355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зинаида Гиппиус » Том 4. Лунные муравьи » Текст книги (страница 10)
Том 4. Лунные муравьи
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:01

Текст книги "Том 4. Лунные муравьи"


Автор книги: Зинаида Гиппиус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц)

Посредине комнаты стоял стол. На нем только что ужинали. Клавдия сидела, облокотившись и положив голову на руки. Она ни о чем не думала и не хотела думать; ей было только больно, больно…

Аркадий Семенович подошел к ней проститься. Она молча подала ему руку. Он вышел, она не двинулась, опять прилегла головой и смотрела на скатерть, на куски хлеба, тарелку…

Вдруг она услыхала, что дверь скрипнула. И не подняв головы она почувствовала, что это он вернулся.

Он быстрыми шагами подошел к ней, сел рядом на стул.

– Клавдия Ивановна!

– Что? – сказала она и взглянула на него.

Лицо у него было необыкновенное, решительное и почти больное.

– Я, Клавдия Ивановна, так не могу уехать. Вы одна можете меня спасти. На вас буду надеяться… Я знаю, мое поведение нехорошее, странное, не сходится у меня со словами, но что мне делать? И пересиливаю себя, и не могу себя победить. Пожалейте меня, голубушка вы моя… Сразу я увидал, что вы не такая, какой делаете себя, и с вами мне легче, чем с другими. Легче душу открыть.

Клавдия почти не сознавала, что она говорит. Она дрожала. «Ну, откройте, откройте!» – повторяла она и почему-то хваталась за его рукав.

– Видите, вы меня о любви часто спрашивали… И я отвечал, что думаю… Для меня это дело святое, великое и простое… Тут человек с природой заодно… Любить – это Богу молиться… Только надо, чтоб обе души равно друг к другу стремились… Чтобы и тут без обмана, милая вы моя!..

Он остановился. Его волнение все больше и больше передавалось ей. Блеск молнии перебегал на лицах. Он говорил скоро-скоро, точно куда-то спешил, точно не мог думать медленно в эту ночь.

– Вот и молния; теперь все в природе на мне отзывается, – сказал он, заметив это. – Клавдия Ивановна, родная, пощадите меня – сами угадайте. Я девушку люблю и не смею ей сказать, души ее не знаю… Нет сил… А может быть, и не нужно говорить ей? Тяжело мне… Милая, дорогая, нужно ли сказать? Любит ли она? Вы знаете, знаете! Любит ли и она?

Он вскочил, схватил ее за руки, сжимал их и смотрел на нее с таким отчаянием и надеждой, что она только могла вскрикнуть: «Да, да, любит!» – вырвалась и убежала к себе.

Все изменилось. Клавдия плакала на коленях перед своей постелью, упав головой на подушки, счастливыми и тихими слезами. И все изменилось кругом.

«Неужели, – думала Клавдия, – Неужели это я – и я была прежде, и все было прежде? Давно, давно… Господи, благодарю Тебя!»

Она, вся в слезах, села на пол и улыбнулась детской улыбкой. Вот когда начинается, вот когда стало все понятно и просто… Да, просто, он опять прав. И не нужно ничего, кроме этого, а это – нужно, нужно! Нет такого плохого человека без счастия… И все добрые, потому что если есть счастье, нельзя быть злым…

Клавдия и тут почти боялась думать словами, только улыбалась да повторяла: «Ну вот! Благодарю Тебя, Господи!»

Она так не привыкла мечтать о возможном, всегда воображая себя или красавицей виконтессой, или волшебницей, что не думала о будущем и теперь. Она чувствовала, что счастье с нею, навсегда, она даже устала от него: такое оно великое и неожиданное…

– Разве я смела? Фу ты, ну что это!

Она отворила окно. Молния утихла. Ветер пробегал по листьям. За прудом светлела полоса.

– Родненький, миленький! – шептала Клавдия и больше ничего не умела выдумать.

Потом ей вспомнилось, как он о ней сразу иное подумал, чем другие.

«Оттого я такой и прикидывалась, и делала себя мерзкой, что все точно ждали, что я мерзкая. И пусть, пусть! И рожа, и злая, и отвратительная, и ненужная! А я вот для него нужная, самая ему милая…»

Клавдия не замечала слез, которые текли у нее по щекам.

«Какая стану – он даже и не ожидает! – думала она. – t Все теперь другое пойдет. Не обману его. Душа у него чистая. Голубчик мой белый!»

Когда совсем рассвело, Клавдия сошла в сад, спустилась к пруду и смотрела, как плывут тихие туманы, как желтеет небо и точно холодеет неподвижная вода.

– Ты встала, Клавдинька? – послышался голос Любы за дверью.

– Что тебе? – с легкой досадой проговорила Клавдия.

– Поздно, сейчас завтрак. Выходи!

И Клавдия слышала, как застучали по коридору каблучки младшей сестры.

Клавдия не торопилась. Она с тщанием занялась своим туалетом. Надела серое платье, которое ей шили к Пасхе, и брошку приколола.

Смотрясь в зеркало, она уже не находила себя такой дурной. Ничего, а глаза даже выразительные. Волосы она причесала по-обычному – чтобы сразу не удивились. Потом браслет надела узенький, любимый. Она так себе положила, что он ей должен счастье приносить.

Что она скажет? Как они встретятся? Клавдия мало спала и не успокоилась.

Ей хотелось плакать и говорить с ним.

Наконец она вышла. По коридору шла тихо-тихо. Из гостиной услыхала его голос – счастливый, веселый – и почему-то перекрестилась.

В столовой уже кончали завтракать. Аркадий Семенович крепко пожал ей руку и заглянул в глаза. Клавдия вся просияла. Она не обратила внимания, кто кроме него сидел за столом и чтб говорили. Потом она встала и прошла в гостиную. Все улыбаясь, сама не зная зачем, она села к роялю. Ей хотелось бы играть, много музыки, но она не умела… Она ждала, что он придет.

И он точно пришел.

Клавдия вся обернулась к нему и протянула руки. Он схватил их и крепко поцеловал.

– Голубушка моя! – проговорил он. – Никогда не забуду, правду мне сказала! Какие мы с Любой счастливые теперь и у ней в душе то же было, что у меня! Без вас я, глупый, никогда бы не решился, любовь последнюю силу отняла… А после вчерашнего откуда и смелость взялась, и вот и кончено все! Спасибо вам, родная!

Он опять поцеловал ее руки. Люба вошла в комнату и поцевала Клавдию.

– Ты рада? Клавдинька, правда, он милый?

– Что? Да… Я пойду, – сказала Клавдия, встала и вышла.

Жених и невеста удивленно переглянулись. Аркадия Семеновича что-то непонятное кольнуло в сердце.

Простое было не так просто, как ему казалось…

Люди – братья*

Так ли, сын мой, ты говоришь с отцом твоим, которому ты должен быть вечно благодарен, ибо он есть виновник дней твоих?..

(Из одного старинного романа)


Sois malheureux – et tu seras seul.

A. de Musset (Confession)[3]3
  «Будь несчастен – и ты будешь одинок». А. дс Мюссс. («Исповедь сына века») (фр.).


[Закрыть]

I

Осенью мачеха объявила, что я поступаю в пансион г-жи Ролль.

Я всегда училась дома, к шестнадцати годам знала приблизительно то же, что знают все барышни моего возраста, но долговязый дядя Эдя, брат покойного отца, внушил мачехе, что я должна иметь диплом. Дядя Эдя приезжал к нам в Москву редко, притворялся дельцом и во всем решительно знатоком, меня терпеть не мог, а мачеха его уважала и слушалась. Каждый раз после отъезда дяди она становилась строгой, хотя и ненадолго.

Насчет пансиона мачеха выказала необычайную твердость. Напрасно я рыдала и повторяла, что, конечно, я не родная дочь, мамаша не может любить меня, и напрасно она лицемерит. Мачеха сама плакала горькими слезами, клялась, что любит меня больше собственного пятилетнего сына, – и это была правда; однако, на этот раз капризов моих не уважили и в пансион г-жи Ролль меня определили. Там в несколько месяцев приготовляли к экзамену на домашнюю учительницу.

Все мои подруги, «семиклассницы», да и вообще все воспитанницы казались мне противными и безобразными, хотя я им улыбалась и почти заискивала перед ними от непривычки и от страху, – я всегда слышала, что над новенькими смеются. Вставать рано и спешить в пансион во всякую погоду тоже казалось мне ужасным.

Пансион г-жи Ролль имел странную особенность: в нем не было помещения для седьмого класса и мы кочевали со своими учителями, учительницами и тетрадями из столовой в гостиную, из гостиной в приемную, занимались даже в спальной г-жи Ролль. Рядом со спальней была комната взрослого сына начальницы, красивого офицера, как говорили видевшие его воспитанницы.

В достопамятный третий день моего пансионского ученья мы сидели в шестом – младшем – классе. Мутное небо серело, в окнах по стеклам сбегали дождевые капли. Я пришла поздно, когда урок уже начался, сердито пробралась на свое место и села. Рядом со мной была дочка священника, Машенька Фивейская, болтливая и толстая, с необычайно густым, сизым румянцем на крепких щеках. Она с готовностью повторяла мне фамилии, имена, рассказывала даже, у кого какое состояние и где служит отец.

При этом, конечно, она половину выдумывала, из усердия, но выдумывала так наивно, что ложь у ней всегда можно было отличить от правды.

Она шептала мне за уроком, что жидовка Вейденгаммер хвастается собачьею шапочкой, а экзамена не выдержит; ее все зовут Вейденгаммерская, а она обижается, потому что окончание дурно звучит.

– А посмотрите, Леля Дзй так затянулась, что едва дышит… На щеках красные пятна… Воображает себя хорошенькой… Учителя в нее влюбляются, это правда, но ведь она им глазки строит.

Урок давала Наталья Сергеевна, учительница геометрии. Урок был наш, а шестиклассницы приглашались сидеть смирно, если не желали слушать.

Фивейская объяснила мне, что Наталья Сергеевна безнадежно влюблена в сына г-жи Ролль и дает уроки почти даром. Наталья Сергеевна была высока, худа, с красивым лицом, еще молодая, но такая унылая, вялая, даже зловещая, что тоска брала при одном взгляде на нее.

Наталья Сергеевна сказала коротконогой ученице, которая бойко писала мелом:

– Довольно! Кузьмина, продолжайте!

Сзади меня послышался шорох и с дальней парты к доске вышла или, скорее, выскочила ученица Кузьмина. Я ее видела в первый раз. При мне она в пансион не приходила.

II

Кузьмина стояла ко мне спиной. Она была невысокого роста, хорошо сложена, в сером платье. За плечами перекрещивались бретельки черного передника. Темные волосы лежали на самой маковке, закрученные в небольшой шиньон. Я смотрела с равнодушным любопытством, но вдруг замерла от удивления и неожиданности, когда девушка обернулась.

Лицо ее оказалось поразительно некрасивым. Рот был довольно приятен, глаза черные, навыкате, кругловатые, но крошечный, приплюснутый, бесформенный нос безобразил это лицо выше всякой меры.

Однако уродство Кузьминой не внушало отвращения, а скорее жалость.

Я обратилась к моей Фивейской:

– Что это? Кто эта Кузьмина? Отчего она такая безобразная?

Фивейская ответила мне шепотом:

– Вы удивляетесь? А мы к ней привыкли… Знаете, она в третьем классе еще хорошенькая была, очень недурненькая… Только больная, у ней золотуха сильная… Не лечили, запустили, пришлось операцию делать… Мы ее после больницы и не узнали… Такое уж несчастье…

– И что же, и начальница заметила?

– Еще бы! Она ее не хотела и принимать, пока ей не дали свидетельств от семи докторов, что золотуха не заразительна, да к тому же у Кузьминой и совершенно прошла.

– Ну, а сама Кузьмина? Сколько ей лет было, когда с ней это случилось?

– Четырнадцать, кажется. Теперь ей восемнадцать.

– И что же она? Горевала, плакала?

– Кузьмина-то будет плакать? Как же! А и заплачет, так сейчас же утешится. Такой уж характер. Особенно некрасивой она себя не считает, привыкла… Вот вы увидите, она веселая, Анюта Кузьмина.

Хотя разговор наш велся шепотом, однако Наталья Сергеевна его услышала и, для прекращения беспорядка, мрачным голосом вызвала меня к доске помогать Кузьминой.

– Здравствуйте, – сказала Кузьмина тихонько, когда я была с нею рядом. – Мы еще с вами незнакомы. Давайте решать задачу.

Она улыбнулась, показав ряд блестящих, тесных зубов. На щеках и на подбородке у нее были ямки. Круглые глаза смотрели весело и доверчиво.

«Правду говорила Фивейская, – подумала я, – наверное, эта Анюта была хорошенькая и к ней можно привыкнуть».

III

По пятницам, от часу до трех, мы оказывались в самом грустном положении: уйти домой было нельзя – в три начинался урок истории, во всех классах сидели учителя, в приемную нас одних не пускали и заниматься было решительно нечем.

В одну из таких несчастных пятниц мы приютились в коридоре на окне и разговаривали вполголоса.

Анюта Кузьмина в своем сереньком платьице была тут же, что-то бессвязно рассказывала и смеялась так громко, что мы ее унимали.

– Послушайте, mesdames, – сказала, краснея, миловидная Леля Дэй. – Нам скучно, времени много. Давайте зайдем на минутку в комнату Петра Павловича?

Петр Павлович был красивый офицер, сын начальницы. Мы в ужасе посмотрели на Дэй. Она продолжала;

– Никого нет, я знаю. Горничная Катя мне говорила, что у него в комнате красиво. Ковры, оружие… портреты разных актрис… Пойдемте, а?

– Нет, извините, я не пойду, – надменно отозвалась Вейденгаммер. – Я не маленькая. Это непозволительная вещь для молодой девушки.

– Ну и сиди, Вейденгаммерская, молодая девушка! – закричала, вся вспыхнув, Анюта Кузьмина. – А мы пойдем! Вставайте же, mesdames!

Она расширила свои круглые глаза и теребила меня и Дэй. Дэй, впрочем, довольно бесцеремонно отстранила ее.

– Я ведь, кажется, просила вас, Кузьмина, так за меня не хвататься. Я не люблю. И чего вы? Без вас пойдут.

Кузьмина обращалась с подругами бесцеремонно и дружественно и, кажется, совсем не замечала, что в их отношении было что-то брезгливое, хотя и фамильярное.

Дэй не ошиблась, сказав, что мы пойдем. Мы не устояли против соблазна увидеть актрис и оружие и на цыпочках пробрались к таинственной комнате через спальню m-me Ролль. Другого хода мы не знали.

Вейденгаммер, подняв нос, осталась в коридоре.

Дверь была не заперта. Мы вошли в большую квадратную комнату, сплошь устланную ковром. На стенах действительно висели кривые ржавые сабли, а над низкою оттоманкой я увидела портрет офицера с крутыми усами – вероятно, самого хозяина – и картинку, изображающую раздетую женщину. В комнате стоял крепкий и приятный запах хороших сигар.

Дэй вытащила откуда-то альбом, и мы столпились у стола, как вдруг за стеной послышался шум. M-me Ролль пришла к себе, и путь был нам отрезан.

Сначала мы думали, что она уйдет. Но мы услыхали, как она велела горничной подкатить к окну кресло, опустилась в него своим грузным телом и, вздыхая, принялась раскладывать пасьянс.

– Mesdames, вот другая дверь, – прошептала курчавая Линева. – Я посмотрю, нет ли выхода в коридор.

Она прокралась туда, но через минуту воротилась и с отчаянием объявила, что там спальня, а за спальней маленькая передняя и отдельный выход на улицу.

К довершению несчастья, маленькие звонкие часы на письменном столе пробили три. Учитель истории нас ждал.

А сквозь плохо притворенную дверь безнадежно слышалось щелканье карт и шорох шелкового платья начальницы.

Вдруг кто-то постучался, потом вошел в комнату m-me Ролль. Мы явственно услыхали звон шпор. Офицер вернулся.

Он говорил о чем-то с матерью. Сколько минут прошло, мы не заметили. Мы ждали.

И действительно офицер очутился на пороге комнаты. Он с изумлением глядел на пансионерок, похожих на стадо глупых, испуганных овец.

– Как! У меня гости? – сказал он, усмехаясь. – Maman! Взгляните, какое здесь милое общество!

Я не думаю, чтобы офицер желал нам зла. Он просто не знал, как велик наш проступок и какая великая кара нас ожидает.

M-me Ролль с одного взгляда поняла дело.

– Будьте добры, – произнесла она, – пойдите в мой кабинет. Я сейчас приду.

Мы гуськом двинулись вон мимо улыбающегося офицера. Я шла последняя и видела, как он особенно учтиво поклонился розовой Леле Дэй, а когда мимо шла Кузьмина, он отвернулся и перестал улыбаться.

В кабинете мы целые полчаса слушали грозную речь начальницы. Объявив, что в продолжение недели мы каждый день остаемся до шести часов и что это наказание еще слишком легкое за наш неприличный поступок, m-me Ролль вдруг совершенно неожиданно набросилась на Кузьмину:

– Это вы все затеяли, я не сомневаюсь! Вы первая выдумываете гадкие шалости, вы самая дурная девушка во всем пансионе! Давно бы вас следовало исключить! Не беспокойтесь, я сегодня же напишу вашей тетеньке, как вы себя ведете! Ступайте все теперь, а с вами, голубушка, я еще поговорю!

Леля Дэй молча кусала губы. Кузьмина тоже молчала, но когда мы все, пристыженные, вышли в коридор, она вдруг заревела, – прямо заревела, а не заплакала, – и бросилась па то самое окно, где мы сидели раньше. Теперь там никого не было. Вейденгаммер занималась в зале с учителем истории.

Я остановила в дверях Лелю Дэй.

– Послушайте, почему вы не сказали, что это не Кузьмина затеяла идти?

– А вам что за дело? Да и как не она? Ведь она же всех тянула и визжала? А теперь ревет. Отправляйтесь утешать ее.

И Дэй захлопнула дверь.

Я действительно пошла к Кузьминой, забыв урок истории. Не то, чтоб я жалела Анюту, но меня интересовало общее отношение к ней и то, что я сама начинала говорить с нею, как другие, полупрезрительно, а причины этому не знала.

Анюта лежала грудью на окне и продолжала плакать.

Я постояла некоторое время молча, потом сказала:

– Перестаньте, Кузьмина. Чего вы плачете? Ведь мы все наказаны.

Кузьмина подняла голову и взглянула на меня своими широкими заплаканными глазами.

– А зачем она… – голос ее прервался, – зачем она так на меня… орала?.. Все были… а она на меня бросилась… И всегда, и всегда на меня… У всех я самая виноватая.

Я села рядом с Кузьминой, на окно, и принялась утешать ее. Она почти не слушала меня, а через минуту уже смеялась, рассказывала мне какие-то пустяки. Но когда я хотела уйти, она вдруг сжала мою руку своими маленькими ручками и сказала:

– Останьтесь со мной. Вы мне ужасно понравились. Хотите, будем на «ты»?

И Анюта глядела на меня пристально, мигая круглыми глазами. В эту минуту я подумала: «Как ее глаза похожи на птичьи! И вся она какая-то утка. Утки так мигают, часто-часто… И ходить она с перевальцем – совершенная утка-Смешная и бедная».

В первый раз мне стало искренне жаль Анюту. Я подала ей руку и сказала:

– Ну, хорошо. Будем на «ты».

IV

В одном из московских переулков, недалеко от Успения на Могильцах, был серый деревянный домик. Он очень походил на все домики в переулках: такой же длинный, немного покосившийся на один бок; сверху стоял мезонин колпачком, в три маленьких окошка, и, как большинство других домиков, он граничил на обе стороны с дощатыми заборами садов. Из-за заборов наклоняли свои ветки прозрачные березы и другие деревья. Над подъездом был сделан железный навес, на углах которого торчали две узенькие водосточные трубы, устроенные в виде драконов с разинутыми ртами. Железо заржавело, а маленькие желтые драконы смотрели совсем беспомощными старичками.

На двери висела старая металлическая дощечка. Чернота букв кое-где стерлась, но все-таки можно было прочесть:

«Акушерка

Марья Платоновна Тэш».

Марья Платоновна занимала весь дом, да он внутри оказывался и не очень большим: четыре комнаты внизу да две в мезонине, где жила бабушка, седая старушка в белом чепчике с длинным, неприветливым лицом. За детьми ходили няни, которые постоянно менялись, потому что жалованье им казалось недостаточным.

Дети звали Марью Платоновну Машей, старушку в чепце – бабушкой; им было известно, что они не все родные между собой, что родители их живут далеко, но что, тем не менее, они должны любить и уважать их и всячески эту любовь выказывать, когда приезжают папаша или мамаша. Впрочем, приезжали они только к Ване и Анюте, которые были родные брат и сестра. Надя же раз только видела свою тетю, а потом ей сказали, что она должна быть очень послушной, потому что ее родители умерли. Надю это известие не особенно огорчило: она была бабушкина любимица и бабушка постоянно держала ее при себе, не позволила отдать никуда учиться и кормила имбирными лепешками.

Анюта и Ваня с молчаливою завистью глядели на эти лепешки. Марья Платоновна, или Маша, как они ее называли, не давала им лепешек. Марья Платоновна была бездетная вдова и жила с достатком. Практика у нее случалась довольно частая. Вся фигура Марьи Платоновны была полна достоинства, даже важности. Широкая, еще молодая, с белым приятным лицом, она, казалось, такою родилась, такою умрет и никогда не состарится. Глаза у Марьи Платоновны были светло-серые, выпуклые и незлые. На голове она носила черную кружевную косынку и сильно хромала: она еще в детстве вывихнула ногу и ее не выправили.

Для Вани и Анюты было очень обычно, что папаша с мамашей приезжают из своего имения в Польше, целуют их, дарят неинтересные игрушки и уезжают, и опять все по-прежнему. Ваня один раз принялся расспрашивать Марью Платоновну, где имение папы и мамы и отчего они не живут дома, но Марья Платоновна сухо объяснила ему, что детям в деревне жить нельзя, потому что нужно учиться и скоро его отдадут в гимназию.

Анюте было восемь лет, когда она в первый раз увидела мамашу. Она приехала одна, сказала, что папаша будет вечером, плакала, целовала Ваню и Анюту, попросила у Марьи Платоновны кофе и сняла шляпку. Анюте мамаша показалась огромной, высокой, почти до потолка, очень толстой и очень белой, несмотря на черные, как деготь, волосы. Анюту заняло, что у мамаши оказалось два подбородка, одинаково белых и круглых, а на руках, около колец с зелеными камнями, было много хорошеньких ямочек.

Мамашино черное платье с пышным шлейфом все блестело от стеклярусных кружев, но блестело так скромно и так кстати, что когда мамаша сказала Марье Платоновне, утирая заплаканные глаза: «Я уж старуха, я всегда в черном», – стеклярус не показался странным, а, напротив, придал мамашиным словам много достоинства.

За кофеем мамаша несколько раз принималась плакать, сообщила, что приехала очень ненадолго, но что теперь они станут навещать «деточек» часто, раз в год по крайней мере. Нужно будет приезжать в Москву по делам.

Узнав, что Анюта хворает, мамаша взволновалась, но сейчас же успокоилась и вполне разделила мнение бабушки, что домашние средства лучше всяких докторов.

Вечером приехал папаша. Анюта, помня наставления Марьи Платоновны, бросилась к нему на шею, за ней бросился и Ваня. Папаша оказался маленьким, сохлым и довольно пожилым. Он привез много конфект, говорил мало, сидел в углу дивана и все ежился да пожимался. Мама при нем стала рассуждать тише и робче, и, хотя она была большая, а он очень маленький, все сейчас же видели, что не он ее, а она его боится.

Потом папаша и мамаша уехали, обещая скоро вернуться. Они сделали и надлежащие распоряжения. Согласно этим распоряжениям Марья Платоновна определила Ваню живущим в частную гимназию, а Анюта стала ходить в пансион г-жи Ролль. Кроме того, каждый день ее поили домашним декоктом, целительные свойства которого были испытаны.

Во время Анютиной болезни мамаша прислала две телеграммы, а увидев Анюту в доме после ее выздоровления, мамаша плакала сильнее обыкновенного и подарила Анюте хорошенький бархатный альбом для стихов и еще другие вещицы. В последний раз папаша и мамаша приезжали весной, когда Анюта переходила в седьмой класс. Они подарили ей серебряные часики, и Анюта любила их вынимать в пансионе. Показывала и мне их раз десять. Вообще она охотно говорила со мной о себе, о своих домашних и семье. Сначала я изумлялась.

– Ты никогда не пишешь папе и маме? Ты их не любишь?

– Господи, как же не люблю папу с мамой? И пишу иногда… в Машиной письме приписываю.

– А Маша добрая?

– Ничего… Она только строгая. С Ваней все бранятся… Ну, да ведь он такой… Ни в чем не уступит.

– А ты Машу любишь?

– Люблю.

Но это «люблю» Анюта произнесла жалким, унылым тоном и так грустно замигала круглыми глазками, что я невольно притянула ее к себе и поцеловала. За несколько недель моего пребывания в пансионе я привыкла к Анюте – она часто казалась мне только жалкой и милой. Я называла ее «уткой» за ее круглые глаза. Она не сердилась и улыбалась мне как-то робко.

V

Один раз Анюта затащила меня к себе.

Это был день именин ее «сестры» Нади. В зале, посредине комнаты, стоял стол, на нем пирог, бутылки и самовар. На диване у стены сидела бабушка, рядом с ней ее любимица, пухлая и сонная Надя, а по бокам две барышни-гостьи.

Анюта, у которой дома спала вся бойкость, словно она чего-то опасалась, познакомила меня с барышнями, назвав их Катей и Тиной Горляковыми.

Из противоположного угла комнаты к нам подошла, прихрамывая, Марья Платоновна.

– Вот, Маша, – сказала Анюта, запинаясь, – это моя подруга.

– А-а! – протянула Маша равнодушно. – Милости просим.

Я села на диван между барышнями. Мне было очень неловко, хотелось уйти, но я не знала, как это сделать.

Барышни стали со мной разговаривать. Только Надя молчала и поглядывала на бабушку.

Катя была совершенно зеленая, мертвенная, с длинным неподвижным лицом и черными глазами, которые она держала полузакрытыми. Ее сестра Тина, маленькая, скромненькая фигурка, вся, казалось, состояла из одного лба, – такой он у ней вышел большой и высокий. Она, очевидно, знала свойство своего лба выставляться на вид и сама этим была угнетена.

Анюта суетилась, но робко и тщетно. От пирога я отказалась. Разговор не клеился. Наконец, я встала и начала прощаться.

Анюта не удерживала меня. Она смотрела недоумело и жалко. Барышни Горляковы дружелюбно протянули мне руки и вдруг зеленая Катя, к величайшему моему удивлению, пригласила меня к себе на именины в ноябре месяце.

– Вы не думайте, у нас не скучают, – говорила она своим неподвижным голосом. – Мы танцуем, играем в разные игры. Молодежь… Кавалеров много, а барышень мало. Приходите вот с Анютой.

Анюта подхватила, мгновенно развеселившись:

– Непременно пойдем, непременно! Ты увидишь, как будет весело! Я танцую до упаду!.. Она придет, Катя, будь спокойна!

Я совершенно растерялась от неожиданности и вздохнула свободно, только выйдя на улицу. Не понравился мне Анютин «дом».

VI

Моя мачеха сердцем расположилась к Анюте. Она звала ее бывать у нас чаще, расспрашивала о семье. В силу привычки Анюта и папу с мамой в польском имении, и свое житье у Маши с неизвестным будущим – все находила простым и естественным. Мало-помалу привыкла и я и перестала думать о странностях в Анютиной жизни.

Анюта всегда была весела, очень искренна и очень откровенна. Казалось, она бы не могла иметь никаких секретов.

Числа двадцатого ноября Анюта поймала меня в пансионском коридоре и прошептала скороговоркой:

– Ты какое платье наденешь?

– Когда? – спросила я в изумлении.

– Да во вторник, к Горляковым! Ведь во вторник вечер!

Я приняла обиженный и надменный вид хорошо воспитанной барышни и произнесла:

– Неужели ты думаешь, что я пойду? Один раз видела людей, сказала два слова. Да меня и не пустят, мамаша не знает, кто такие Горляковы.

– Вот вздор какой! Не знает Горляковых? Да Горляковы известные: он чиновник, пожилой, больной, к гостям не выходит… сын студент. У них весело. Я сама приду уговорить твою мамашу. Душечка, пойдем! Ты увидишь, у меня будет голубое платье и серебряный газ сверху. И я буду танцевать, танцевать…

Мной овладело мучительное желание посмотреть на бедную Анюту в серебряном газе. Несмотря на всю мою дружбу и жалость к ней, в этом стремлении было что-то злорадное. Я сама не понимала, откуда это злорадство. Часто, видя ее смешной и не подозревающей своего несчастья, я испытывала эгоистическое довольство, что я не такая, как она, и от этого двойственного отношения к Кузьминой я долго не могла избавиться.

Я решила идти к Горляковым. Мачеху уговорить было нетрудно. И в день вечера, часов в восемь, Анюта зашла за мной, красная, взволнованная. Платье она подобрала под свое старенькое пальто, которое ни за что не хотела снять. Пока я одевалась, она без умолку болтала.

– Знаешь, Маня, там бывает один моряк, прошлый раз он сильно за мной приударил, но я не обратила никакого внимания. Я тебе скажу, кто мне нравится, вот ты его увидишь. Он тоже не особенно мне нравится, но он лучше всех, кто за мною ухаживает, – Петя Горляков, студент. Я тебя с ним познакомлю…

Я с сомнением слушала Анюту. Интересно будет посмотреть, кто это и как за ней ухаживает.

VII

Деревянный дом Горляковых был ярко освещен. На тротуаре около окон стояла толпа народу, как водится в Москве. Где свадьба или вечер, там и кумушки в серых платках и капорах лезут на подоконники любоваться чужим весельем..

В передней нас охватила душная волна, – двери в залу были отворены, мелькали розовые и белые платья.

Нас встретила, довольно приветливо, мертвенная Катя. При огне она казалась не такою зеленой, но от этого почему-то не выигрывала. Большелобой сестрицы я не заметила.

Мы вошли в залу, Анюта впереди. На ней точно оказалось светло-голубое платье, покрытое серебряным газом; ворот был вырезан, на лбу волосы она подвила в букольки, на руки надела белые, но не совсем свежие перчатки. Никогда в простом сером платье она не казалась мне такою некрасивой. Мне стало гадко, что я пришла нарочно любоваться Анютиным стыдом.

К ней подлетели два кавалера. Один был в штатском, только с подозрительным розовым галстуком; другой – студент, высокий, сутулый и мешковатый, но желающий казаться развязным; у него было водянисто-бледное лицо, голубые глазки и необыкновенно вздернутый острый нос. Несмотря на соломенный цвет волос студента, в нем сейчас же можно было узнать брата мертвенной брюнетки Кати.

Худая таперша заиграла польку. Пары запрыгали, подошвы зашаркали.

Катя повела меня в столовую, к своей матери. Мадам Горлякова приготовляла ужин, устанавливала целые ряды бутылок с наливками. Кавалеры и до ужина развлекались наливкой, укрепляли силы между вальсом и кадрилью.

Мадам Горлякова была высока, очень суха, с длинною жилистою шеей и цепкими руками; в общем она гораздо больше походила на кухарку или экономку, чем на даму. Она благосклонно со мной поздоровалась и послала в залу «веселиться».

В зале, для перемены, играли в «веревочку». Среди круга стоял волосатый юноша. Он взмахивал своими кудрями, беспрестанно делал движение всем корпусом, как бы удерживая падающую одежду, и, кроме того, со свирепейшим видом глядел на руки играющих, точно готовясь броситься и растерзать в клочки свою жертву.

Я увидела голубое платье Анюты против меня, рядом с морским офицером. Анюта говорила правду: офицер был гораздо хуже Пети Горлякова, чернее, меньше, к тому же, очевидно, развлекся наливкой и теперь не вязал лыка, – он клевал носом, некстати хохотал и вслед за этим погружался в глубокую задумчивость.

Наблюдая за офицером, я не заметила, что волосатый юноша подкрался ко мне, кинулся и так ударил меня по рукам, что я вскрикнула и чуть было не заплакала. Все захохотали. Я вышла в круг, а свирепый юноша занял мое место.

Долго я не могла никого ударить. Анюту жаль было отрывать от беседы с Петей, ее левым соседом; до мертвенной Кати я как-то не решалась дотронуться.

Я подошла и ударила по руке морского офицера. К удивлению моему, он не пошевелился, точно его укусила мошка, не издал звука и остался совершенно непоколебим. Я подождала и ударила снова – и с тем же результатом. Начинался хохот. Гимназист рядом толкнул офицера в бок; тот расклеил глаза, навел их на меня, проговорив: «Сударыня», – и опять умолк, после чего из игры был исключен, да и вообще «веревочка» прекратилась. Опять таперша села за фортепиано и начался вальс.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю