355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зинаида Гиппиус » Том 4. Лунные муравьи » Текст книги (страница 9)
Том 4. Лунные муравьи
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:01

Текст книги "Том 4. Лунные муравьи"


Автор книги: Зинаида Гиппиус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 35 страниц)

Один раз он заметил, что она печальна.

– Отчего вы не откровенны со мною? У вас есть неприятность…

– Нет, совсем нет…

– Неправда… Верно, тетя Маша вами недовольна или дядя Матвей не вовремя получил поздравление? Ох, уж эти родственники…

– Да, вы правы, я не знаю, зачем лгать, показывать, что любишь только потому, что они родные?

Живой и взволнованный голос Тины поразил Новоселова. Она всегда говорила с ним ровно и монотонно.

– Вот видите, видите, вы соглашаетесь с тем, что я вам давно говорил! Поймите, ведь это не жизнь, они не живут… И вы не живете… Что вы делаете, кому вы нужны? Сегодня кружево, завтра кружево, после завтра к тете Маше или тетя Маша к вам, ну а потом, потом-то что же?

«Если б она только поняла, если б я мог ей рассказать! – думалось ему. – Я не могу сказать так, как чувствую!»

И он живо представил себе длинную залу с белыим обоями, неубранный кофе на столе, Евстафия Петровича за пасьянсом, скучающий голосок Вари: «Хоть бы Лиза пришла или Ми-ролюбовы, что ли…». «И куда мы нынче на дачу? В Кунцево или опять в Останкино?» и Тину, неодетую, непричесанную, набивающую папашины папиросы…

Ему было нестерпимо жаль эту девушку, которая, думалось ему, могла бы понять, могла бы жить иначе… И он ждал ее слова.

Тина подняла на него удивленный и равнодушный взор.

– А что же делать? – спросила она, улыбаясь. – Скажите словами, ясно, что вот мне, например, делать и как жить? Я не жалуюсь; мне спокойно; папаша меня балует; а если скучно иногда, то всем бывает скучно…

– Значит, вы бы и не хотели иного? Никакой перемены? – упавшим голосом спросил Новоселов. – А как же вы сейчас сказали…

– Про родных? Это я так; да и не про тех; это бабушка у меня есть одна… Впрочем, все равно. А перемены я хотела бы, только нельзя. Вы все очень хорошо говорите, и я сама знаю, про воскресную школу, про женские университеты за границей… Только где же мне? У нас это никто… И все живут…

– Да бросьте вы эту вашу безнадежность, – почти закричал Новоселов и схватил Тину за руку. – Она-то вас и губит! Вы захотите только, захотите!

Люба поспешно вошла в комнату и позвала пить кофе. Новоселов опомнился, смутился и умолк. А Тина сейчас же стала прощаться, говоря, что ее ждут дома.

VI

Она была права. Ее действительно ждали.

За Варей и Тиной сегодня присылала бабушка Марина Аркадьевна, единственная родня со стороны матери, и не идти было никак нельзя.

Тина знала это, и потому целый день сердилась. У Вари тоже вытянулось личико. Визиты к бабушке были наказанием для обеих. Они старались всячески избегать этого, но папаша сердился и непременно приказывал навещать бабушку хоть раз в месяц.

Дочерям Евстафий Петрович не позволял порывать кровных связей, но сам никогда не бывал у Марины Аркадьевны. Между нею и зятем, со всей его родней, велась непримиримая тридцатилетняя война.

Девочки росли у отца, окруженные его родными, не помнили матери и боялись важной бабушки, которую папаша так не любил.

Бабушка с своей стороны не теряла случая бранить при детях их дядей и теток, но внучки относились к ней недоверчиво.

Жила бабушка далеко, в Николо-Болванском переулке, в маленькой квартирке с низкими потолками. В передней нельзя было раздеваться, потому что она не топилась, и Варя с Алевтиной прошли через узкий, темный коридор прямо в бабушкину спальню. Это была единственная жилая комната во всей квартире. В низкую залу с белыми занавесками и картонным плюшем на жардиньерке бабушка редко заходила даже летом и гостей не звала туда.

Марина Аркадьевна была прежде богата, воспитывалась на французком языке и чувствительных романсах старых годов. Теперь у ней в киоте горела неугасимая лампада, она любила вспоминать молодость, часто плакала, хранила свой альбом со стихами, но никогда не могла удержаться, чтоб не выбранить при случае Евстафия Петровича и часто посылала свою горничную узнавать, что делается и что слышно у зятя.

– Вот они, вот мои милые, сиротки мои! – воскликнула она и обняла сначала Варю, а потом Алевтину, которую ради поэзии всегда называла Леонидой.

Обнимать она умела особенно: поцелует – да оттолкнет от себя, держит за плечи и смотрит так, точно наглядеться не может, потом опять поцелует – и опять оттолкнет.

– Чего хотите, детки? Чаю? Сейчас, сейчас… Аринушка! Самовар, скорее!

Арина была такая же старая, как все у бабушки в доме. Только бабушка вся высохла, съежилась, надевала черные наколки и пышные капоты, а горничная к старости располнела, ходила тихо и степенно. Стол у бабушки был старый, занавески старые, ковер ветхий; когда подали самовар, из-под кровати выползла длинная и белая собака с опущенным хвостом и тихо приблизилась к Марине Аркадьевне. Собака была глухая и почти слепая; даже бабушка ее разлюбила, говоря, что Норка стала уж слишком стара.

– Кушайте же, милочки, кушайте!.. Да что вы такие печальные? Опять в Останкино на дачу? В прошлом-то году потолок протекал… Как еще не простудились, Бог спас… Что ж, это, конечно, расчет Евстафию Петровичу с тетенькой вместе жить, а ведь ваше дело – повиноваться, вы уж известно, голубки кроткие… Он – отец, да и опекун к тому, хотя, положим, и родительская власть не на всю жизнь… Тебе сколько минуло, Варичка?

– Мне уже двадцать три, милая бабушка; только, право, мы сами хотим в Останкино…

– Ну уж, знаю, знаю… А что эта фуфыра, Марья Петровна? Все еще сынка на заднем дворе держит? Королева! А Любка? Все толстеет да со студентами возится?

– Леонида! – обратилась она к Тине, сразу переменив тон. – Вот что я тебе скажу; я тоже не за горами живу, кое-что слышала. Единственное утешение мое, любимое дитя моей дочери – береги свое счастье! Не позволяй никому заглядывать в твою чистую душу. Ты любишь, ты любима – и да будет с тобою мое благословение. Приди сюда.

Алевтина подошла. Бабушка заплакала и снова стала ее обнимать. Варя смотрела равнодушно.

Когда сестры спустились с бабушкиной лестницы, Тина сказала:

– Варя!

– Что?

– И к чему мы притворяемся? Ведь мы же ее не любим? Варя изумленно посмотрела на сестру.

– Вон ты о чем! Это, верно, Новоселов тебе наговорил. А ты подумай: разве можно? Папаша рассердится, да и потом она же нам родная!

VII

– А что, неправду я вам говорила, что наша Алевтиночка умница, каких нынче мало? Серьезная, солидная… И сердце золотое… Вот уж можно сказать, осчастливит человека…

Новоселову наконец надоедали эти вечные восхваления Алевтины. Он отвечал Любе:

– Да, только она не так красива; вот Варвара Евстафи-евна – прехорошенькая!

Люба изумлялась.

– Значит, вам Варя нравится? Отчего же вы всегда с Алевтиной?

– Потому что с ней у нас больше есть о чем поговорить.

– Так которая же лучше, по-вашему?

– Да обе они хороши… Обе милые девицы… А теперь, Любовь Ильинична, я заниматься пойду… Завтра репетиция…

Люба была в недоумении. Наконец, решив дело по-своему отправлялась сначала к тете Маше, потом к Евстафию Петровичу и сообщала им по секрету, что «он» не прочь жениться на которой угодно, хотя в Алевтиночку, кажется, больше влюблен.

У Новоселова начались экзамены; он много работал и почти не выходил из дому.

Заниматься усидчиво и ровно он никогда не умел: но перед экзаменами, особенно теперь, мечтая непременно окончить университет и скорее уехать – он засел за книги серьезно. Его часто мучило неуменье работать терпеливо, систематически. Но он утешал себя, что это просто непривычка к труду. Наука его всегда привлекала; он еще не решил, что будет делать после магистрского экзамена, но знал твердо, что, окончив университет, поедет за границу. «Сначала учиться, – думал он, – да не так, как теперь, а по-настоящему, в этом пока и будет моя работа»…

Прежде, когда он был моложе, он всегда представлял себе вдали, за университетом, какое-то отвлеченное, но прекрасное «дело»; мечтал, как примется за него, как начнется настоящая, разумная жизнь, трудная, с «борьбой и лишениями», но все-таки счастливая и полезная; теперь, оканчивая последние экзамены, он видел, что «дела» такого нет, да если бы и было, то он не мог бы приняться за него, потому что ничего не знал и, главное, чувствовал, что ничего не знал.

Новоселов с детства был немного ленив, безхарактерен и редко кончал начатое дело, и он боялся одного, что у него не хватит воли и терпения учиться и работать столько, сколько он предполагал.

Но чаще он не пугал себя такими неприятными мыслями и, хотя не мог бы ясно и определенно ответить, что у него впереди такое светлое и хорошее – чувствовал себя детски счастливым. Встречаясь с людьми, он становился иногда печален; ему было жалко их. Жалко профессора, который и на будущий год станет читать те же лекции в той же самой аудитории, жалко сторожа, подметающего пол в коридоре, извозчика, обреченного вечно жить в Москве; жалко Любу, которая до старости доживет на Собачьей площадке со студентами и прилизанным мужем; но особенно жалко было Алевтину, потому что те уж все равно, безнадежны, а эта, думал он, живой человек…

VIII

Тетя Марья Петровна прислала мужа сказать Евстафию Петровичу, что она сейчас будет.

Послали за дядьями Андрей Лукичом и Модест Васильевичем, за Анной Ильиничной с мужем и за теткой Софьей Петровной.

Люба была здесь с утра и помогала барышням накрывать чай. Люба немного трусила, потому что играла в сегодняшнем событии немаловажную роль.

Первой приехала Марья Петровна в лиловой наколке и с лицом более строгим, чем всегда. За Марьей Петровной скоро явились и остальные. Сели за чай.

Говорили о том о сем. Варя рассказывала, что она вчера была у Леночки Преполовенской.

– И знаешь, тетя, – обратилась она к Марье Петровне, – Леночка ничуть не горюет, что свадьба расстроилась. Он, говорит, мне никогда не нравился. И как это вышло, ты слышала? Накануне девишника приезжает Семен Ильич, знаешь, брат самого Миролюбова, и говорит: что вы делаете? Ведь у жениха все дома, что на Кузнецком, в закладе, и выстроены-то в один кирпич, а внутри сор да труха… Я все узнал, говорит. Ну – они туда-сюда – правда оказалась. Так и разошлось.

Марья Петровна кивнула головой и ничего не ответила.

– А как, тетя, ленты дороги в Пассаже – ужас! – продолжала Варя; мне надо было узеньких, пунцовых, так мы с Катей везде ходили – меньше двадцати копеек нету; так и не купили. А уж я торговаться умею.

– Знаю, как умеешь, – сказал Модест Васильевич, высокий старик с длинным, сухим носом и седыми бакенбардами, – прошлый раз дрова-то почем купила, а?

– Что ж, по двенадцати с полтиной, да зато какие дрова!..

– Люба! – сказала вдруг Марья Петровна – и все замолчали. – Так ты что говоришь об этом деле? Он за Алевтину сватается?

Алевтина сидела молча.

– По-моему – он в Тину влюблен, – поспешно сказала Люба. – Да и все это видят. Он говорит, что «мне, говорит, с Алевтиной Евстафиевной много о чем потолковать надо».

– Ну и хорошее дело, – произнесла Марья Петровна. – Не знаю, как другие, – она поглядела на всех присутствующих поочередно, – а я бы благословила.

– Егор Васильевич узнавал – состояние есть от матери. Ты как думаешь, Евстафий?

– Я рад, я рад… Только если Тиночка… Как она хочет… Он нравится тебе, Тиночка?

– Ничего… Кажется, образованный человек… Только, папаша, он мне еще не делал предложения…

– Ну, это пустяки, сделает, если влюблен… А вот что: ему, по-моему, службу надо…

– Об этом-то мы и хотели поговорить, Евсташа, – сказала Марья Петровна. – Я тоже нахожу, что ему необходимо служить. Так вот Егор Васильевич может через одного знакомого достать ему место мирового судьи, выберут наверно, может быть, даже здесь… Вот Андрюша тоже тут постарается…

– Я с удовольствием, – басом сказал Андрей Лукич.

– Хороший ли он человек-то? – простонала тетя Софья Петровна, худощавая и крайне болезненная дама.

– Такой человек, тетя, такой человек, умница, не гордый – уж не сомневайтесь, тетя, – воскликнула Люба, сияя от радости.

IX

Были последние дни мая. Экзамены в университете кончились и Новоселов дожидался только заграничного паспорта, чтобы выехать из Москвы.

Счастливое настроение не покидало его. Он весело укладывал свои чемоданы, разбирал старые письма, бумаги… Даже Москва ему стала мила в эти теплые, ясные дни. В мае везде хорошо. И он часто с удовольствием наблюдал, как вдруг сразу потемнеет небо, набегут темно-лиловые тучи, странная тень ляжет на белый дом против его окна и глухо загремит отдаленный гром. Извозчики поднимают верх над пролетками, а вот бежит девчонка из мелочной лавки и ветер так и треплет ее волосы. Гром все слышнее, молния освещает всю комнату – и вдруг пойдет частый-частый дождь, закроет все, точно сетью, шумит и гнет молодые листья березы в палисаднике. Когда перестанет – по улицам текут целые реки, журчит вода в канавах и тащит за собой щепки, стружки, бумагу, старый башмак… Ребятишки с голыми ногами бродят по лужам; дворники выметают сор прямо в канавы – вода унесет… А небо опять чистое, дышать легко, и солнце еще ярче освещает мокрые камни тротуара и потемневшие заборы.

В один из таких дней Люба позвала Новоселова ехать с ней, с барышнями Ступицынами, еще с несколькими студентами в Нескучный сад.

Новоселов не хотел ехать. Алевтина смущала его радостное настроение; ему казалось, что он виноват, что не сумел кончить начатого, остыл к делу и бросил, а другой на его месте смог бы заслужить доверие этой девушки, стать ее другом и помочь «живой душе». А они последнее время и не видались почти.

– Собой был занят, мечтами своими, – сердился он на себя. – А это все – так, мимоходом, – явился, сейчас Спенсера, развивать… А теперь – извините, собственные дела… И даже не желает встречаться… Гадость какая! Нет, еду в Нескучный сад!

Новоселов еще первый раз этой весной был за городом. Он шел по сырой дорожке рядом с Тиной – все сейчас же разбрелись в разные стороны – и чувствовал, что его счастливое настроение растет. Солнце зашло – и небеса были прозрачны и пусты, как никогда не бывают днем. С душистых березовых веток, наклоненных над дорожкой, падали капли недавнего дождя. Пахло сырыми листьями, землей и желтыми весенними цветами.

Тина и Новоселов вошли в круглую беседку. Беседка была ветхая, с кривыми столбами и почерневшими скамейками. Узкая, крутая тропинка вела в овраг, сплошь заросший кустами и деревьями; тропинка то светлела между зеленью, то пропадала; издалека слышались всплески весел и голоса на реке.

«Неужели она не чувствует, как хорошо? – думал Новоселов. – Неужели ей не хочется, как мне, бежать вниз, в этот овраг, быстро-быстро посмотреть, что там… Там, верно, так хорошо, у ручья. Неужели ей ничего не хочется?»

Он взглянул на Тину.

Она сидела такая же бледная и простая, так же равнодушно сложив руки на коленях, как в своих душных московских комнатах, и смотрела пред собой.

Новоселов был бесконечно далек от любви к ней; но ему опять стало жаль ее сердцем, глубже прежнего, и стыдно за свое счастье, которому она, тоже человек, была так чужда.

– Алевтина Евстафиевна! Она обернулась.

– Я с вами давно не говорил… Вы помните, вы тогда соглашались со мною… Вам трудно здесь жить… И так в самом деле нельзя жить… Стыдно пред собой и пред людьми… Я понимаю, одной вам невозможно; вам надо помочь – и я готов вам помочь. Только надо сразу решится на серьезный шаг, порвать, тут понемногу нельзя… Решайтесь, у вас есть воля… Я еду за границу, хотите, я все узнаю, устрою для вас? К осени вы приедете, я помогу вам вначале, потом стану писать вам… Хотите, сделаемся добрыми товарищами?

Он был взволнован. Он сам увлекался своими словами и взял ее за руку.

Тина подняла глаза и помолчала.

– За границу? – спросила она. – Зачем же за границу? Новоселов не ответил.

– Я вам давно хотела сказать, Михаил Сергеевич, да все не приходилось. Папаша велел передать. Место для вас хорошее есть, в мировые судьи. Здесь даже, в Москве. Только надо вам поехать к дяде Егор Васильевичу, он вас к своему знакомому свезет; на первое трехлетие наверно выберут, а там и на второе, вероятнее всего…

Новоселов растерялся.

– То есть как, зачем?.. Мне в мировые судьи?.. Но ведь я за границу…

– Да отчего же? Здесь у нас можно хорошо устроиться. Новоселов начал понимать ее.

– Но ведь я учиться еду. Работать… – повторял он. – Я уж уложился, мне нельзя.

Тина помолчала.

– Вот как… – сказала она наконец. – А я думала… Папаша рассчитывал, что мы… Тем хуже для вас; такое место, да еще в Москве, трудно достать, – прибавила она хладнокровно.

Новоселов увидал, что ему не грозит никакая опасность, что эта девушка не ловит и даже не ищет его; но сердце у него сжалось. Он посмотрел на Тину – и вдруг что-то неживое почудилось ему в этих бесцветных, спокойных глазах и ровной бледности некрасивого лица. И ему стало ясно, что она вся, эта девушка – мертвая, что и Спенсер, и Милль – только одежда, идущая к ней так же, как к Варе ее пунцовые ленты…

– Ну, пойдемте, – сказала Тина. – Я ноги промочила.

И в каждом ее слове, в звуках ее голоса Новоселов чувствовал ту смерть души, пред которой бессильно все человеческое участие и всякая жалость.

Ненадолго*

Кругом песок, песок; кое-где короткая трава, плоские лужи с грязными берегами и много ветряных мельниц. Около хат – ни кустика. Ту деревню зовут уже счастливой, где перед колодцем стоит корявая верба.

У господского хутора разведен сад – и хороший сад. Подальше, правда, идут деревья малорослые, вишенье да сливы, но ближе, к пруду, есть две славные аллеи, совсем темные, одна кленовая, другая – из белых акаций и широколистых грецких орехов.

Тянется, тянется лето – и конца ему не видно. Кажется, уже целую вечность Любочка живет здесь, гуляет по кленовой аллее в белых батистовых платьицах с голубым кушачком и пишет письма подругам. А между тем она только в конце мая сдала последний институтский экзамен.

Любочка поклялась Варе Бутыркиной и Маше Бем говорить всю жизнь одну правду, и уже начинала быть неискренней. Она писала им, что блаженствует, не видит, как летят дни, что кругом тишина, дивная природа, цветы, что сестра ее – премилая, а дядя не наглядится на Любочку, исполняет все ее прихоти. «О, если б век прожить в этом тихом уголке!» – заключала она свои послания.

Что-то мешало Любочке написать, как ей порою бывает тоскливо. Дядя больше отдыхал на широком кретоновом диване; бабушка ворчала в своей комнате, а сестра Клавдия казалась Любочке ужасно несимпатичной.

Это было не удивительно. Клавдия Ивановна относилась к Любочке злобно. Она и сама не ожидала, что так выйдет.

Когда Любочка тоскливо шла по аллее, подняв глаза наверх, Клавдия Ивановна следила за ней с террасы и говорила про себя:

– Поскучай, поскучай! Молодая девица с голубым кушачком!

Клавдия Ивановна жила, как птица небесная. Ничего не делала, читала романы, грубо говорила с дядей и бабушкой и только шлялась по песку. Она обладала здравым смыслом и скоро догадалась, что ни к чему не пригодна, да и не за что ей браться; кроме того и наружность у нее была некрасивая. Это-то ее больше всего и злило. А когда злости не хватало и хотелось быть доброй, она утешала себя мыслью, что наружность не играет большой роли в жизни.

Однако сестра Люба ее возмутила. Она и сама не знала, что, собственно, в Любочке такого возмутительного. Мало ли кукол розовых да белых. Самой Клавдии минуло уже двадцать пять лет, а по уму она была сущее дитя. И не любила думать – мысли к ней все злобные приходили.

Когда начинались лунные ночи, она до утра просиживала в саду и попеременно то плакала и жалела себя, вспоминая обрывки романов, и представляла, как было бы хорошо… и какая она несчастная, – то опять зевала и куталась в свой платок.

Кроме злобных мыслей и сантиментальных мечтаний, у Клавдии ничего в голове не было. Куда! Ей едва и на это хватало времени.

Дядя и бабушка давно рукой махнули «на эту дуру», как они говорили. «И замуж ее не выдашь: толстая да черная, а уж характерец…»

Две зимы дядя прожил с Клавдией в губернском городе. «И там от себя всех отвратила! – удивлялся дядя. – Ну, сиди в деревне, коли так».

Один раз, когда Любочка пришла к обеду на террасу, она застала там гостя. Дядя был в восторге; гость оказался сыном старинного приятеля и привез от него поклон.

– Вы что же, в отпуск?

– Да-с. При производстве у нас дают отпуск. Меня уж в поручики…

– Ну! Скажите, пожалуйста! – И дядя с недоверием посмотрел на розовенькое, нежное., почти детское личико офицера.

У него и усов почти не было, а так, белый пух. Голубые глаза смотрели почтительно и наивно. Так смотрят щенята, которые в первый раз слышат человеческий голос.

Любочка вспыхнула при взгляде на «кузена». Так она почему-то мысленно назвала офицерика. И тут же, невольно и неожиданно для себя самой, представила себе весь свой будущий роман: как «кузен» влюбится, признается в кленовой аллее, и Люба скажет: «Нет! но мне вас жаль…» Опомнилась она, когда уже думала, что он застрелится… Вспыхнула еще больше от досады на себя за такие мысли, молча поздоровалась и села за стол.

Пришла Клавдия, позднее всех, в ситцевой блузе с полинявшими рукавами, и едва кивнула гостю головой. Для нее он был не человек, пустое место. Она сама была таким пустым местом для других, знала это и с удовольствием позволяла себе «презирать людей».

Если бы «кузен», или иначе Аркадий Семенович, мог угадать ее мысли, он бы сейчас же подумал, подумал минут с пять, открыть бы записную книжечку с цветочком и записал мысль: «Ненависть и презрение к людям происходят из источника самолюбия, а также от собственных недостатков: бессильность возбудить к себе любовь других».

Любочка робко заговорила с офицером. Он отвечал тоже робко, но любезно и мило. Любочка оживилась и после обеда предложила показать сад Аркадию Семеновичу. Дядя сонливым голосом протянул: «Ну, идите, идите, молодежь…»

Клавдия посмотрела вслед удалявшейся парочке и фыркнула.

– Чего ты? – сказал дядя, немного проснувшись.

– А то же, – отрезала Клавдия. – Смешно и противно. Сразу. И видно – как! Девчонка эта…

– А тебе, матушка, дела нет. Может, это все к лучшему. Я бы обеими руками… Вы сироты. Конечно, загадывать нельзя…

– Наплевать мне и на ваши расчеты, и на херувима этого с Любой… Я вас не просила со мной разговаривать.

Клавдия пошла в комнаты и хлопнула дверью, причем оставила между дверями свое платье и со злобой оторвала оборку.

Происходило что-то такое странное, что все домашние находились в беспрерывном удивлении.

Аркадий Семенович все еще гостил в Талалаевке, каждый день собирался и каждый день откладывал отъезд. Но в этом-то странного ровно ничего не было. Дядя предугадывал, что офицер заживется. Удивительным казалось, что за Любочкой он совсем не ухаживал. А на Клавдию, к общему недоумению, смотрит умоляюще, когда просит ее за обедом пойти с ним и с Любовью Ивановной на мельницу.

В первый раз Клавдия ответила грубо, даже неожиданно грубо, и не пошла. Потом ничего не ответила и не пошла. А третий раз точно подумала и сказала: «Хорошо».

Всю дорогу Аркадий Семенович говорил с Клавдией и говорил очень мило, хотя и смущался. А на Любочку даже и не смотрел. Впрочем, Клавдии он показался недальновидным и даже глуповатым. Он с искренней невинностью хвалил дружбу вообще и с похвалой отзывался о дружбе Клавдии и Любы, хотя мог бы легко заметить, что никакой дружбы между сестрами не было. Вряд ли он допускал возможность случая, когда две сестры не дружны. То есть допускал где-нибудь там, у злых людей. Но сам он еще никогда не видал злых людей, или «не имеющих нравственности», как он говорил.

– Где вы, батенька, жили? – восклицал иногда огорченный дядя. – В полку или в институте, скажите, пожалуйста?

– Я в полку не жил, – отвечал Аркадий Семенович. – Я всегда жил и живу с мамашей и папашей. А в полк я только хожу.

«Молокосос!» – презрительно подумала Клавдия и отправилась в свою комнату. Там она улеглась на постель с романом Евгении Тур. Стемнело. Тур не давала никакого успокоения. Клавдия вскочила, схватила большой платок и побежала в сад.

В саду было темно, сыро. Молодая луна давно закатилась, неприветливый ветер шумел листьями. Клавдия прошлась по аллее. В конце стояла скамейка. Клавдия села на нее, закуталась в платок и бесцельно смотрела в темноту.

Послышался скрип шагов на песке.

– Вы, Клавдия Ивановна?

Это был офицер. Клавдия вздрогнула, однако сказала:

– Ну, я. Чего?

– Я видел, как вы прошли в сад. И я надел пальто и тотчас за вами. Весьма приятно пройтись в прохладе после душной комнаты. Можно к вам присесть?

– Да садитесь, коли хотите.

– Благодарю вас.

И Аркадий Семенович в темноте приподнял фуражку. Некоторое время они сидели молча. Наконец Клавдия спросила:

– А где же Люба?

Аркадий Семенович встрепенулся, но сейчас же возразил своим кротким голосом:

– Почему, Клавдия Ивановна, вы меня так спрашиваете? Я думаю, вам более известно, где ваша сестрица, легла ли она почивать, или еще нет…

Опять наступило молчание.

– Вы вот ко мне неласковы, Клавдия Ивановна, – проговорил Аркадий Семенович, – не знаю, чем я ваше нерасположение заслужил. Это меня весьма огорчает, тем более что я всегда из всех сил стараюсь быть приятным. С вами мне много о чем поговорить есть. Я несчастный человек, Клавдия Ивановна, я до крайности робок, нерешителен. Не пугайте меня своим недружелюбием. Поверьте, оно для меня весьма, весьма грустно.

Клавдия помолчала, потом вдруг, совершенно неожиданно, сказала:

– А оттого, что все врут. Или врут, или издеваются. И наплевать на всех.

Аркадий Семенович даже подпрыгнул на месте.

– Господи Боже мой! Что это вы такое говорите, Клавдия Ивановна! Разве можно о людях такое мнение иметь? Да вот я первый, я за великий для себя позор считаю неправду сказать, и никогда не говорил, разве в очень раннем детстве. И вам никогда не совру, Клавдия Ивановна, на меня во всем положиться можно. Иногда я, может, и утаиваю про себя, но это потому, что друга такого нет около, или от робости. Главное, от робости, право.

– Ну, что ж. Говорите тогда мне все. Я слушать буду.

– Да, а все-таки я вас как-то боюсь. А мне хоть с вами-то посмелее бы себя вести.

– Я не укушу. Нечего меня бояться. И если кто сам хороший, то ему и от других хорошее можно ждать.

– Вот это вы верно! – обрадовался Аркадий Семенович. – Уж я знал, что вы не такая, какой с виду кажетесь. В вас все иное.

– А почему это вы знали?

– Знал, знал… И я рад. Теперь мне все легче будет. Они помолчали.

– Клавдия Ивановна! Вы не рассердитесь, знаете, что я вам скажу: из всех тварей человек – самая несчастная, и по своей же воле: надо ему попроще быть. Вон звездочки смотрят, ветер утих, жуки полетели, птички ночные, светляк зажегся… Все они тихо, да мирно, да просто. Нет у них злобы, обмана, недоверчивости этой. И человек так: если ему сразу доверчивость показать, думать про него, что он добрый, к природе близкий, так он непременно добрым окажется. Если б не робость моя, на которую я сам сержусь, я бы вам все сразу же открыл.

– Это насчет чего же?

– Да вот что чувствую. Чувства мои, – проговорил Аркадий Семенович и вдруг смутился, испугался, вскочил со скамейки, стал прощаться.

Когда он уже отошел несколько шагов, Клавдия его окликнула.

– Послушайте!

– Что прикажете?

– Вы какие романы читали? Вы много читали? Вы о чувствах начали. Что вы о любви думаете вообще?

– Я о любви много думал и думаю. И я вам непременно расскажу все, что думаю. А романов я не читал, или очень мало читал. Мне не особенно нравятся. В жизни все гораздо проще и милее.

– Вы, пожалуй, и стихов не читали?

– Я и стихи не люблю, право. Ну, что они! Ненатурально. До свидания, Клавдия Ивановна. – Он ушел.

Клавдия посидела-посидела и тоже медленно поплелась к дому. Она себя не узнавала. Не сентиментальничала и не злилась на офицера ни капельки. Какое-то доброе чувство было в ней. Вот, узнал же человек, что она не такая, какою ее считают. Говорил по душе. И еще будет говорить. Славный какой! С Любой вот не говорит двух слов, сидит красный да молчит. Боится ее. Даром что беленькая да розовенькая, не в этом, видно, дело. И какую он все правду говорил. Именно так все. С ним сама лучше сделаешься. Только неужели он?

Клавдия вдруг остановилась, даже дверь за собой не притворила. Умиленное выражение ее лица сменилось суровым. Она ожесточенно плюнула, сбросила платок и стала раздеваться на ночь.

Аркадий Семенович с обеими сестрами обращался ровно, гулять они ходили вместе, только разговаривал больше с Клавдией, как со старшей, менее дичился ее. Однако всем решительно казалось, что Аркадий Семенович ухаживает за Клавдией: так непривычно и неестественно было это ровное отношение.

Дядя, любивший выражаться резко, говаривал иногда бабушке:

– Странный молодой человек, черт его дерн! Чего он с этой дурой возится? И ведь уж знаем мы молодежь! Как ни финти, а тем же кончит! Люба-то и теперь в него по уши влюблена. Девчонка ядреная. Чего еще мудрить? Мне уж и отец его писал.

– Ну, однако, он с Любой-то не очень.

– Ладно, ладно. Только бы Клавдинька наша тут не попалась.

А Клавдия уж давно «попалась». Влюбилась в Аркадия Семеновича незаметно для самой себя, незаметно обо всем стала думать, как он, глупо восхищалась им, но мечтать о нем себе не позволяла.

Она стала как-то мягче, приветливее со всеми, смеялась, шутила, иногда плакала без особой причины, но уже не от напускного сентиментализма.

– Знаю, что влюблена, знаю, – говорила она себе по ночам. – И глупо это, а только зачем он…

Тут она себя сама прерывала. Ну, что он? Ничего, ровно ничего.

Клавдия сделалась точно молоденькая девочка. Выйдет утром к чаю, уж не в полинялой блузе, увидит Аркадия Семеновича – и вспыхнет. Сердится на себя, а сделать ничего не может.

Впрочем, Любочка тоже. Любочка ходила грустная, робкая, точно потерянная, и не писала письма подругам.

Приближался конец августа, срок отпуска Аркадия Семеновича. И он стал грустен, беспокоен, часто подходил к Клавдии, сжимал ей руки и говорил тихо: «Ведь вы – мой друг, да? Ведь мне можно на вас надеяться?» – и смотрел ей в глаза.

Клавдия опять мучительно краснела и говорила: «Ну, конечно. Ведь знаете».

Клавдия о многом не позволяла себе думать; и мысленно называла себя дурой.

– Нечего полуночничать. Да и погода какая. Расходитесь-ка. Я лампадки зажгу, да окна запру пойду. Ну-ка, Любочка, ступайте-ка с Богом.

– Покойной ночи, бабушка.

Люба встала, молча подала руку Аркадию Семеновичу, поцеловалась с Клавдией и вышла. Бабушка тоже ушла и потушила две свечи. Стенная лампа едва освещала большую, низкую комнату с белыми обоями, двумя окнами и дверью на балкон. Сквозь опущенные кисейные занавески видно было, как то и дело вспыхивает молния, без перерыва, точно громадный белый огонь мелькает от ветра. Грома не было слышно и дождик не шел. Такие ночи, мучительные, тяжелые, как невысказанная любовь, часто случаются на юге. Их зовут воробьиными ночами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю