355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зинаида Гиппиус » Том 4. Лунные муравьи » Текст книги (страница 11)
Том 4. Лунные муравьи
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:01

Текст книги "Том 4. Лунные муравьи"


Автор книги: Зинаида Гиппиус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц)

Анюту то и дело приглашали Петя и его товарищ, штатский с розовым галстуком. Она была на верху блаженства и даже шепнула мне мимоходом:

– Видишь, как Петя за мной ухаживает?

Ухаживание Пети становилось таким явным, что все обращали внимание, поздравляли Анюту с победой. Он при всех говорил ей комплименты, уверял, что она необыкновенно интересна, что голубой цвет идет к ней. Я видела, что над Анютой смеются, все рады этой шутке и все против нее одной. Я злилась и досадовала на Анюту: неужели она не может понять, что над нею издеваются?

Волосатый юноша завертел меня в вальсе, отдавливая ноги. Когда я опомнилась, ко мне подлетела барышня с огненным бантом на груди и залепетала:

– Ах, пойдемте, пойдемте скорее комедию смотреть! Все ушли!.. Ах, какой этот Петя забавник!

И она потащила меня через столовую в маленькую комнату, заставленную ширмами и сундуками.

– Ах, – твердила моя спутница, – Петя свидание назначил этой Кузьминой и сейчас он ей в любви будет признаваться, вот интересно! Только тише, а то ничего не выйдет.

За дверями столпились барышни и кавалеры, стараясь не шуметь. Анюта стояла посредине комнаты. Петя, зная, что его слушают, хотел отличиться и насмешить компанию, но, вероятно, крепкая наливка рассеяла его мысли, потому что он не придумал ничего лучше, как с шумом опуститься на колени и запел:

 
Я вас люблю и вы поверьте…
 

За дверями послышался шум и смех. Кто-то захлопал в ладоши. Петя продолжал романс, а публика мало-помалу выходила из засады.

Анюта смотрела, побледневшая, не понимая. Потом она опустилась на стул и заплакала, повторяя:

– Вы не смеете, не смеете!.. Это подло!.. Я Глафире Львовне расскажу!

Мадам Горлякова уже входила в комнату. Анюта бросилась навстречу.

– Глафира Львовна… скажите ему… Это нельзя, пусть он не смеет… Я ничего ему не делала…

Мадам Горлякова едва выслушала дело и вдруг совершенно неожиданно принялась кричать на Анюту и сделалась при этом еще больше похожа на кухарку или экономку:

– Да что вы в самом деле? Шуток не понимаете? Вы приняты как равная, Петя, жалея вас, танцует с вами, а вы что себе воображаете, уж и пошутить с вами нельзя, а? Скажите, принцесса какая!..

Я не дослушала, втихомолку прокралась в переднюю, нашла свою горничную и уехала домой. По дороге я вспомнила слова Анюты после выговора г-жи Ролль:

«И отчего это так всегда? Отчего я всегда, всегда самая виноватая?»

VIII

Георгий Данилович Маремьянц, окончив курс медиком в Харьковском университете, решил попытать счастья в столице. Родной Тифлис ему казался захолустною провинцией даже перед Харьковом. Если уж добиваться чего-нибудь, то, конечно, в Москве или Петербурге. А Георгий Данилович знал, что он добьется. Посидит год, два, ну, три без практики, поест колбасу и ситный, а потом явится и практика, и рысак свой, и кабинет, хорошо убранный. У Георгия Даниловича была такая наружность, перед которой из пятидесяти одна женщина могла устоять. Рост высокий, волосы курчавые, черные как смоль, лицо белое и румяное, глаза огненные, хотя нельзя сказать, чтоб очень выразительные. Такие лица созданы исключительно для того, чтобы пленять женские сердца, и сам Георгий Данилович знал, что его фортуна – в дамских ручках. Поэтому и взгляды он себе выработал соответственные. С пациентками нужно быть нежным, предупредительным, терпеливым; с коллегами и профессорами – наивным и благоговейным; во всех делах честным, благородным и благородства своего отнюдь не скрывать; давно уже Георгий Данилович сообразил, что честным быть гораздо умнее и выгоднее, а всегда вообще следовало показывать вид, что знаешь нечто про себя, чего другим не хочешь сказать из скромности. Это при всех случаях годилось. И Георгий Данилович бодро переносил нужду в чаянии будущих благ. Целую зиму провел он в Москве; к весне практики у него становилось все больше и больше.

Он отнюдь не брезговал скромными домами, каков был наш, тем более что нам его рекомендовал старичок доктор, имевший большую практику, – он должен был уехать. Я всю зиму пролежала в постели. В пансионе я простудилась и схватила сильный плеврит. Отчасти я радовалась, что отделалась от ненавистной m-me Ролль, и беспрерывно упрекала мачеху.

– Вот вы послушались дяди Эди, отдали меня в пансион и я чуть не умерла… Конечно, вы мне не родная мать, я не могу требовать любви.

Мачеха плакала и обещала мне никогда больше не слушать дядю Эдю.

В феврале я стала поправляться. Но было решено, что весной мы поедем в Крым – мачеха боялась за мое здоровье. Новый доктор мне нравился. Он часто засиживался у нас, пил чай, болтал, декламировал стихи и даже показывал фокусы, – он был мастер на все руки.

Анюта Кузьмина прибегала ко мне почти каждый день. Сначала она дичилась Георгия Даниловича, который обращался с ней чрезвычайно вежливо и предупредительно, шутил, но я ни разу не заметила в нем насмешки, вероятно, потому, что он отличался сообразительностью, а мне было только шестнадцать лет.

Мало-помалу смущение Анюты совершенно прошло. Она даже сделалась особенно весела и развязна в его присутствии, хохотала, бегала, прыгала, как маленькая девочка, и болтала вздор. Уже не проходило ни одного визита доктора без Анюты. Она торопила самовар для него, доставала варенье, суетилась, но иногда вдруг притихала, садилась в уголок и смотрела оттуда на розовое лицо Маремьянца с глубоким и наивным обожанием.

Дня за три до нашего отъезда я лежала в зале на кушетке и читала. Снег давно сошел. Выставили окна. Погода стояла жаркая, не апрельская. В соседнем монастыре звонили к вечерне. Ветер едва шевелил белыми спущенными занавесками на окнах. Сквозь занавески солнце ложилось на пол теплыми, матовыми пятнами. Я опустила книгу и закрыла глаза. В доме было тихо. Вдруг я услышала стук колес по скверной мостовой нашего переулка. Через минуту позвонили. Вошел Маремьянц.

Мы ждали его вечером, и я удивилась. Он показался мне не то смущенным, не то более обыкновенного таинственным.

Пришла мачеха. Мы стали говорить о нашей поездке, о моем здоровье.

Вдруг Маремьянц придвинул свой стул ко мне и сказал, переменив тон:

– Видите, я хотел вас спросить: вы друг Анны Николаевны, не правда ли?

– Да, – отвечала я недоумевая. Маремьянц помолчал.

– Вчера я имел удовольствие видеть Анну Николаевну у себя… Признаюсь, я удивился.

– Анюту? – изумилась я. – Она приходила к вам? Зачем?

– Анна Николаевна, кажется, беспокоилась насчет состояния вашего здоровья, просила меня быть откровенным. Я мог только сказать истинную правду, что болезнь ваша окончательно прошла.

Мачеха смотрела с беспокойством, а я ничего не понимала.

– Да… И пожалуйста, Марья Александровна… – Тут Маремьянц смутился или сделал вид, что смутился, и опустил глаза с длинными ресницами, – вы ее друг… имеете на нее влияние… Она такая восторженная… и, кажется, безрассудная… Сколько я мог понять… Поверьте, мне очень, очень неприятно.

Сначала я в удивлении глядела на доктора, потом вдруг поняла и расхохоталась. Анюта влюблена в Маремьянца! Бедная Анюта! А между тем у меня было опять злорадное чувство.

Георгий Данилович посмотрел на меня строго и вздохнул. Я поняла, что он находит мой смех неуместным, и сконфузилась.

Разговор не клеился. Георгий Данилович, прилично-грустный, встал и начал прощаться. Мачеха, которая все время молчала, пошла проводить его в переднюю и я слышала, как они там долго и горячо рассуждали.

Вернувшись, мачеха сказала мне:

– В самом деле, Маня, поговори с Анютой. Я вполне понимаю Георгия Даниловича. Ему, должно быть, ужасно неприятно; он такой скромный, благородный, и сердце у него прекрасное.

Мне было уже не смешно. Я вдруг страшно рассердилась на Анюту. Что, в самом деле? Надо же немного знать приличия! И что она ему наговорила?

У Анюты давно начались экзамены и она приходила только по вечерам. Маремьянц постоянно спрашивал ее, как идут дела, и шутил, что она провалится. В этот день она тоже пришла вечером. Она была тише и печальнее, чем всегда. Даже волосы на лбу не подвила и, вместо желтого, как яйцо, платья, в котором она щеголяла последнее время, она осталась в сером, пансионском, с черным передником.

– Георгий Данилович не будет сегодня, – сказала я холодно.

– Не будет?

– Он заезжал днем… Поди сюда, Анюта, я хочу с тобой поговорить.

Я разыгрывала роль старшей сестры. Анюта покорно подошла и села около меня.

Продолжать в спокойно-холодном тоне я не сумела и вдруг вспыхнула.

– Это безобразие, Анюта, что ты делаешь? Зачем ты была у Георгия Даниловича? Ты держать себя не умеешь… Лезешь к человеку, выдумываешь предлоги… И что ты ему наговорила? Пожалуйста, не отпирайся. Он при всех рассказывал.

– Он рассказывал? – проговорила Анюта. – Ну, пусть. Ну, что ж! Разве я скрываю? Я его люблю.

– Скажите, пожалуйста, любит! – закричала я еще громче. – Да что ты себе вообразила?

– Я ничего не вообразила, – тихо и твердо сказала Анюта. – Я ничего не думала… Я только видеть его хотела. Вы уезжаете. И он уезжает в Петербург. Разве я ему сделала дурное? Я ничего не просила и не тронула его… Я совсем нечаянно сказала, что готова умереть от горя, когда он уедет. Ведь так недолго осталось.

– Да ты понимаешь ли, что ты не должна…

Анюта вдруг поднялась и встала передо мною. Я невольно замолчала.

– Не должна? Чего не должна? Я никого не обидела! Маня, ты думаешь, что если я убогая, так мне уж и не хочется, хоть немножко… себе ничего не хочется? И не смею я минуточку на солнце погреться? Не должна, убогая! Пусть сидит в темном углу! Нельзя ей и взглянуть, только взглянуть, один раз на прощанье!

Анюта говорила, а из круглых, немигающих глаз катились слезы.

Мне было стыдно; я молчала.

Анюта вдруг успокоилась, подошла к столу и взяла свою шляпу.

– Скажи Георгию Даниловичу, – проговорила она, завязывая ленты у шляпки, – что я ему всего-всего хорошего желаю. И если он не хочет, я его не увижу. И что я никогда не изменюсь. Я еще приду вас проводить. Ты не знаешь, как мне грустно, что вы уезжаете. Ну, прощай теперь, Маня. Не сердись на меня. И еще скажи Георгию Даниловичу, – тихо прибавила она и улыбнулась робко, – что я экзамены выдержала.

IX

Четыре года прошло с тех пор, как мы выехали из Москвы. И не вернулись бы еще дольше, если бы какие-то дела не вызвали мачеху в Москву на несколько месяцев.

Был май. Скоро оказалось, что провести лето в тесной квартирке, которую мы наняли в том же переулке, где жили четыре года назад, просто невозможно. Пыль, духота… Маленький брат заболел… Мы поневоле переселились на дачу.

Дача стояла близ полустанка Николаевской дороги, верстах в шестидесяти от Москвы. Было много перелесья, юных березок, на речонке с пиявками – купальня, на балконе – осиные гнезда. По вечерам в низких местах колебался бледны]! и бесплотный туман. Но жить было можно – и мы жили. Старуха Домна ворчала в кухне, мачеха на целые дни уезжала в город по делам, а я с братом или одна гуляла по березовым перелескам.

Никого из прежних знакомых я в Москве не застала, все разбрелись. Некоторых я и не отыскивала.

Один раз, под вечер (это было уже в августе), я возвращалась из лесу домой.

По тропинке, ведущей к нашей даче, спешила мне навстречу мама. Лицо ее было бледно и расстроено. Я испугалась.

– Мама, что такое? Говорите скорей!

– Представь себе, – сказала мачеха, задыхаясь от скорой ходьбы, – эта несчастная Анюта Кузьмина…

– Анюта Кузьмина? Вы ее видели? – С самого моего отъезда из Москвы я ничего не знала об Анюте, да, по правде сказать, редко и вспоминала ее.

Мачеха ответила мне:

– Видела, потому что она здесь. Пойдем скорее, взгляни сама.

Анюта сидела на ступеньках балкона. Когда я подошла к ней, она робко встала, не зная, как ей здороваться: поцеловать ли меня, подать ли руку, или просто поклониться?

Мне было странно и страшно. Неужели это Анюта? Ее плоское лицо, ее круглые черные глаза, но кожа стала грубой и коричневой от загара; на голове был надет деревенский ситцевый платок, заношенный и полинялый, ситцевая же кофта, розовая юбка, с оборванным подолом, и старый холщовый передник. Ноги были босые. Так одевается прислуга из простых, когда месяца четыре живет без места.

Первые минуты я не могла найти слов. И язык не поворачивался спросить, что с нею сделалось.

Мачеха выручила меня.

– Идите же на балкон, Анюта, – сказала она. – Сейчас подадут чай. Отдохните. Вы, я думаю, очень устали. Шестьдесят верст пешком…

– Нет, ничего… Я потихоньку шла. Голос у нее стал глуше и робче.

– Да неужели ты пешком из Москвы? – удивилась я. Анюта подняла на меня глаза, обрадованная, что я ей говорю по-прежнему «ты».

– Я ничего… Я привыкла, – сказала она. – А как ты изменилась, Маня, какая здоровая, полная!.. Я бы тебя не узнала.

Анюта хоть и говорила, что не устала, однако я видела, что она едва сидит.

Поскорее я велела постлать ей в зале. Она легла не раздеваясь. Я хотела спросить ее, почему она не хочет раздеться, но мачеха дернула меня за рукав и проговорила:

– Тише. Оставь ее. У нее белья нет.

X

На другое утро мы разговарились с Анютой и узнали многое. Она сначала плакала, стыдилась, не хотела говорить при мачехе, но мало-помалу перестала стесняться.

Мы сидели на балконе – Анюта опять на ступеньках, в своей розовой юбке. Я дала ей туфли. Платок она с головы сняла и стала больше напоминать прежнюю барышню, ученицу m-me Ролль.

– Я знаю, что вам удивительно, – говорила она. – Ты, Маня, даже испугалась меня. Только ты не думай… Мне скрывать нечего… Я могу все рассказать, что со мной было.

– Анюта, а где же акушерка, у которой ты жила? А бабушка? Надя? Твой брат?

– Маша все там же, по-старому живет. Только я это понимаю, у ней средства небольшие, она не может меня держать… Да лучше я вам все сначала расскажу. Хорошо?

– Говори, Анюта.

– Кончила я тогда свои экзамены. Маша устроила вечер. Были Горляковы. Поплясали мы. Петя опять за мной ухаживал, только уж взаправду… Ну, просто не отставал. И представь себе…

Круглые глаза Анюты оживились. Она вспомнила вечер во всех подробностях, хотела рассказывать, но вдруг опомнилась, стихла и продолжала:

– Так вот после вечера Маша позвала меня к себе и сказала: «Ты, Анюта, не маленькая. Тебе дано образование, ты должна зарабатывать свой кусок хлеба. Родители твои заботились о тебе, пока ты не стала на свои ноги, теперь же содержание твое они прекращают, ибо сами они люди не состоятельные. Мои средства тоже ограниченны, я для тебя ровно ничего не могу сделать». Я удивилась, вспыхнула и говорю: «А разве я теперь не поеду к папе и маме?» – «Какая ты глупенькая! – сказала Маша. – Скрывать, впрочем, от тебя не следует, что отец и мать твои – не муж и жена, вы с братом – незаконные, носите фамилию крестного и приписаны к мещанам. Вы оба у меня родились и мне отданы на воспитание, а где живут твои родители и как их фамилия – они тебе не скажут, а я открыть не имею права». Знаете, я тут начала плакать и плакала целый день. Как вспомню – опять, вспомню – опять. А Маша вечером говорит: «Я тебя не гоню пока. Место, однако, себе приискивай». Получила я диплом – домашняя учительница географии, мещанская девица Анна Кузьмина. А какое место приискивать, я и понятия не имела. Прошло так лето. Сестра Надя заболела. Надя тоже с рождения была Машина воспитанница, но за нее давно не платили. Однако Маша ее держала, потому что бабушка без нее жить не могла. Надя заболела, бабушка к ней доктора и близко не подпустила, сама и лечила ее, сама и ходила за ней. Но все-таки Надя умерла. Бабушка чуть с ума не сошла, а потом решилась: не могу здесь оставаться, поеду хоть ненадолго к сыну в Венев. И Маша с ней собралась отдохнуть месяца на три. Брат Ваня жил пансионером в гимназии. Ну, и уехали они.

– А ты как же? Где же ты осталась, Анюта?

– Мне Маша выдала пятьдесят рублей, сундук с моими вещами, подушки… Я переехала в комнату и скоро через знакомых даже урок достала в пять рублей. Но потом мне отказали.

– Что ж, недовольны тобой были?

– Нет, так… Лучше нашли за ту же цену… С виду лучше… Анюта потупилась. Нам всем стало тяжело.

– Ну, а после как, Анюта? – спросила ее мачеха. – Трудно уроки было доставать?

– Какие уроки! Я и ходить перестала по публикациям. Зачем меня возьмут, когда на мое место двадцать пойдут и не такие, как я?.. Потом я уже не уроков стала искать… Хоть бы в горничные взяли… Скрывала свой диплом. Да и в горничные не берут ни за что. Один раз пришла я наниматься, выходит барыня, разодетая. Взглянула на меня и говорит: «Нет, милая, вы нам не годитесь». Потом при мне же обращается к мужу: «Моп Dieu, comme elle est laide!»[4]4
  Боже мой, как она невзрачна (фр).


[Закрыть]
. У меня кровь в голову бросилась. «Сударыня, – говорю ей, – будьте осторожнее, многие и кроме вас знают по-французски!» – повернулась и вышла. Что делать было? Шить? Да кому мое шитье нужно? Разве меня учили? Я и вышивать начну, так кресты в разные стороны делаю. Позаложила платья свои, потом в угол переехала. Куда ни ходила – нигде не берут. Я и диплом, и рекомендации, и свидетельства даже докторские показывала – ничего никому от меня не нужно. Не нужно, да и все.

– Ну, а Маша? Вернулась? Ты была у нее?

– К весне только вернулась. Без бабушки. Я приходила к ней. Она очень сожалела, пять рублей из своих дала и обещала известить, когда приедут отец с матерью.

– А знакомые твои? Горляковы, например?

– Что ж они могут? У них у всех свои заботы. И я понимаю, разве им приятно у себя принимать так одетую, как я теперь? Могут подумать Бог знает что… Маша даже не советовала ходить ради папы и мамы.

– Ну, как же ты жила?

– А вот все хуже. Одно время на конфетной фабрике Абрикосова работала. Поденно ходила, случалось. Только ведь меня стирать не учили – трудно мне это, летом разве. Ходила огороды полоть за Яузу. Так все и жила. Потом переселилась в Сокольники, углы одна женщина отдает… Вот где скверно, я вам скажу! Кабы не дешево… Срам, рабочие, какие-то проходимцы в углах, пьяные… Сколько я стыда вынесла!.. Только вы не думайте чего-нибудь, – прибавила она поспешно и даже с гордостью. – Спросите там любого, всякий скажет, что Анюта курносая – честная… Мало ли их, дряни, подъезжало!.. Им что!.. А только я не такая, как они, иначе воспитана.

Вдруг она остановилась, на глаза набежали слезы.

– А помнишь Георгия Даниловича, Маня?

– Маремьянца? Еще бы! А ты не забыла? Где он? Ты его видела?

Анюта покачала головой.

– Не видала. Разве ты не знаешь, он в Петербурге живет, богат стал, женился… Мне случайно сказали.

Она замолчала. Мне вспомнились огненные глаза доктора, его «скромность» и все прекрасные качества… Они были награждены.

– Я его всегда, всегда любить буду, – настойчиво проговорила Анюта, – всегда!

Она вдруг всхлипнула и уронила голову на колени. Мачеха поспешно встала и ушла с балкона. Я осталась одна с Анютой.

– Маня, ты не сердись, что я к вам сюда явилась, – сказала Анюта, помолчав. – Я как узнала, что вы тут, не могла утерпеть… А я уйду скоро…

Я принялась уверять ее, что мы ей рады и хотим, чтоб она дольше осталась. Анюта вздохнула.

– Я только пока место на фабрике откроется, – сказала она. – Теперь у меня совсем ничего нет. Весной брат на службу определился, на железную дорогу. Женился и уехал. К свадьбе отец с матерью писали, что приехать не могут, а что этою осенью приедут… Вот бы их повидать!

– А эти четыре года они не были? Анюта опять вздохнула.

– Нет.

Вечером, когда я уходила спать, мачеха сказала мне тихо:

– Вот, дочка, каковы родные отец с матерью!

Я ничего не ответила и крепко поцеловала мою не родную мать.

XI

Анюту мы одели с помощью моих платьев, ботинок, белья кое-какого. Сначала я краснела, предлагая ей ношеную кофточку, но она взяла с такою радостью и так просто, что я сама обрадовалась.

Переодетая, повеселевшая Анюта все больше и больше напоминала мне прежнюю беззаботную пансионерку. Правда, у ней очень изменились манеры и язык. В движениях иногда замечалось ухарство. Но, сказав какое-нибудь резкое, «сокольничье» слово, – как мы называли, – она сама конфузилась, стихала и просила извинения.

Дни она проводила за бесконечными рассказами. Доктор Георгий Данилович сделался для нее какою-то святыней, она даже и говорить о нем не любила; но о прежней жизни своей, о вечерах и танцах вспоминала с наслаждением, увлекалась описанием своего последнего платья, которое потом заложила жидовке за два с полтиной, радостно мигала круглыми глазами, и я видела в ней ту же легкомысленную Анюту.

Но я больше расспрашивала ее о Сокольниках. Что это за женщина, у которой она живет?

– Настасья Ивановна? Она, знаешь, очень добрая, только грубая, конечно. Четыре угла отдает. Вот история-то раз вышла! Я с Настасьей Ивановной откровенна, рассказываю ей все, про Машу, про брата, про всех… А этот пьяница, Антон Антонович… впрочем, ведь ты его не знаешь, – это так, прощелыга, молодой совсем, болезненный и спившийся, – так он из своего угла все слышал. И, можешь себе представить, написал письмо от моего имени к Маше, просит рубль, будто я больная лежу, и сам же к Маше понес. Маша, добрая душа, не обратила внимания на почерк (а он ловко так написал: «А брату поклонись, а Лизу, невестку, поцелуй») – дала рубль. Через неделю этот мошенник – опять. Только Маша уж не дала, а по почте мне написала, что не имеет возможности. Тут я и узнала. Маня, как мне обидно было! Плачу-разливаюсь в своем углу, а этот черт хохочет. Настасью Ивановну угостил, – она на меня же напала… Настасья Ивановна – добрая, только пьет, конечно, и, когда выпьет, бывает грубая.

Прошла неделя, другая. Вдруг Анюта объявила нам:

– Теперь я пойду в Москву. Мне надо свои дела устраивать. Ведь не могу я так жить. На фабрику наведаюсь.

Мачеха отправлялась в город с утренним поездом и взяла Анюту с собой.

– Знаете, мама, напрасно мы ее отпустили. Куда она пошла? – говорила я мачехе, когда она вернулась.

– Ничего, может быть, и пристроится. Пошла в Сокольники. Теперь лето, тепло. Пусть поищет пока. Нельзя же так ей без дела у нас жить.

Я с недоверием покачала головой. Уж коли четыре года не могла никуда пристроиться, значит, ей это не так-то легко.

XII

В начале сентября мы переехали в город. Об Анюте мы ничего не слыхали. Дела, которые вызвали мачеху в Москву, приняли дурной оборот: мы должны были стать вдвое беднее. Мы не знали, с чем и выедем из Москвы месяца через три-четыре, когда все хлопоты кончатся.

В нашей маленькой квартирке во дворе под Новинским было темно и тоскливо, когда наступали ранние сумерки, с осенними дождями и непогодой.

В одни из таких ненастных сумерок я сидела у окна и глядела на немощеный двор, по которому текли холодные ручьи. Дождик падал незаметный, неуловимый, серый и настойчивый. Мачеха легла отдохнуть в самой дальней комнате и мы с братом сидели тихо, чтоб ее не разбудить.

Вдруг мне показалось, что от ворот по двору, пробираясь у стенки, мелькнула фигура не совсем незнакомая. Я встала и вглядывалась в мутный сумрак, когда вошла, тихо ступая, Домна.

– Барышня! – окликнула она меня шепотом. – Барыня спят? А там опять эта пришла, как ее… дачная-то курноска.

Я побежала в кухню. Анюта сидела, понурив голову. На ней опять был ситцевый платок, мое же платье, в конец истрепанное, и драповая рыжая кофточка, короткая и узкая, точно не по ней. Руки она прятала в кармашки кофты, но это было нелегко, потому что один карман оторвался, а в другом у нее помещались только пальцы.

Увидав меня, Анюта встрепенулась и встала.

– Прости, что я зашла, – сказала она. – Мне очень далеко в Сокольники сегодня… Дождь сильный… Мамаша твоя дома?

– Перестань, пожалуйста, Анюта, мы тебе рады… Раздевайся, обогрейся. Может быть, ты кушать хочешь? Пойдем в залу, тебе подадут.

– Чего, барышня, в залу, она и тут поест, – добродушно сказала Домна. – Вот щей осталось, я ей налью… Тут же и теплее.

– Да, я лучше здесь.

Я хотела было протестовать и запретить Домне фами льярничать, но как-то раздумала, сказала только «хорошо» и пошла будить мамашу.

Анюта осталась у нас ночевать и в этот день, и на другой день, по той простой причине, что идти ей было некуда. Месяц тому назад она определилась на фабрику, но проработала недолго: работа трудная, ей непривычная, прямо непосильная. Она заболела и пролежала в своем углу две недели, а когда немножко оправилась, то Настасья Ивановна объявила, что держать ее больше не может, потому что и так Анюта ей три с полтиной должна, а отдавать не из чего.

Анюта ушла. Ей удалось несколько раз работать поденно. Ночевала она в ночлежном доме. Лицо у нее обветрилось, она очень похудела, изредка кашляла, но смешно, басом, точно из бочки. Каждый день собиралась уходить – и оставалась.

– Знаешь, Маня, я тебе не говорила, а ведь я их видела, – сказала она мне раз таинственно.

– Кого их?

– Папу с мамой. Они приезжали. Маша меня вызывала.

– Неужели? – вскрикнула я так громко, что мачеха из другой комнаты пришла узнать, в чем дело.

– Вот я вам расскажу, – продолжала Анюта. – Впрочем, и рассказывать-то особенно нечего. Пришла я в этом же платье, как была, прямо из Сокольников. Мама постарела, хотя все еще очень полная, а папа все как прежде, маленький, сохлый. Ну, жалели очень, что я не могу устроиться. Спрашивали, почему я уроков не даю, раз у меня диплом есть, а что я скажу, если они сами не понимают? Молчу. А папа начал упрекать: «Мы, – говорит, – тебе образование дали, хотели, чтобы ты вышла скромная, трудящаяся девушка, а ты Бог знает где шляешься, в трущобах живешь…» Я не выдержала: «Дайте, – говорю, – мне уроки, достаньте место – буду на квартире жить, а теперь мне и в трущобе за угол платить нечем». Мама в слезы. Отец нахмурился, махнул рукой: «Хорошо, мы подумаем насчет тебя!» Я стала собираться домой. Мама поцеловала, перекрестила меня и в передней дала три рубля. Я ушла. Через два дня Маша опять вызвала меня и объявляет: «Родители твои решили выдавать тебе от трех до четырех рублей в месяц, но с непременным условием, чтобы ты уехала из Москвы куда-нибудь. Они бы дали больше, но не в состоянии. Здесь же тебе оставаться нельзя, – пойми это сама, – ты и отца с матерью, и родных стыдишь. Бог весть, когда найдешь работу и оденешься прилично. И вообще, тебе нельзя здесь быть». А посудите сами, куда мне ехать? Я сроду нигде не была. И здесь-то едва корку хлеба добудешь, а умрешь с голоду – все-таки хоть похоронят. И как знать, что они аккуратно высылать станут? Нет, я не согласилась. «Поблагодари папу, Маша, – говорю, – но я лучше здесь буду». Маша сердилась, уговаривала меня, но я осталась на своем.

– И с тех пор ты их не видала? И ничего больше они тебе не сказали, не дали?

– Видела вскоре папу на улице, но он, как заметил меня, скорее на извозчика и уехал. А сказать… что ж им сказать? Больше нечего было. Теперь уж, верно, их в Москве нет.

Анюта понурилась. Она часто теперь сидела так, согнувшись. Глаза смотрели вперед и нельзя было узнать по ним, думает ли она что-нибудь, горюет ли, или просто, без мысли, отдыхает от тяжести жизни, погруженная в полудремоту.

Вечером мачеха мне объявила;

– Знаешь что? Это что-нибудь не так. Поеду я сама к этой Маше, поговорю с ней. Надо убедить ее, что не бросают людей на произвол судьбы. Одним словом, надо действовать.

Я покачала головой в раздумье.

– Вряд ли что-нибудь выйдет из этого, мама. Впрочем, попытаемся. Я отправлюсь с вами. Анюте ничего не говорите.

XIII

Серенький домик в переулке был все тот же, только железные драконы еще больше заржавели, дощечка с фамилией Марьи Платоновны потускнела, сады по сторонам домика разрослись гуще. В комнатах тоже ничто не изменилось: диван, стулья, цветы на окнах… Марья Платоновна теперь жила одна, а так как квартира ей была велика, то она отдавала комнаты жильцам.

Марья Платоновна поднялась нам навстречу и, прихрамывая, сделала несколько шагов.

Мне казалось, что я ее видела вчера. Белое лицо, широкий подбородок, на голове наколка, серые глаза навыкате смотрят непроницаемо.

– Извините, – сказала мачеха, рекомендуясь. – Имею удовольствие видеть Марью Платоновну Тэш? Я желала бы поговорить с вами.

– Секретно? – спросила Марья Платоновна хладнокровно и взглянула на меня. Меня она как будто не узнавала.

– Дело касается некоей Анюты Кузьминой, – поспешно прибавила мачеха.

Марья Платоновна и тут не выказала удивления.

– А-а! – протянула она. – В таком случае переговорить и здесь можно. Позвольте вас познакомить… – Она протянула руку направо. – Мой жилец, господин Бутлякин. Он нашему разговору не помешает, m-lle Кузьмину он знает хорошо.

Из-за покосившейся корзинки с горшками цветов поднялся очень упитанный молодой человек. Он яростно взмахнул волосами, сделал движение всем корпусом, как бы удерживая падающую одежду, и, наконец, подал нам руку.

Его шевелюра и оригинальное движение показались мне знакомыми, а в следующее мгновение я, к ужасу, открыла, что этот отъевшийся малый – волосатый юноша, который на злополучном бале Горляковых бил меня по рукам, отдавливал ноги и вообще омрачал мое существование. Я живо вспомнила и залу, и сухую Горлякову, и Петины шутки с Анютой. Нехорошим прошлым повеяло на меня. Нет ничего милее воспоминания о прошедших радостях, но зато все дурное, стыдное в прошлом ранит сердце глубоко даже при мимолетной мысли, и порою самое невинное делается на всю жизнь таким дурным воспоминанием.

Марья Платоновна обернулась к Бутлякину.

– Что же вы, Любим Иванович? Присядьте ближе. Вот сюда, на кресло.

Мне почудилось, что в серых выпуклых глазах хозяйки мелькнула нежность. Но, верно, это мне только почудилось.

Начался разговор. Мачеха горячилась. Г-жа Тэш, напротив, возражала спокойно и холодно.

– Но ведь согласитесь, – говорила мачеха, – что жестоко оставлять эту девушку без помощи, если ее постигло несчастие.

– Кого же вы в ее несчастии вините, сударыня? Ей дано образование, воспитание, она, можно сказать, стоит на своих ногах. Родители ее дали ей все, что могли. Они люди небогатые. Мои средства более чем скромны, и я, при желании, не могу помочь ей… Работать, работать и работать – вот что следует посоветовать этой жалкой девушке… Она ленива…

– Совсем не ленива! – вскрикнула мачеха. – Но как вы не понимаете, что ей, при ее наружности, невозможно сыскать труд, мало-мальски соответствующий ее воспитанию? Она убогая, ее призревать нужно, а не выгонять из дому!

Марья Платоновна прищурилась и слегка насмешливо посмотрела на свою собеседницу.

– Вот вы бы, сударыня, – проговорила она, – если принимаете в ней такое участие, и призрели бы убогую, взяли бы ее к себе совсем.

Мачеха смутилась.

– Я не имею возможности… – начала она.

– Ну, так вот и каждый не имеет возможности, сударыня. Очень, очень жалею, что не могла вам ничего сообщить приятного… и утешительного для подруги вашей дочки, – прибавила она сухо, обернувшись ко мне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю