Текст книги "Том 4. Лунные муравьи"
Автор книги: Зинаида Гиппиус
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 35 страниц)
Мне сразу стало холодно. Еще мгновенье – и он поднял меня (я должна бы сама догадаться!) и хотел прикоснуться к развязанным бантам… но я уже поняла, в секунду была готова, поправила висевшую на булавке шляпу… И дверца с шумом распахнулась.
– Lagorosso! Lagorosso!
Я стою на полуосвещенной платформе. Я вижу его лицо, тонкое, серьезное, с золотой бородкой. Он в шляпе. Как он бледен! Но это ничего. Он не делал лишних движений, о нет! Я сразу была вразумлена и почти все взяла на себя – ведь он слабенький, больной!
Вот он уходит. Проходя мимо меня, он тихонько всунул мне в руку бумажку. Что это, что это? Опять записка?
Я подошла к фонарю. Нет, это не записка. Это десять лир. Он заплатил мне! Сердце мое сладко дрогнуло в первую секунду. Вот, не права ли я? Он не догадался… Я была умна и ловка, я вела себя так, как было нужно! О, как все хорошо!
Но… все-таки это деньги. Это плата. Что мне с ними делать? Конечно, не бежать за ним, не отдавать назад, да и он уже уехал в санаторской карете… Что же с ними делать?
Придумала! Святой Ануфрий и девять мучеников! За что мне дано было такое осияние, такое просветление, такая удача весь день? Придумала, что сделаю с этими десятью лирами!
Вот что: он, мое счастье, – он не от мира сего. Он болен, донна Чиччиа говорила, что очень; когда он уйдет, умрет, я закажу такую мессу о блаженстве его души – какую только могут пропеть в нашем соборе. Я уберу цветами подножье Мадонны, и будут петь, и орган будет петь и переливаться… И я дам себе волю, сама буду петь и плакать, и вспоминать, – все, одно за другим, что было в мои сорок минут, когда мчался, дрожа, поезд… Когда нам было так тесно, так страшно, так жарко, так едино… Когда вихрь шумел вокруг нас… И я узнаю орган. Это будут те же золотые волны… Будет то же самое… Это ведь почти то же самое.
В родную семью*
Очерк
I
В судьбе шестилетнего Пети произошел переворот. Это случилось восьмого января, вечером, когда в одной из петербургских приходских церквей Ольга Ивановна обвенчалась с Никанором Полушниковым. Впрочем, весть об этом событии дошла до чухонской деревни, где воспитывался Петя, гораздо позже. Сам Петя, хотя ему и толковали, что мама вышла замуж и теперь у него есть папа, очень мало обратил внимания на столь важное обстоятельство, не предчувствуя, какие последствия оно может иметь. Петя даже и слово «мама» плохо понимал в связи с взлохмаченной петербургской тетей, которая давно как-то приезжала и привезла ему сапоги и булок. Матерью он звал чухонку Мавру Ивановну, которую так звали все остальные дети, а отцом – ее мужа Павла, бледно-кудрого и тихого мужика, который летом жил с ними и крепко храпел ночью в избе, а по зимам уезжал на заработки.
Петя был отдан Мавре Ивановне совсем крошечным на «вольное воспитание». Мавра Ивановна получала за него по четыре рубля в месяц. Она спала с ним сама, меняла ему белье, давала молоко вместо соски, даже купала его иногда. Этого всего она, конечно, не могла делать для Анютки. Анютку прислали из воспитательного дома, с платой по два рубля в месяц, да и то недолго, первое время. У Анютки не было в Питере родной мамы, ей не привозили ни сапог, ни булок, и Мавре Ивановне за нее не прислали ни разу ни бруска мыла, ни фунта кофею, ни бумазеи на платье. Поэтому и вышло, что Анютка боялась Мавры Ивановны и бегала от нее, а Петя очень любил «эйди», как он звал ее по-чухонски, и вечно цеплялся за ее платье, едва только начал ходить.
За Петю платили исправно. Ольга, Петина мать, жила в горничных у графини, на хорошем жалованье. Семь лет тому назад, когда случился «грех» – Ольга сильно бедствовала. Друга ее взяли в солдаты, вернулся он женатый, и поступил сразу на хорошее место – управляющим в бани. Оскорбленная Ольга приняла его неласково, но стала кричать, что она судом заставит его платить за Петю. Управляющий испугался, начал платить, но вскоре перестал и вовсе куда-то исчез. А Ольга между тем пристроилась к графине и вздохнула свободнее.
Правда, графиня была из захудалых, не важная и не богатая, довольно пожилая, но Ольгу она любила, дарила хорошие подарки и принимала участие в ее судьбе.
– Ну, что же, милая, как ваш ребенок? Получаете известия? – часто спрашивала она ее.
Ольга опускала глаза и вздыхала.
– Благодарим покорно, сударыня, растет. Несчастное дитя… Сирота… Всякий его может обидеть…
И графиня сочувственно кивала головой.
– Самое лучшее ему было бы умереть, – продолжала Ольга. – Несчастный ребенок такой… А ведь вот жив!
Тут графиня махала руками и с негодованием возражала:
– Это грех, моя милая, так говорить о собственном сыне. Господь знает, что делает. Может быть, он пристроит вас и вашего ребенка так, что даже и не ожидаете. Надо надеяться, а не роптать.
Ольга опять вздыхала и томно глядела вниз. Она была не очень красива, лет тридцати трех, уже увядшая, с неровными зубами и нездоровым, измученным лицом петербургской горничной. Волосы были пышно завиты на лбу; на худых щеках лежал легкий слой розовой пудры. Но черные глаза смотрели еще живо, и в лице, во всей фигуре, с затянутой талией и белым передником поверх платья, оставалась неуловимая интересность. Ольга много танцевала и не чувствовала недостатка в поклонниках.
Свои обязанности относительно Пети она исполняла – платила исправно – и все были довольны: и воспитательница, и Петя, и сама Ольга.
II
Так шли дела, пока не исполнились слова графини, предрекавшей, что Ольга непременно пристроится.
Летом, на даче около Царского, за Ольгой стал ухаживать довольно приятный «кавалер», Никанор Полушников. Он был очень молод, лет двадцати двух, занятий определенных не имел, хотя говорил, что осенью получит «прелестное место». Пока же он все играл на гитаре и с необыкновенной силой влюбился в Ольгу. Может быть, его прельстила бойкость ее глаз и речей и завитки на лбу, может быть, он надеялся, что, живя у графини, Ольга немало припасла на черный день – однако он сразу обнаружил серьезность своих намерений и сделал Ольге формальное предложение.
Ольга, с истерическими рыданиями, поведала все графине и просила совета.
Графиня подумала-подумала и велела позвать жениха.
Никанор Полушников вошел тихо, довольно мешковато, и остановился у дверной притолоки. Он вообще мало имел «кавалерского» ухарства и среди женского пола брал больше томностью. Но теперь, перед барыней, он не был и томен, а просто казался вялым, кислым и злым. В голубых, водянистых глазах с красноватыми веками, в курносом, белом и круглом лице, не лишенном приятности, именно чувствовалась странная злость, мало соединимая с его короткой, мягкотелой фигурой. Графиня, впрочем, этого не заметила. Полушников ей не понравился, но она подумала тотчас же, что нельзя быть слишком требовательной, и что вообще люди этого класса не бывают очень изящны и красивы. Кроме того, ее несколько затруднила молодость жениха.
– Здравствуйте, мой друг, – начала она, однако. – Вы Никанор… Полушкин?
Никанор вытянул шею, уныло поправил галстух и произнес, прокашлявшись:
– Да-с. Точно так-с. Никанор Полушников.
– Гм… да, Полушников. Вы, кажется, выразили желание жениться на Ольге?
– Да-с. Я выразил. Я им не единожды выразил такое мое желание. Потому что они мне чрезвычайно понравились, и я их полюбил со всей страстью, а они…
Графиня была старая девушка и хотя без излишней щепетильности входила в подробности жизни людей, которым сочувствовала и помогала – однако тут как-то невольно перебила объяснение этого, вероятно не очень развитого, человека.
– Но обдумали ли вы вполне этот шаг? Вы молоды, Ольга старше вас…
– Они тоже все говорят, что я против их молод, но это даже очень странно, и как они теперь слегка похудевши, то кажутся очень молоденькими, а я как был перед ими – так и есть ничто, как говорится, вассал и раб…
– Ну, хорошо, это, конечно, ваше личное дело… Но вам известно, что у Ольги есть сын, которого вы непременно должны узаконить… дать имя…
– И дадим-с… Об этом у нас с Ольгой Ивановной переговорено. Они, конечно, стеснялись с первого начала, но так как я для их все готов, лишь бы они согласны были вступить в законный брак…
Графиня была тронута столь горячей любовью в простом человеке.
– Что ж, – сказала она, – Ольга должна ценить такую привязанность. Желаю вам счастья. Но вам необходимо раньше поступить на место, иначе как же вы станете жить? У Ольги ничего нет, а я приданого ей дать не могу, – поспешно прибавила она, боясь, что Полушников возлагает на нее смутные надежды.
– Нам ничего и не надо-с. Мы не продаем, не покупаем. А место мне с осени готово – в шикарном погребе сидельцем.
Графиня даже слегка прослезилась от такого бескорыстия и, в порыве великодушия, произнесла:
– Я, с своей стороны, готова все, что могу… Я Ольге даю двадцать пять рублей на свадьбу, платье, фату, и, кроме того, с удовольствием буду посаженой матерью.
Полушников низко поклонился, но к ручке не подошел, что графине понравилось, ибо она не считала себя сторонницей таких обычаев. Она была скуповата, и обещание денег и платья кольнуло ее, однако отступать уже было поздно. Таким образом, Ольгу просватали, и начались деятельные приготовления к свадьбе.
О Пете за все это время, до Рождества, почти не вспоминалось. Будет время подумать о нем после свадьбы! А пока Ольга погрузилась в выбор нарядов и вечные ссоры со своим очень влюбленным, мягким, плаксивым, но злым женихом.
III
Место Никанор Полушников действительно получил, но далеко не такое «прелестное», как ожидал. Восемнадцать рублей жалованья и комната. При этом были какие-то вычеты, требовалось посылать рубля два-три матери-вдове, жившей в Царском с двумя сестрами, да кормиться, после свадьбы, двоим! В погребе приходилось сидеть с утра до поздней ночи.
Ольга было призадумалась, но графиня, которая уже нашла ей заместительницу, опрятную немку Эмилию, не дала Ольге и слова выговорить:
– Нет, нет, моя милая. Конечно, дело ваше, но я положительно не советую отказывать Никанору. Не Бог весть какие у вас требования, жить можно и на эти деньги. Другие и этого не имеют. Вам послан случай дать имя вашему ребенку – и вы не имеете права лишать его имени…
Если и было у Ольги скоплено немного – все пошло на устройство свадьбы. Один за другим выплывали необходимейшие расходы. Понадобилось купить подарки новой родне, сестрам-швеям и матери, очень почтенной старушке в наколке, со степенными манерами. Нужно было сделать кое-что из белья, купить свечи, башмаки, перчатки, цветы шаферам… посуду для будущего хозяйства… Взяли за паспорта… А тут еще, как на грех, благодаря короткому мясоеду, все священники были завалены работой, и ни один не соглашался венчать дешевле, чем за двенадцать рублей, да и то в темноте. А если светлее – то пятнадцать. Трое певчих тоже стоили особо. А карета? А подножье? Одни припасы для свадьбы с пивом и медом обошлись больше двадцати рублей. Хорошо еще, что нашлась, знакомая, благодушная и хитрая кумушка чиновница на Петербургской стороне, которая предложила устроить свадьбу у нее и присмотреть за угощением. Было условлено, что за это она может пользоваться половиной остатков от угощения.
Ольга несколько раз принималась рыдать и совершенно сбилась с ног. Графиня тоже была не в духе: как посажёной матери, ей пришлось, кроме обещанного, купить еще и образ. Графиня уже раскаивалась, что взяла на себя эту роль. К тому же Ольга, как ни старалась, все еще не могла найти достойного посаженого отца.
Наконец, настал день свадьбы. Каждую минуту с заднего хода являлись какие-то лица, знакомые и знакомые Ольги. Сама Ольга рыдала с утра, потому что посаженого отца так и не было. Венчание соседний священник назначил ровно в шесть и грозился уйти, если не прибудут вовремя, потому что в этот день у него было чуть не десяток свадеб.
По счастью, о затруднениях узнал швейцар противоположного дома, черный, еще не очень старый, юркий и большой знаток этих дел. Он предложил себя в посаженые отцы с явным удовольствием, утверждая при этом, что он бессчетное количество пар благословлял, и все оставались очень довольны.
Графиня, в кружевной наколке, с кислым выражением лица, присутствовала при туалете невесты, который происходил в столовой. Подруги и знакомые, все больше такие же горничные, с бледными, истомленными лицами нездоровой петербургской прислуги, хлопотали около Ольги. Свадебные платья их поражали своим разнообразием: тут были и светлые, и темные, шелковые, из твердого и ломкого канауса с слежавшимися складками, густых цветов; были и шерстяные с манчестеровыми рукавами попышнее, и совершенно странные, очевидно вывернутые наизнанку, из такой материи, у которой лицевая сторона другого, естественного рисунка. Народ все прибывал. Невесте прикололи фату с целым потоком тяжеловесных и твердых флердоранжей, символизирующих невинность.
Появился и юркий швейцар, весьма прилично одетый, в черной визитке и темно-красном галстуке. Он тотчас же стал распоряжаться с умелым видом – и ему покорились, даже сама графиня, смутно представлявшая свою роль. Впрочем, она решилась терпеть до конца.
Приехал шафер, сияющий конторщик от Сан-Галли, с белым цветочком в петлице, и объявил, что жених в церкви. Все засуетились. Ольга заплакала.
– Позвольте, позвольте! – вскрикнул юркий швейцар. – Сию минуту! Только благословим! Где хлеб? Где образ? Ваше сиятельство! – обратился он с почтительной снисходительностью к графине. – Пожалуйте!
Графиня покорно подошла. Швейцар вручил ей чрезвычайно тяжелый, круглый хлеб, черный, со вставленной в верхнюю корку солонкою. Сам он держал образ.
– Станьте на колени! – приказал он рыдающей, но не очень сильно, чтобы не смыть пудру, Ольге.
И он, с толковым и серьезным видом, покрестил Ольгу иконой. Кресты он делал короткие, быстрые и ловкие. Потом дал Ольге поцеловать образ и отдал его графине, а сам взял у нее ковригу, проделал с нею над Ольгиной головой то же самое, так же дал поцеловать и отступил, приглашая графиню жестом повторить его действия.
У графини все это вышло гораздо хуже. Особенно ковригу она качала с трудом и путалась, начинать ли справа или слева. Однако все ждали в глубокой серьезности и молчании, и едва кончилось благословение – кортежь двинулся.
Хотя церковь находилась рядом, а карета была одна, все «барышни» желали ехать в карете. Поэтому многие прибыли только к концу церемонии.
Батюшка спешил. Громадная приходская церковь была темна. Люстры молчаливо и сумрачно висели в вышине, едва видные: зажечь каждую стоило еще десять рублей. Немногочисленные свечки в приделе у аналоя и перед образами не разгоняли мрак, а усиливали его. Яркие одежды поблекли, люди казались печальными тенями, и чуть видными, как сквозь дым, непрозрачный и тяжелый. У всех и на сердце стало скучно, – почти не разговаривали.
Даже священник и дьякон, несмотря на светлое облачение, двигались как сумрачные признаки. Только временами редкие свечи бросали блики на желтое золото их риз. Двое певчих, уже немного охрипших, совершенно терялись во мгле. Служба шла быстро, и через четверть часа все было кончено. Дьячок свернул розовое атласное подножье и сунул его под мышку. Певчие кашляли. Начинался тихий говор. Новобрачные растерянно и слегка разочарованно смотрели друг на друга. Никанор был очень недоволен церемонией. Он, сколько ни слушал, даже не заметил слов: «Жена да боится мужа», так дьякон прочитал их торопливо, а он, Никанор, именно настаивал на дьяконе из-за этих слов. Они придают пышность свадьбе.
Грустное и темное впечатление понемногу сгладилось, когда приехали в квартиру чиновницы, где должен был открыться вечер. Графиня думала, что ее обязанности кончены, старые кости ее просили покоя, но неумолимый швейцар объяснил, что тут-то обязанности и начинаются. Пришлось ехать на Петербургскую сторону. Там из небольшого зальца вынесли всю мебель, только у одной стены стоял стол, на котором опять лежали ковриги хлеба с солонками. Молодых поставили на колени, на шубу, и опять юркий и деловитый швейцар с необыкновенной точностью начал производить свои манипуляции над склоненными головами молодых. На этот раз церемония затянулась, потому что поочередно благословляла и другая пара, со стороны жениха, а потом и родная мать Полушникова, степенная и прямая старушка в белом чепчике и сером платье с пелеринкой. У Ольги родных не было. Она вспомнила об этом обстоятельстве, к которому давно привыкла, и опять громко заплакала.
Наконец, все молитвенные церемонии были исполнены и принялись за поздравление молодых. Донское шампанское кипело над распластанным пирогом и ветчиной. Гостям попроще – налили меду. Около печки, в углу, давно приютился молоденький гармонист, почти мальчик, худенький, с такой гигантской, тяжелой и сложной гармонией, что казалось удивительным, как он с нею справляется. Черная, неуклюжая, с целым лесом клапанов в виде белошляпочных грибов, она грозила раздавить своего господина. Однако мальчик принатужился и заиграл марш, кончив – заиграл опять сначала, и все время играл тот же марш, пока пили здоровье новобрачных.
Каждую минуту кричали: «Горько!» и Ольга, точно нехотя, но с довольной улыбкой подставляла щеку. Полушников, до сих пор всегда скромный, вдруг разошелся: развязно обнимал жену за талию и говорил ей что-то на ухо, притопывая ногами.
Особенно упорствовал в криках «горько» один усатый и седоватый приказчик с веселыми морщинами на добром лице. Он, вероятно, подкрепился раньше, и теперь его требования превышали всякую меру; он буквально после каждого глотка стонал свое убедительное «горько» и с ожиданием смотрел на молодых. Ольга отказывалась. Приказчик упорствовал и надоел свыше терпения. Наконец его увели.
Гармонист заиграл польку. Молодые пошли первые. Фата с тяжелыми флердоранжами цеплялась за каблуки новобрачного. Впрочем, он прекрасно танцевал, откидывая ножку на втором па.
Эта полька длилась долго, около трех четвертей часа. Почти с первых же звуков пошла танцевать одна пара: молоденький приказчик с одутлым лицом и девушка небольшого роста, бледноватая, в сером платьице и темных перчатках на две пуговицы. Гармонист играл без перерыва. И эта пара танцевала также без перерыва, ни разу не остановившись, крепко держась друг за друга и делая круги в тесной комнате. Бедной графине (ей еще не удалось уехать) казалось, что она бредит: под режущие звуки гармонии, среди начинающейся мглы, через известный промежуток времени, опять появлялась подпрыгивающая пара в объятиях друг друга. Приказчик смотрел вниз, в лице его выражалось старание и удовольствие от добросовестного исполнения долга. И без конца, без конца кружились они, неразлучные и неизменные.
Когда уехала графиня, которая все-таки слегка всех стесняла, сделалось еще веселее. Танцевали кадриль и опять польку. В кадрили, когда дирижер кричал: «Живее!» – кавалеры начинали неистово дергать за руки дам, а перед балансированьем топали сразу обеими ногами и, раздвинув руки, наклоняли голову, как будто желая боднуть. Пот лился градом с неистовых танцоров, Пили, угощались и опять танцевали. Становилось жарче и туманнее. Свечи по стенам тускло мерцали среди мглы. Гармониста три раза сменяли. Играл и сам Полушников, который оказался таким же искусным гармонистом, как гитаристом. Вообще, он был очень доволен и много и часто говорил о своей любви к Ольге.
В шесть часов утра, наконец, молодые сели в громыхающую карету и отправились на Лиговскую улицу, в узенькую, сыроватую комнату, которая полагалась Никанору Полушникову, сидельцу в «шикарном» винном погребе.
IV
«Ольга Ивановна! Первым долгом посылаем поклон. Получили письмо с тремя рублями, за что благодарны. Но теперь Петю привезти без расчета как-то сумлительно. Так как вам известно, как он воспитан, у нас он ведь парное молоко пьет, не даром будете платить. С самого с вашего бракосочетания мы от вас почти что ничего не получаем. Я думаю, необидно вам рассчитаться как следует, сын ваш был убогий, он у нас получил здоровье. Бог накажет, кто добрые дела забывает. Теперь за вами за восемь месяцев, вы постарайтесь прислать десять рублей, а на остальные осьмнадцать форменную расписку, тогда я привезу Петю. Старайтесь сделать, как лучше. Ах! Трудно ребенку с мамкой расставаться, он вдруг не может перенести, надо помаленьку отвыкать. Он для меня сын родной, я год цельный все плачу, как я расстанусь. Деньги и расписку форменную присылайте, без расчета не привезу…»
Ольга прочитала письмо и залилась злыми слезами. Было ясно, что надо добыть десять рублей все равно где. Прошел почти целый год после ее свадьбы с Никанором, а Петя все еще жил в своей чухонской деревне. У Ольги родился другой сын, Костя, толстый ребенок с глупым видом. Сама Ольга похудела, опустилась, ходила растрепанная и оборванная. В узенькой комнатке с промерзающими косяками окна и отстающими обоями в углу было то невыносимо холодно, то удушливо жарко и всегда пахло детскими пеленками. Вдоль стены стояли кровать, мягкая скамейка в виде дивана, обитая полинявшей шторой, и комод с филейной салфеткой. Над комодом довольно криво висели бледные фотографические портреты Ольгиных подруг, а повыше – портрет графини, которая совсем Ольгу покинула, привязалась к новой «камеристке» своей Эмилии, раскисла и уехала за границу. В переднем углу висели образа, те самые, свадебные. Немножко на отлете, пониже Спаса, висел выцветший портрет отца Иоанна Кронштадтского. А еще ниже, совсем на середине «святой» стены – хорошая гравюра с «Тайной вечери» Леонардо да Винчи. Эта гравюра попала к Ольге от графини. Никанор долго рассматривал ее, не зная, причислить ли ее к образам или к картинкам. И наконец, в нерешительности, повесил ее на булавочках хотя и на святой стене, однако пониже отца Иоанна.
Никанор оказался не очень дурным мужем. Правда, он по службе не преуспевал, жаловался на безденежье, стонал, что женился на Ольге, когда мог «при его наружности и способностях» взять любую купчиху, однако не пил, не курил, маленьким сыном своим даже гордился. Сначала Ольга думала, что заберет его в руки, но Никанор был непобедимо упрям и зол. Он легко плакал, казался мягким, как тряпка, но и, рыдая; повторял: «Погоди, погоди, я тебе отплачу», и если чего не хотел, то никакие силы его не могли заставить это сделать.
С самой свадьбы Ольга зарвалась, и так они и не могли поправиться. За Петю не платили и наконец решили его выписать, потому что дома он при других не будет стоить четырех рублей. Об усыновлении его Никанор молчал. Однажды Ольга завела речь, но он вдруг злобно усмехнулся, и она невольно умолкла.
Ольга с радостью оставила бы Петю в деревне, будь деньги. Но денег не было, и выбора не было. Когда еще с прежними долгами расплатишься.
Никанор с утра сидел в погребе. В окно узкой комнаты четы Полушниковых едва проникал осенний свет, отраженный от серой противоположной стены. Стена отстояла так близко, что ни одного кусочка неба нельзя было видеть из этого окна, даже нагнувшись. Ольга сложила деревенское письмо, отерла слезы и, машинально забавляя ребенка, который хотел спать и куксился у нее на руках, ломала голову, откуда взять десять рублей. Чем дольше мальчик останется в деревне, тем труднее будет его выкупить… А там, пожалуй, через суд станут требовать… Ольга была опытна и знала твердо, что «люди довольно низки».
В это время дверь нерешительно скрипнула… Ольга укладывала ребенка около постели, не сразу обернулась; к тому же темно-серые сумерки повисли в комнате и узнать вошедшую закутанную фигуру казалось трудным. Однако Ольга, приглядевшись, не без удивления спросила:
– Ты, Маша? Откуда такая?
– Я и есть, – ответила гостья. – Только ты не кричи. Я к тебе пока, тут и останусь. Можно, что ли?
– Да раздевайся скорее. И рассказывай, откуда ты взялась. Ведь уж второй год тебя не видать.
Маша медленно принялась раскутываться. Развязав шали и платки, она оказалась рослой, видной девушкой, с приятным, довольно свежим и обыкновенным лицом и стриженными, как после болезни, волосами. Она села около стола и оглядывала комнату. Ольга зажгла жестяную лампу и принесла кипятку для чаю.
– Вот как живете, – проговорила Маша. – Бедно живете. Ольга обиделась.
– Как ни как, да по закону, – проговорила она не без ядовитости. – Ну, а Модест Аполлонович – здоров?
– Что в законе, что без закона – редко, когда счастье, – усмехнулась Маша. – Я вот тебе про Модеста-то и расскажу.
– Да ну, говори ты толком, – торопила Ольга, которая горела от любопытства.
– Толком и расскажу. Видались мы с тобой позапрошлой весною. Сколько раз этот самый Модест нас с тобою шоколадом угощал? То у Андреева, то у Исакова. Потом однажды ужинали в ресторане. Ты была, еще кто-то из девушек и он. А какой он сам-то, помнишь? Разве сказать, что парикмахер? Никогда! Барин, из самых франтоватых, аристократов, присяжный поверенный какой-нибудь… И насчет дам он, насчет обращения…
– Да это сейчас видать было, что он на дам зол, – вставила Ольга, слушавшая с жадной внимательностью. – Ну и что ж, вы с ним познакомились? А место? Ведь у тебя место на пятнадцать рублей было… Вот место!
– А слушай, – продолжала Маша, прикусив кусочек сахара и схлебнув чай с блюдечка. – Он мне и объяснял, почему он должен быть победительный для женского пола. Потому что он дамский парикмахер в шикарной парикмахерской на Невском. А дамский втрое получает против мужского, если он с обхождением и способен. У Модеста большие способности. Многие дамы, как приедут, сейчас: «А где мсьё Модест?» И никого больше не хотят. А то на дом требуют. Он очень много по-французски знает и тоже из заграничного. Впрочем, ты сама могла все это видеть. Ну, и тем он меня чрезвычайно поразил, что такой человек, с образованием и все другое, вдруг передо мной на коленях, и что обожаю, и люблю, а сам в рыдании. Ну, я от места отошла и с ним на Троицкой в комнате и поселилась. Там мы у хозяйки посейчас и жили, а теперь я скрываюсь.
– Как скрываешься? Почему?
– Да очень просто. Все это у нас хуже да хуже пошло. Совсем он обращение переменил. У меня в Покрове сын родился – ну, он, конечно, на это очень зол. Зачем, мол, сейчас же и ребенок? Это, говорит, связи, расходы, да к тому же и совсем немодно: сию же минуту и ребенок! Очень на меня обижался. Как родился ребенок, я долго больна была, а потом он уж вовсе зверем стал. Я говорю – ну, отдай в Воспитательный, а он меня как ляскнет, больную-то: сама плати двадцать пять рублей! А у него деньги есть, я знаю, только ему на другое нужны. Я, погодя немного, опять: отдай в Воспитательный! – Он опять ляск, даже в глазах круги. Ну, что это за обращение? А сам все поедом ест. Это даже очень низко. Вот я и удумала штуку.
– Смотри, – сказала крайне заинтересованная Ольга. – Он тебя так и вовсе бросит.
– Эка, хватилась! Да на что он мне нужен? Я его с обращением любила, а не мужика. Я ему написала записку, что не увидит он меня ни на этом свете, ни в будущем, потому что я больше не существую, а сама скрылась. Скрылась, а ребенка ему оставила.
Ольга всплеснула руками.
– Вот так раз! Куда ж ты теперь деваешься? А ребенка-то зачем оставила?
– А пускай. Все знают, что его ребенок. Небось не отвертится теперь, заплатит двадцать пять рублей, свезет в Воспитательный. А я, как узнаю, что он свез – сейчас на прежнее место пойду. Очень зовут опять, прибавку даже обещают. Пока у тебя побуду, а то он меня найдет, кинет мне ребенка – куда я тогда?
Ольга засмеялась.
– А и хитрая же ты, Машка! – с удовольствием сказала она. – Только, увидишь, он тебе номерка не даст. Так и не найдешь потом ребенка. Ты бы сама лучше в Воспитательный свезла. Шут с ним – связываться? Уж неужели не прикопила двадцати-то пяти рублей?
– Мне сейчас барыня, куда я поступаю, двадцать пять вперед даст. Не первый день меня знают. А не желаю. И денег мне не жалко, а не хочу. У меня мысль такая, и для мысли. Его ребенок – пусть платит. Потому что это уж окончательно свинство, и я не допущу.
– А коли след ребенка-то потеряешь?
– Не потеряю. Пока маленький, пока я не справилась с деньгами, как надо – пускай. А потом найдется. Я же его мало и грудью кормила, привязаться-то не успела к нему, не очень жалела. Вот, думаю, теперь мой рвет и мечет! Завтра утром сходить надо к хозяйке потихоньку, узнать.
И она опять спокойно прихлебнула чай.
Ольга с невольным уважением посмотрела на свою твердо-характерную подругу. И вдруг у нее мелькнула счастливая мысль.
– Маша, а Маша! Вот ты говоришь, тебе вперед дадут… Выручи ты меня, Христа ради, в ножки тебе поклонюсь… Дай десять рублей. Дело такое…
И Ольга подробно рассказала свое дело. Петю выкупить нужно – иначе такие долги нарастут, что никогда не справиться.
Маша выслушала серьезно, но прерывая.
– Плохо, – сказала она наконец. – Зарветесь. И служить ты идти не можешь от грудного-то, законного. Ладно, я дам, у меня и так есть, без барыни. А только когда отдадите-то?
Ольга подумала и без слез, деловым тоном сказала, что могут отдать через год. И дело было решено.
Пришел Никанор на минутку из погреба. Маша ему очень понравилась. Известие о том, что Петю можно выписать, не только не обрадовало его, но неожиданно испугало и разозлило. Он, хотя никогда не говорил этого Ольге, втайне глупо надеялся, что «пащенок» не приедет, так, куда-нибудь девается, пропадет, – и он, Никанор, его не увидит, и люди не будут смеяться… Мать Никанора, поссорившись с Ольгой, принялась убеждать сына, что над ним непременно люди станут смеяться. И Никанор забоялся и обозлился.
Однако выбора не было, и письмо с деньгами отослали в деревню на следующее утро.
V
Чухонка Мавра Ивановна слегка погрешила против правды, когда написала, что Петя в деревне «здоровье получил». Он менее всего походил на крепкого деревенского мальчугана. Большой не по летам, худенький, узенький, с тонкими костями, ровно бледный – Петя смотрел исподлобья, взором не то строгим, не то капризным. Петя знал, что его везут «домой», к «родной» маме, но не мог верить, что его настоящая мама, Мавра Ивановна, не будет при нем. Однако непривычная тревога мучила его, и он ни на секунду не выпускал из рук юбки Мавры Ивановны.
Последнее время и в деревне что-то удивляло Петю. Ему не давали булки, когда он просил. Старший брат Ваня больно побил его, когда Петя взял его новый пояс. Сапоги износились, других не дали, а когда он сильно порезал ногу, его же стали бранить. Мама один раз сильно ударила по руке за ужином, когда Петя не в очередь потянулся к чашке. Прежде это случалось только с Анюткой. Она тоже была на воспитании, но от казны, и к ней никогда никто не приезжал. Спать Петя привык с мамой, но теперь она иногда не брала его к себе – и Петя долго и тихо плакал от обиды и недоумения. Впрочем, когда пришло последнее письмо и стали собираться к отъезду, мама начала выть и причитать, дала Пете белый пряник, а Петя, охватив ее руками, думал, что ему все равно, куда ехать, лишь бы она была с ним.