355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зинаида Гиппиус » Том 4. Лунные муравьи » Текст книги (страница 12)
Том 4. Лунные муравьи
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:01

Текст книги "Том 4. Лунные муравьи"


Автор книги: Зинаида Гиппиус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц)

Мы встали и начали прощаться.

– Плохо дело! – сказала мачеха, когда мы вышли.

Я не отвечала. Я уже рада была и тому, что дышу чистым воздухом.

XIV

О нашем неудачном визите Анюта ничего не знала. Пока она жила у нас. Затруднения не разрешились, но о них молчали.

Иногда Анюта поспешно надевала свою драповую кофточку, завязывала платок и через заднее крыльцо куда-то исчезала. Возвращалась иззябшая и молчаливая. Мы догадывались, что она искала работы. Ей было тяжело у нас жить и она старалась сократиться до последней возможности.

Она никогда не соглашалась лечь в залу или в мою комнату. Из передней в кухню вел маленький темный коридорчик, такой темный, что и днем там можно бы расколотить лоб, если бы не падало несколько лучей света из четырехугольного отверстия, проделанного в кухонной двери, наверху. В это отверстие, по странной фантазии, хозяин квартиры вставил темно-желтое, оранжевое стекло, и коридорчик был полон неожиданным, металлическим сумраком.

В одном углу коридорчика стоял наш большой дорожный сундук с горбатою крышкой. Анюта нигде больше не соглашалась спать, кроме этого сундука. Каким образом она умудрялась устраиваться на своем выпуклом ложе, я не знаю. Она не брала матраца, ничего, кроме маленькой подушки. Покрывалась она старым пледом, который я ей подарила.

– Я хотела вам сказать… – робко произнесла Анюта, входя в залу, где сидела я с мачехой. – Я придумала…

– Что такое ты придумала? Насчет чего?

– Мне ведь нельзя все здесь жить, да и вы уедете скоро… А я куда пойду? Дела никакого моего никому не нужно… Да и сама я убогая… Ну, Богу и послужу… Я искренно… Я в какую-нибудь общину поступлю.

Мы переглянулись. Что ж? Это прекрасная мысль.

– Только ведь трудно там, Анюта, – сказала мачеха. – Черную работу вас заставят…

– Господи! Да что мне черная работа! Лишь бы сил хватило. А зато угол свой будет, вечный, никуда не прогонят.

– А вы не знаете еще, в какую общину? Не справлялись?

– Нет. Мне как же самой? Я хотела вас попросить.

Мачеха согласилась разузнать дело и опять приняться за хлопоты. Она хлопотала было об определении Анюты в какой-то приют, но там, конечно, отказали, узнав, что девушка здорова, с дипломом и может работать.

Мачеха ездила и туда и сюда. Результат ее поездок был самый неутешительный. Выслушав историю Анюты Кузьминой, никто ничего определенного не говорил, все тянули, и кончалось дело непременно тем, что во всяком случае необходим взнос, рублей сорок-пятьдесят, а без этого в общину не принимают.

Анюта совсем упала духом, когда мачеха вдруг вспомнила, что у нее тетка заведует одною общиной в провинции.

– Напишу я ей, – решила мачеха. – Она и без взноса примет.

Письмо было отправлено самое подробное.

Между тем наступили заморозки. Несколько раз выпадал снег.

– Вот ты все, сударушка, работы искала, – объявила раз Домна, обращаясь к Анюте, – так у нас на втором дворе поденщицу ищут. Двух им, слышь, нужно. Случай такой – белья много. Я за тебя пообещалась. Пойдешь, что ль, стирать?

Анюта встрепенулась.

– Пойду, пойду, Домна… Вот спасибо тебе… Шесть гривен или пятьдесят?

– Шестьдесят пять на ихнем! – с торжеством проговорила Домна. – Уж я тебе дурно не посоветую…

Мы воспротивились. Холод, придется на речку ехать. Что за неблагоразумие!

Анюта молчала. Но на другой день ее и следа не было на горбатом сундуке; она ушла стирать.

XV

– Скажите, доктор, это что-нибудь серьезное?

– Я подозреваю инфекционное заболевание. Но не беспокойтесь, случай не серьезный. Если даже и «тифик», то в очень легкой форме.

Мачеха всплеснула руками.

– Тиф! Дождались! Что ж, теперь ее в больницу надо.

– Я бы вам не советовал, – сказал доктор, – напрасно только растревожите. Если оставите больную дома, она очень скоро поправится.

– Что же, она простудилась?

– Нет, скорее это заразное… В соединении с неблагоприятными условиями, конечно.

– Батюшки-светы! – вскричала Домна, которая была тут же. – Уж не прилипло ли ей оттуда, где она поденно-то была? Там, говорят, барин молодой болен и белье-то его давали.

Мачеха рассердилась.

– А все ты, все ты! Спасибо тебе, Домнушка, удружила, привела в дом болезнь!

Домна ушла в отчаянии, кивая головой и повторяя:

– Вот грех, вот грех!

Я слышала, что сказал доктор, и не без внутреннего удовольствия решила быть горничной. Я перевела Анюту в свою комнату и сама принялась ухаживать за нею.

Дело было не легкое. Анюта, как я ее ни уверяла, что опасности никакой нет, по целым дням рыдала, говорила, что умирает, что не хочет умирать, и беспрестанно требовала доктора. Мои заботы она принимала как должное, капризничала и вообще совершенно изменилась характером. Довольная своим героизмом, я старалась переносить ее выходки терпеливо.

– Перестань, ради Бога, Анюта, – говорила я иногда. – Даю тебе честное слово, что ты не опасно больна.

– Ты скрываешь, скрываешь! Все вы хороши, за все спасибо! Умру я, ой, не хочу, ой, не хочу!

И она ревела, как маленький ребенок.

Но мало-помалу, выздоравливая, она делалась прежнюю, упорно скромною и молчаливою, и только все спрашивала, нет ли ответа из общины.

Доктор сказал, что тиф почти совершенно прошел, и хорошо, что был такой легкий: у субъекта сердце не совсем солидно.

Несмотря на слабость, Анюта в один прекрасный день перебралась из моей комнаты на горбатый сундук и никакие уговоры не помогли.

– Я выздоровела и могу тут, – твердила она. – Я и тут полежу. Довольно я у тебя понежилась.

В тот же день вечером получилось письмо от родственницы, заведующей общиной. Она писала:

«Рада бы угодить тебе, душа моя, и взять девушку, но прямо скажу, что это немыслимо. Вполне понимаю, почему везде отказали тебе. Я тебя душой люблю, да, к тому же, привыкла правду не скрывать; знай же, что хотя взнос нужен, действительно, однако, я для тебя устроила бы все; но девушка, за которую просишь, не может вступить в нашу общину по своему особливому убожеству. Ты сама поймешь, что это и для сестер, и для мирских людей зазорно будет, да и мало ли что говорить станут? Ее дипломы да свидетельства по стенкам не развесишь. Одно смущение будет, да и сама она мира душевного не получит. Прости, ради Господа, племянница, за отказ мой и прими совет – в другие общины с этим делом не обращаться, ибо везде так же рассудят, а если иначе, то доброго от сего не будет. Передай девице Анне мое благословение. Пусть она не унывает и духом не падает. Отец Небесный поможет ей и на миру спастись».

Письмо заканчивалось общими благословениями и пожеланиями.

Дочитав, я сложила листок и растерянно посмотрела на мачеху. Что же делать? И как сказать Анюте? Или совсем не говорить?

Но дверь скрипнула и вошла сама Анюта. Из коридора она слышала, что приходил почтальон, и пришла тихонько, придерживаясь за дверной косяк.

– Письмо? – сказала она. – Про меня? Дай-ка сюда, Маня.

И она протянула руку.

Я так смутилась от неожиданности, что совершенно безотчетно подала листок.

Мачеха тоже не нашлась и молчала в ужасе.

Анюта подсела к лампе, медленно прочла письмо и сложила его. Потом сказала только: «Ну, что ж?» – встала и тихо поплелась в коридорчик.

Позднее, проходя в кухню, я даже не слышала ее дыхания на сундуке.

XVI

Прошел день.

Анюта выходила ненадолго, говорила мало, казалась слабее и просила ее не тревожить, когда я присела к ней на постель.

– Оставь ее, Маня, – сказала мачеха. – Конечно, ей тяжело. Пусть сама, одна передумает.

Но минул еще день и на следующее утро мамаша пришла ко мне, немного обеспокоенная.

– Знаешь, уж не хуже ли Анюте? Она какая-то странная. Лежит и как-то вдруг замолкла.

– Нет, мама, просто она письмом огорчилась. Ее надо развлечь. Все в этом коридоре… С ума можно сойти. А ведь доктор же сказал, что она здорова.

Я, не торопясь, оделась, позавтракала и пошла навестить подругу.

Я едва различила ее согнутую фигуру в желтом тумане коридора. Она лежала к стене лицом.

– Что ты, Анюта, спишь? – окликнула я ее. – Можно с тобой посидеть?

Не дожидаясь ответа, я взобралась на покатую крышку сундука, на зеленый плед.

Анюта медленно повернулась, приподнялась и села, прислонившись к стене, где были навешаны какие-то платья. Все темное казалось черным в этом странном мраке, а белое горело мутным оранжевым огнем. Я увидела освещенное лицо Анюты и раскрытые круглые глаза.

– Не тревожь меня, – сказала Анюта. – Я устала. Хочу отдохнуть.

– Что ты? От чего устала? Пойдем-ка в залу, а? А то все здесь, в темноте.

Я подсела ближе. Мне вспомнилось, как в пансионе она казалась мне порою жалкой и милой и как я ее тогда называла. Я обняла ее и наклонилась к ней.

– Ну, что ты, утенок? Ты все моя прежняя утка? Не стоит унывать, право! Все, даст Бог, устроится!

И я заглянула ей в глаза. Глаза были открыты, смотрели на меня и не мигали. На белки падал желтый отсвет. Анюта не произнесла ни слова, но я вдруг отшатнулась от нее, глядела, не имея сил оторвать взора, а по спине у меня пробегал холод непонятного ужаса. Я видела то, чего никогда не видела ни в чьих живых глазах. И душа моя трепетала, как будто я заглянула слишком глубоко, где человеку не добро быть.

Несколько мгновений прошло. Я с усилием встала, не обертываясь, сделала несколько шагов к двери, отворила ее мезко и вышла.

Свет ослепил меня. Я опомнилась немного и, сама не понимая, что случилось, пошла к мачехе.

– Знаете, мама…

– Отчего ты такая бледная?

– Нет… А вот что, мама, надо послать за доктором. По-моему, Анюта нехороша.

– Да что, ей хуже? Болит у ней что-нибудь?

– Не знаю, а только следует послать.

Отправили Домну. Пробило половина второго. Анюта не вышла к завтраку. Мачеха подходила, но она не отозвалась и слышалось только ее дыхание, долгое, медленное, протяжное. Я ходила в кухню, мимо, и тоже ничего не слышала, кроме этого дыхания. Подойти я не смела и, кроме страха, еще чувствовала какое-то странное благоговение к Анюте, которое не могла победить. Впрочем, и об Анюте я уже не думала, не понимала, что это Анюта лежит согнувшись и дышит. Это был другой, тот, который выглянул тогда из ее глаз.

Мы с мачехой замолкли и даже избегали друг друга. И мне казалось, что в доме наступила небывалая тишина. Все притаилось и замерло. Только за дверями слышалось протяжное дыхание, страшное по своей нежности и непрерывности. Мысль моя почти не двигалась. Я тупо ждала чего-то незаслуженного и тупо чувствовала его близость.

На минуту мы вышли из оцепенения, точно проснулись, и сами удивились. Что такое? Ведь ничего и нет. Пришла Домна и сказала, что наш доктор уехал до завтрашнего вечера. Я послала ее в аптеку узнать адрес первого попавшегося.

Через полчаса явился доктор, еще очень молодой, какой-то растерянный. Мачеха стала ему рассказывать и путалась, потому что, собственно, нечего было рассказывать, и она никак не могла объяснить, что ее беспокоит в состоянии Анюты.

Доктор почти не слушал.

– Тиф прошел, вы говорите? Давно? Гм…

Потом мачеха повела его в коридорчик. Я услышала оттуда какое-то мычание, покашливание доктора, потом опять мычание, молящее и покорное.

Доктор поспешно вышел, бросился к дверям, надевая пальто и не попадая в рукава.

– Да, да, – бормотал он. – Конечно… Не тревожьте, главное… Главное, не тревожьте. Она спокойна. Миндального молока можно дать. Это не повредит.

Он исчез.

– Что же доктор сказал? – спросила я.

– Ты слышала… Я ничего не знаю… Велел не тревожить. Завтра в одиннадцать заедет.

И опять мы погрузились в недобрую тишину, без мысли, без сил. Домна не говорила ни слова и сидела в кухне, не двигаясь. Перед самым обедом, побежденная привычкой, она затопила плиту и разогрела вчерашний суп. Мы его съели молча и спеша, потому что в столовой слышнее было неумолимое, тяжелеющее дыхание Анюты.

Стемнело и подали свечку. Часы пробили семь, потом восемь, девять.

– А что же миндальное молоко? – шепотом сказала мачеха.

Я покачала головой и снова наступило молчание. Мы обе понимали, что не нужно миндального молока.

Часов в одиннадцать мачеха встала и пошла туда. Я последовала за нею. Ничего. Мрак, даже без желтых отсветов, потому что в кухне было темно, а из мрака все тот же мерный звук, ставший только чуть-чуть острее и глубже. Мы не знали, уйти или остаться. Зачем остаться? И как уйти?

– Я отворю все двери. Если она позовет…

Мачеха отворила двери; мы сели в зале, у свечки. Теперь звук дыхания наполнял всю комнату, все углы, и продолжался, и продолжался – и ничего не было, кроме этого звука. Часы летели с невероятною быстротой. Казалось, только сию минуту пробило два, а вот и три, четыре…

Я очнулась, вздрогнув. В окно глядело утро, молочное, позднее. Свечка потухла. Напротив, в кресле, спала мачеха. Я хотела вспомнить, чтб меня разбудило. Какой-то толчок, что-то внезапное. Кровь билась в висках. Кто же затворил дверь? Я не слышу. Да, ничего не слышу. Нет больше того звука, с которым я заснула. Кто затворил дверь?

Я встала и пошла к столовой. Двери были широко раскрыты. Белый свет падал в коридор и мешался с оранжевыми лучами, которые точно погасли.

На выпуклом сундуке я увидела неживое возвышение, что-то безмолвное и отвердевшее под зеленым пледом.

Без страха я приблизилась и взглянула в мертвые, успокоенные глаза Анюты.

Она ушла туда, где она никого не будет позорить и где никто не отнимет ее мира душевного.

В гостиной и в людской*
I

После первых зимних дней наступила опять оттепель. Часто петербургский ноябрь бывает дождлив и тепел, как хмурый март. Загремели дрожки по выглянувшей мостовой; дворники счищали коричневый, умирающий снег. При наступлении сумерек фонари замигали, отражаясь в лужах и тротуарах, блестевших, как зеркало.

У подъезда большого пятиэтажного дома остановился извозчик. Подъезд был массивный, с претензиями. И весь дом был построен с претензиями. Архитектор, очевидно, преследовал готический стиль, но зачем ему понадобилось делать на подъездах и карнизах надписи не то китайскими, не то турецкими буквами – этого, вероятно, он и сам не знал.

На извозчике подъехала очень молодая дама, высокая и сухая. Хлопнув дверью, она вошла на парадную лестницу. Красный ковер уходил, поднимаясь в бесконечную высь. Лампы с затейливыми подставками горели ярко. И когда закрылись двойные наружные двери, на лестнице стало опять тихо и почти торжественно. Из швейцарского углубления не доносилось ни одного звука. Сам швейцар, бледный, молодой и крайне серьезный, взглянув на даму, позвонил наверх, в двадцатый номер.

Мимо ряда дверей с именами и фамилиями дама поднялась в четвертый этаж. Здесь на двери была надпись: «Петр Петрович Бем».

Дама, супруга господина Бема, хозяйской рукой позвонила громко и нетерпеливо. Когда, наконец, отворили, Лидия Ивановна вошла в переднюю и спросила:

– Барин дома? А где Лиза?

Маленькая шустрая девчонка, Агашка, исполнявшая роль подгорничной, отвечала крайне печальным тоном:

– Барин не приходили. А Лиза на свадьбу ушла. Лидия Ивановна улыбнулась.

– Ах, да, помню, в первый этаж. А разве уж одели невесту? И в церковь уехали?

Агаша ожила.

– Какой там! Я сейчас бегала. Никого гостей почти нет. Да и невесту причесывают – причесать не могут.

– В самом деле? Поди-ка, Агаша, скажи там Лизе, пусть приведут невесту ко мне, я ее причешу. И гости пусть все сюда приходят. Барина дома нет…

Лидия Ивановна очень обрадовалась неожиданному развлечению, и когда привели невесту, принесли вуаль и цветы – она с удовольствием принялась за дело. Невеста была совсем бедная девушка, жившая в кухарках у старой барыни, робкая и скромная. Брал ее дворник соседнего дома.

С невестой пришла ее единственная родственница, худая и с таким малым количеством светлых волос, что при первом взгляде их трудно было заметить. Впрочем, шелковое пышное платье зеленого цвета придавало ей внушительный вид.

Решили ехать в церковь прямо из квартиры Лидии Ивановны. Скоро вся кухня, довольно большая, наполнилась принаряженными девушками, гостями… Разнообразие костюмов было поразительно. Но самым ярким пятном выделялась горничная из девятнадцатого номера, в голубом платье с розовыми букетами. На лестнице ее прозвали Агашей-толстой, в отличие от Агаши-маленькой, подгорничной Лидии Ивановны. Агаша-толстая была недурна, с узким лбом, черными глазками навыкате и крошечным носиком. Она немного пришепетывала. Теперь ее круглое лицо пылало от волнения. Ей так хотелось быть сегодня поинтереснее, получше. Девушки приглашали знакомых кавалеров – и она пригласила от себя своего знакомого и даже земляка – Лаврентия Кор-вина. Лаврентия взяли в солдаты. Он был уже унтер-офицер и через полтора года кончал службу.

Давно Лаврентий нравился Агаше. В глубине души она даже надеялась, что он возьмет ее замуж. Агаша была староверка и знала, что Корвин тоже из староверческой семьи. Это одно уже как бы связывало их.

И Агаша нетерпеливо и взволнованно прохаживалась по кухне, стуча каблуками прюнелевых туфель.

Невесту увезли. Было всего три кареты. Но каждый хотел ехать в карете, и потому приходилось ждать очереди. Лидия Ивановна разговаривала с девушками. Ее собственная горничная, Лиза, темноволосая девушка лет двадцати пяти, с бледным и тонким лицом, мало походила на горничную. Платье ее сидело гораздо лучше, чем у Агаши, а взгляд был скучающий и презрительный.

Про нее говорили, что она гордая и дерзкая, как «барышня».

Дверь открылась – и вошел невысокий, худенький человек в солдатской шинели. Из-под барашковой шапки не то печально, не то разочарованно глядели голубые глаза. Белокурые усики вились на верхней губе.

Агаша-толстая подлетела к своему знакомцу и подала ему руку. Потом он стал здороваться с другими, хотя и не был знаком. Все, впрочем, немедленно догадались, что это – Агашин Корвин. Одна девушка сообщила другой, что Корвин – «очень, очень недурненький». Надменная Лиза дернула плечом и сказала громко, что ненавидит солдат, так как они не умеют танцевать.

Корвин встрепенулся, взглянул на Лизу, подошел ближе и тотчас же заявил, что он умеет танцевать. Лиза возразила, что все-таки она ненавидит солдат. Корвин отвечал самой тонкой любезностью. Разговор завязался. Агаша стояла в стороне. Корвин и не обернулся к ней.

Лидия Ивановна разговорилась с одним из приглашенных, который оказался бывшим швейцаром этого дома. Теперь из швейцара он превратился в артельщика нефтяного склада и распространял вокруг себя непобедимый запах керосина, хотя и надел новый сюртук, новый галстук, и вообще изо всех сил старался походить на барина.

И все, начиная с Агаши и ее туфель, кончая Корвиным и надменной Лизой – все стремились к одному: как можно больше походить на господ. У одной была оборочка, совершенно как у барышни; у другой – «французская» прическа. Лиза прекрасно знала, что с мужчинами надо обращаться презрительно; однако она уменьшила свое презрение, когда выяснилось, что Корвин был в третьем классе гимназии и даже имеет брата, который говорит по-французски. Всякий писарь, умеющий писать письма, а подчас и стихи, был Лизе приятнее самого красивого лакея. Стихи и общее «образование» писаря приближали его к господам…

И вместе с тем ни у кого не было к настоящей барыне, Лидии Ивановне, ни малейшего внутреннего почтения. Служить надо, потому что платят деньги. Все дело случая. Стоит только подражать господам – и будешь не хуже их.

Подозрительная и влюбленная Агаша томилась, видя, что Корвин ухадживает за Лизой.

В карету они сели все трое вместе.

В карете было темно, холодно, и мостовая оглушительно гремела под колесами. Корвин приостановил свое ухаживанье. Но Агаша решила воспользоваться минутой и унизить гордую Лизу.

– А что, Лиза, на воле-то после казенных, институтских мест, хуже, я думаю?

– Нет, отчего. У меня теперь место хорошее.

– А вы ведь сами из Воспитательного?

– Да.

– Вот как! Значит – ни роду ни племени, ни отца ни матери не знаете! Может, они у вас Бог весть какие важные господа были, ведь это ничего неизвестно. А у нас – что! наши родители известные, серый народ, одно разве утешение, что честные, да воспитали нас как следует.

Агаша вздохнула, что за каретным шумом никто не слышал. Лиза промолчала.

– А что, мальчик ваш давно умер? – спросила опять Агаша, напрягая голос.

– Весной.

– Ах, скажите! И ведь вот эти мужчины – каковы! Он ведь женился, кажется?

– Женился.

– Ай-ай-ай! Ведь вот как это, можно сказать, неблагородно с его стороны!

Эти восклицания остались без ответа. Лиза обратилась к Лаврентию и сказала:

– Не люблю я свадеб в кухмистерских. Жара. У кавалеров сюртуки линяют – и перчатки черные. После одной кадрили светлое платье никуда не годится.

– У меня белые перчатки, Лизавета Максимовна, – подхватил Корвин. – И позвольте пригласить вас на первую кадриль и на последующую.

Замысел Агаши не имел успеха. Она раскрыла глаза Кор-вина на поведение Лизы, но это, увы, не изменило его чувств.

Вечер в кухмистерской удался чрезвычайно. Гармонист попался прекрасный. Под звуки его громадной гармонии, самой усовершенствованной, были протанцованы бесчисленные кадрили и польки. К сожалению, многие кавалеры, в том числе и новобрачный, и керосинный артельщик, не умели танцевать. Они усиленно пили мед и пиво. Угощение было отличное: каждый требовал, чего хотел – сладкого вина, чаю, кофе…

Лиза танцевала с Корвиным. Иногда она лукаво говорила:

– Подите же к вашей Агаше. Видите, как она страдает. Она в вас до смерти влюблена, а вы с ней так поступаете.

– Что ж, мне теперь повеситься, если она в меня влюблена? Вот это мило! Она-то влюблена, да, может, я не влюблен? И если я совершенно в другую влюблен, то виноват ли я?

«Образованность» Корвина и сходство с благородным господином неотразимо пленяли Лизу. Говорил он вежливо и тихо, не без достоинства. И Лиза ему очень понравилась.

Когда вечер кончился, он проводил Лизу домой, до самой двери четвертого этажа. Было уже пять часов утра. Лиза пробралась тихонько за драпировку, где стояла ее постель. Через три часа нужно было вставать, самовар, завтрак… «О, чтобы эти завтраки!» – подумала Лиза.

С полу, где был разостлан соломенник, Агаша-маленькая, Лизина помощница, подняла голову и поглядела на розовое платье и растрепанную прическу завистливыми, недобрыми глазами. Агаша-маленькая была недавно из деревни, но оказалась необыкновенно способной к усвоению петербургских манер и быстро начинала образовываться.

Лиза в изнеможении упала на кровать, и тщетно в восемь часов трещал над ее ухом электрический колокольчик. Злонравная маленькая Агаша нарочно ее не будила, а сама, при первой опасности, намеревалась выскользнуть на лестницу и уверять потом с невинностью, что она ходила за булками.

II

Петр Петрович зажал уши и взглянул на потолок. Смотреть на потолок было его обычным жестом в затруднительных обстоятельствах жизни. Он как будто призывал Бога в свидетели, что не виноват.

Теперь, выдерживая сцену с женой, он скромно и жалобно съежился в большом кресле. И никто бы не подумал, что этот худенький, белокуренький человечек, такой беззащитный, в чем-либо виноват. Напротив, было ясно, что он терпит обиду.

Лидия Ивановна бегала из угла в угол, всплескивала руками, упрекала, жаловалась, кричала.

Наружность Лидии Ивановны, если не могла назваться красивой – во всяком случае была выразительна и оригинальна. Длинный узкий нос с очень большими, открытыми ноздрями, черные глаза и волосы, смуглая кожа, – все делало ее похожей на цыганку или вообще на женщину южных стран. А по нервности и крайней худощавости, какой-то поджарости – она напоминала прекрасную, породистукю гончую.

Всегда, в сценах между мужем и женою, Лидия Ивановна кричала, а Петр Петрович съеживался, зажимал уши и смотрел на потолок. Он твердо держался того убеждения, что во всех решительных случаях жизни молчание есть самая полезная вещь. Когда он познакомился с Лидией Ивановной, имевшей восемнадцать лет от роду и богатую тетеньку со связями, вместо «рара» и «татап» – он молчал, пока другие ухаживатели произносили целые адвокатские речи; в нужный момент он только взял Лидию Ивановну за руку – и дело сладилось.

Богатая тетенька возмутилась: – разве это партия?! – стала бранить жениха в глаза; он молчал – говорила Лидия Ивановна – и дело опять хорошо кончилось. Несомненно, что и на службе он придерживался своего благого правила: и трех лет не прошло, как ему дали прекрасное место – заведывание хозяйственной частью в обширном богоугодном заведении. Никогда еще правила жизни не обманывали Петра Петровича – не удивительно поэтому, что он их применял и к ссорам с женой.

Но Петр Петрович не любил и боялся скандалов. И теперь сердце его грызла мука, что жена кричит, выдумывает в раздражении даже небывалое, говорит о деньгах, о родне – а в кухне все слышно. А если и не слышно, то Лиза и Агаша-маленькая, верно, пробрались в соседнюю комнату и подслушивают. Ну, говори что хочешь, хоть дерись – да по секрету, чтобы люди не слыхали.

Мысль о подслушивании истомила Петра Петровича. Он не выдержал, вскочил с кресла и внезапно распахнул дверь в столовую.

Против ожидания, Агаши-маленькой он там не застал, хотя в дверях как будто мелькнул кусочек розового платья. Удаляющихся шагов тоже не было слышно; но, если сказать правду, их и не мог бы никто слышать, так как Агаша, для удобства, носила войлочные туфли.

Около буфета Лиза, с непроницаемо-мирным лицом, уставляла тарелки и сейчас же вышла.

Петр Петрович притворил дверь и вернулся в гостиную.

– Успокойся, друг мой! – начал он почти шепотом. – Нехорошо. Люди слышат. Ты кричишь о таких вещах.

– Оставь, оставь! Мне все равно, я кому угодно готова рассказать… Это немыслимо, что ты делаешь! Я сидела дома вчера, а ты был в театре, в ложе у кого, а? У m-me Губинской! И скрыл, да! Вот это ново! Я напишу тете, уеду к ней в имение, уеду, уеду…

– Друг мой, уверяю – это вышло случайно… И притом Губинский – наш казначей.

Но тут Лидия Ивановна так завизжала, зарыдала, что Петр Петрович принял решительные меры: он бросился в переднюю, надел пальто и вышел. Супруг справедливо рассудил, что Лидия Ивановна умолкнет, когда ей некого будет упрекать.

И точно, оставшись одна, Лидия Ивановна сразу притихла и даже подумала с некоторою радостью, что ссора кончилась благополучно. Но вместе с радостью была у нее в душе и досада. Ссора – это все-таки нечто, все-таки происшествие, а теперь, когда все замолкло и только часы постукивали в столовой, опять вернулась долгая, тягостная скука.

Лидия Ивановна была замужем три года. Она казалась старше своих лет: на самом деле ей не минуло двадцати двух. Она порою забывала, сколько ей лет, – так все последние года походили один на другой.

Первое время замужества она была влюблена в Петра Петровича, как в институте влюблялась в учителей рисования и музыки; но потом, мало-помалу, влюбленность прошла, и она даже удивлялась, как могла раньше не замечать, что у Петра Петровича такие большие, бледные уши, из которых торчат пучки беловатых волос. Петра Петровича она стала просто считать необходимой своей принадлежностью, привычной вещью, которой почти не замечаешь.

Она думала, что она глава дома. Она кричала, кипятилась – муж молчал. Но в результате, осторожно и незаметно, делал по-своему.

Лидия Ивановна томилась скукой. Детей у нее не было, да она и не хотела бы иметь детей. Лишние расходы, болезнь, заботы, да ребенок еще будет хворый, да еще, пожалуй, умрет… Это уж не развлечение, а наказание.

И шли дни за днями, лето сменялось зимой, зима летом, Петербург – скромной дачей в Лесном или Царском, а Царское – опять Петербургом. Каждое утро Петр Петрович уходил на службу. Каждую Пасху приезжала из имения тетенька, смотрела с соболезнованием на Лидию Ивановну, с кротким презрением на Петра Петровича – и уезжала. Все пошло своим чередом – а Лидия Ивановна не могла найти себе никакого занятия. Она вообще не знала, чем должны заниматься молодые дамы. Вязать шарфы и кошельки было не в ее характере. К музыке и рисованию способностей не имела. Романы любила читать с середины и разрезала листы книги пальцем. – Знакомые? Их было немного, и все такие неинтересные. Впрочем, и живя у тетки, Лидия Ивановна не привыкла к большому обществу, выезжала редко. Но тогда у нее была ясная цель: выйти замуж. Она вышла замуж. Что же дальше? Чем наполнить время с утра? Хозяйство идет себе, заведенное раз, Лиза отлично знает, когда подать завтрак и обед. На «журфиксах» у ее малочисленных знакомых так же скучно, как и у них, когда Лидия Ивановна принимает гостей в своей приличной квартире, убранной на восточный лад. Как-то раз за Лидией Ивановной вздумал ухаживать молодой офицер. Дело было на Пасхе; заметила тетка, подняла крик. Непривычная Лидия Ивановна сама испугалась за свою репутацию и так несправедливо обошлась с офицером, что он сейчас же принялся ухаживать за ко-ротконосой и богатой курсисткой. Ухаживанье офицера слегка развлекло Лидию Ивановну, хотя и продолжалось недолго.

Частое одиночество заставляло ее иногда разговаривать с Лизой и допускать некоторую фамильярность.

Теперь, когда Лидия Ивановна осталась в гостиной с невысохшими слезами, обидой и скукой в душе, – тотчас же явилась Лиза – растопить потухший камин.

Ее бледное лицо с тонкими чертами было, как всегда, интересно, несмотря на неряшливость в костюме. Пестрая кофточка шла к ней. Густые волосы, не туго заплетенные, казались растрепанными. Она не походила на ловкую горничную хорошего дома, а скорее на барышню в небрежном утреннем неглиже. Передников она не любила и не носила.

Лиза присела около камина. Сухие щепки затрещали. Несколько минут длилось молчание, наконец Лиза произнесла, как бы про себя:

– Уж этот барин вечно… Расстроят только понапрасну. Лидия Ивановна вздохнула.

– Удивляюсь я, право… Это надо ваше терпение иметь… – продолжала Лиза.

Лидия Ивановна приподняла голову.

– Что ж делать, все равно… Вы, Лиза, не забудьте яблоки в печке…

– Там, барыня, в кухне такая жара… Нынче и пироги, и яблоки. Я уж не знаю, что и с гостями делать…

– А у вас кто? – довольно равнодушно спросила Лидия Ивановна. Ей было так скучно и впереди предстояла такая тоска безделья, что даже участие Лизы ее мало утешило.

– Какие гости, известные! – начала Лиза, дуя в камин. – Опять это золото сидит, разве его выкуришь? Сидит как столб. Уж он давеча на лестнице ревел-ревел, зачем я его к Агаше-толстой посылала… И откуда у него только слезы берутся? Ну – еще Анна Маврикиевна с ребятишками зашла… Нет, этот-то хорош!

– Охота вам, Лиза, с солдатом…

– Положим что, барыня, Корвин и красивый, да и обращенье у него такое приличное, не солдатское… Он мне вчера полную книжку стихов принес. Да мне все-таки ровно наплевать. Пусть Агаша-толстая свое добро берет…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю