще в темницу вкинули. Горемычный ты!.. Ну, ложись тут вот; дай я тебе подстелю.

«Про мерина это я тебе… навракал…» – хотел было сознаться Кузёмка, но голова у него гудела, как колокол, и он повалился рядом с Нестерком на жалкий его армячок и прикрылся полою Нестеркина же кафтана.

Кузёмка проспал всю ночь каменным сном. Только изредка, когда трещотка тюремного сторожа раздавалась под самым окошком темницы, Кузёмке казалось, что летит он в дыру, черную и звонкую, без дна, без предела.

Утром Кузёмка проснулся поздно. Из темного своего угла он увидел решетчатую тень на бычьем пузыре, а направо, на полатях, – длинного мужика с плоским лицом и медною серьгою в ухе. Толстоголосый сидел, свесив босые ноги, в своем латаном тегиляе, в накинутом поверх него Кузёмкином тулупе.

Кузёмка вскочил на ноги и, не помня себя, метнулся к полатям. Он судорожно вцепился обеими руками в тулуп и с силой дернуя его к себе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю