355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зинаида Гиппиус » Том 4. Лунные муравьи » Текст книги (страница 24)
Том 4. Лунные муравьи
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:01

Текст книги "Том 4. Лунные муравьи"


Автор книги: Зинаида Гиппиус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 35 страниц)

II. Две дамы

«…Предчувствую: изменишь облик Ты…»

А. Блок

– Как трудно жить, – думал Иван Павлович Чагин, возвращаясь домой.

Жить ему, действительно, было трудно, и вовсе не потому, почему трудно другим: нынешняя жизнь кое-как сложилась, он имел заработок, небольшой, правда, но работа интеллигентная; вдвоем с сыном Сережей ему было достаточно. И Сережа – мальчик хороший. Нет, главная трудность в том, что Иван Павлович не мог удовлетворяться собственной жизнью: смотрел, как идет жизнь кругом, и ему казалось, что она идет плохо. А помочь нельзя, во всяком случае, не он, Иван Павлович Чагин, этому поможет: не говоря уж ни о чем другом, – уважение к человеческой свободе так в нем было сильно, что он, теперь, даже в резкие споры избегал вступать, предпочитал отдаляться от несогласных, и был очень одинок.

Последнее время так случилось, что он видел больше Сережиных товарищей, самую зеленую молодежь. Так как Сережа всем заявлял: «Папа – мой друг», то он, зная, что присутствием не стесняет, часто слушал их разговоры. Мальчики эти и молоденькие девушки ему нравились: одни больше, другие меньше. Но в разговоры сам он не вступал никогда: ведь это все «по-революционеры»; Иван же Павлович был революционер просто.

Революционер? Пожалуй, сказать это о нем, сейчас, – и неверно. Одно верно, что и сейчас он, в глубине, таков же, каким был. А был, в предвоенные годы, одним из хороших русских студентов, честных, со средним умом и с большой совестью. Все это, – особенно безотчетная влюбленность в «свободу», которая, в молодости, походила на влюбленность в «прекрасную даму», или в «далекую принцессу», – привело его, вместе с другими студентами, к партии «социалистов-революционеров». На первых ролях он там не был; возможно, что ему больше подходило бы стать «народником»; но так уж случилось, и он ни о чем не жалел. В душе, с молодости, была у него, должно быть, какая-то крепость, и сохранилась, несмотря на все пережитое: октябрь, добровольчество, тяжелое ранение, эвакуация, и теперь жизнь в чужой стороне. В Турции он женился, на сестре милосердия, много старше его.

Жена умерла, когда Сереже было 12 лет. С тех-то пор они особенно и «сдружились»: мальчик вырос в полной свободе; а вот худого не вышло. Серьезный только чересчур, но это уж в натуре.

Все-таки, – «трудно жить», – говорил себе Иван Павлович, взбираясь по лестнице на пятый свой этаж. Хотел бы не повторять этого, – зачем? а повторялось.

Квартира удачная: две маленькие комнатки, а третья большая: в ней-то и собирались Сережины друзья – «по-революционеры».

Сережа был уже дома. Ивану Павловичу показалось, что он как будто задумчив или озабочен. Темные, разлетающиеся брови сдвинуты, лицо, с которого еще не сошла детскость, но уже энергичное, – бледновато. Иван Павлович все это заметил; ни о чем не спросил, – сам скажет, если захочет.

За обедом (все нужное им с утра готовила приходящая прислуга) Сережа проговорил немного вскользь: «А я больше не участвую в „Нашей России“». (Это был маленький «дореволюционный» журнальчик.)

– Почему? – спросил Чагин. – Ведь ты ее даже редактировал.

– Так. Не хочется. Пусть Андик редактирует. Или Боря Тайранов. А Лелечка Бер тоже выходит. И другие еще, кое-кто.

Иван Павлович, конечно, знал, что «по-революционеры» не единое что-нибудь, а делятся на группы, часто между собой несогласные. И скорбел об этом, понимая, что поверх несогласий у них, как у его поколения, среднего (Иван Павлович далеко не стар), тоже есть своя «прекрасная дама», одна у всех, и называется она «Россия».

– Я, папа, очень-очень серьезно хочу с тобой поговорить, – сказал Сережа, вскинув на отца живые, темные глаза. – Хорошо?

Они устроились за прибранным столом, закурили.

– Ты поймешь, папа… Я не от группы нашей сейчас говорю, это у меня личная мысль. Я тебе расскажу, а ты обдумай. На прошлой неделе, у капитана…

– Ну, капитан! – отмахнулся Иван Павлович.

– Знаю, знаю! Ископаемый. И нелепо ввязываться еще в споры. Мы туда ходим… я, по крайней мере, скорее для Ариши. Она очень страдает в этой атмосфере. Постой, так вот: были там кое-кто из наших, и Леночка. Поднялся спор, ну, о России, конечно, какой она должна быть, кто какую любит. Все зря, и возмутительно. Лелечка, посреди этого, – ты знаешь какая она смелая, – вдруг говорит: «А я никакой России не люблю, я никакой не знаю, ни новой, ни старой». Капитан и не опомнился, как Ариша тоже: «И я, – говорит, – не люблю, любить, это – чувствовать, по-живому, а я по-живому Россию не знаю, ни капельки, ну, и не чувствую…» Все, конечно, в ужасе. И я в ужасе. Иван Павлович улыбнулся:

– Потому что ты – чувствуешь?

– Да. Она не права, не права! Отлично вижу. А вдруг все-таки немножко права? А, папа? Вдруг ты, например, больше чувствуешь? Ты какую-то Россию видел, знаешь, а я ведь никакой? Мы с тобой разные, хоть ты и все понимаешь. Я только во сне иногда…

– Конечно, разные, Сережа. Вот ты сказал «во сне»… Во сне Россию видишь, да? Будто вернулся… то есть я хочу сказать, приехал, и сон смутный, но радостный, да? Я тоже, во сне, будто вернулся… только самый это у меня страшный, тяжелый сон. Видишь, и сны у нас разные.

Сережа искоса взглянул на отца. Иван Павлович знал этот взгляд, подмечал его, если не у Сережи, – у других. Даже прозвал его, для себя, кратко, двумя словами: «серебряные ложки». Для них, юных (о, бессознательно, невинно!), все «старые», от капитана до Ивана Павловича, без различия, если имеют что-то против России, то это, главное, из-за своих там «потерь»… Можно и не грубо понимать, но сущность остается; это отношение молодежи Иван Павлович и обозначал про себя грубыми «серебряными ложками».

– Да, насчет снов, – это так, – заторопился он. – Ты скажи свою мысль. Что ты надумал?

Прошло полминуты молчания. Сережа поднял голову, посмотрел отцу в глаза и сказал:

– Я хочу поехать в Россию.

Опять молчание. Иван Павлович не был удивлен: он будто этого ждал. Понимал, что не выходка Лелечки причиной, – все вместе, и уж давно… Ему было известно, что немалое количество русских студентов, одиночек, и связи с эмиграцией не имевших, уже уехало в Россию. Это, думалось, особый тип оевропеившихся современных юношей с чисто практическими задачами. У Сережиных товарищей и у Сережи – другое, и сами они другое.

– А как же… кружки твои? – произнес, откашлявшись, Иван Павлович.

Сережа заговорил; спеша и немного путаясь, старался объяснить, что «кружки», хотя и разные, но везде только «болтовня», а никто путем не знает, чего хочет; и что «лучшие» у них давно уж считают, что никому о России верить не стоит, а нужен опыт, – «экспериментальное касанье»…

– Ты, папа, если захочешь, – можешь понять. Тебе это неприятно, но ты постарайся стать на другую точку зрения. Против тебя я, конечно, не пойду, только ты подумай: когда меня спрашивают, – что ты там будешь делать? Я отвечаю: а здесь что я делаю? Да я и не собираюсь там, сейчас же что-то «делать», а просто хочу сам увидеть, сам пбнять. Скажу тебе по секрету, кое-кто из наших так же думают. Только большинство не от себя зависит, Ариша, например… Лелечка скорее. А я, – ты, папа, если поймешь, не прямо запретишь, ты мне очень поможешь. Я даже раз подумал… да все равно.

– Что подумал?

– В конце концов, ведь может случиться, что и ты… – с виноватой улыбкой начал Сережа. – И ты, как-нибудь после, надумаешь. Ведь сегодняшней России ты тоже не знаешь? А что был когда-то добровольцем, на это уж не смотрят, ей-Богу…

Он запутался и смолк. Иван Павлович улыбнулся, покачал головой, предложил только разговор пока прекратить: «Я подумаю, мальчик; вместе и решим твое дело. А теперь вон кто-то звонит…» – «Это, наверное, Ден и Лелечка!» – закричал Сережа и побежал в переднюю.

Немало дней прошло, а Иван Павлович все еще «думал». Прежде всего он постарался отстранить от вопроса себя и свое: свою боль разлуки с сыном, свой страх за него, свой страх одиночества (может быть, последнего?). Нет, только так, как нужнее, важнее, разумнее – для Сережи. Он знал своего хорошего мальчика. Он понимал, что его влечет к «далекой принцессе», к «прекрасной даме» – России. Не так же ли влекло и самого Ивана Павловича к его «прекрасной даме» – Свободе?

Вот она где, горючая рана, – и опять о Сереже: поймет ли он, свою Даму увидев, почувствует ли, что и та ему нужна, прежняя, «старая», которая живет в душе «старого» Ивана Павловича? От нее не откажется Иван Павлович; и если не поймет Сережа (как сейчас не понимает и не может понять, сколько ни объясняй), – вот тогда настоящая разлука, уж, действительно, навсегда, душевная…

«Что ж, естественный разрыв между ближайшими поколениями»-, – усмехнулся про себя Иван Павлович, но усмешка выходила насильственная. Потому что и не хотел он, – а все-таки чувствовал, что между его «прекрасной дамой» и Сережиной нет разрыва, не должно быть, а если есть, – он неестественный.

Тяжелые эти дни размышлений не было, в сущности, нужны: Иван Павлович с самого начала знал, что ни запрета на Сережу не наложит (еще бы!), ни даже увещевать, чтоб он отказался от поездки, не будет. Увещания, идущие от того, кто имеет власть «запретить», тоже своего рода насилие, – так, по крайней мере, рассуждал Иван Павлович. Если б он верил в Бога, то, вероятно, свое решение выразил бы просто отдачей Сережи в волю Божью. Но, с тем же решением, Иван Павлович сказал себе: «Пусть мальчик мой действует свободно. У него хорошая натура. Он поймет… если нужно и когда нужно. На это и стану надеяться».

Стараясь говорить спокойно, задержал раз Сережу после обеда и объявил, что намерение его обдумал и в принципе не возражает. «Только насчет формальностей… боюсь, не сумею тебе тут помочь. Придется уж самому, ты посоветуйся…»

Сережа вспыхнул, немного растерялся.

– Да, да… Я ужасно рад, папа, что ты – ничего. Я, впрочем, так и знал. У нас много спорят; я не со всеми согласен… Но главное, конечно, остается. Знаешь, мне трудно будет без тебя, папа. Но ведь я же не совсем, мое задание этого не требует. Мы его не скрываем. Что тут спорить еще? Ну, да обо всем нашем я после тебе расскажу.

Иван Павлович на дальнейших объяснениях не настаивал. Надо выждать. Однако, потянулись дни, потом недели, – Сережа, непрерывно задумчивый и молчаливый, разговора не заводил. А Ивана Павловича стали мучить в это время какие-то неожиданные – и «неосмысленные», как он себе говорил, – мечтания: во-первых, – новая надежда: не та, отдаленная, дозволенная, – «поймет после, на опыте», – а другая: «ведь еще не уехал… мало ли как еще обернется…» Во-вторых, не совсем понятное беспокойство совести: так ли уж он, Иван Павлович, прав, все возлагая на Сережу, от малейшего ему словечка воздерживаясь? Не умовение ли это рук? Хорошо – принцип свободы, но любовь-то с принципами не всегда считается.

Иван Павлович старался гнать от себя эти «мечтания». Теперь, когда у Сережи собирались, даже уходил из дому, нарочно. Да теперь редко собирались.

«Нет, спрошу, наконец, – думал Иван Павлович, возвращаясь вечером домой. – Что ж это, точно нас разделило вдруг… Это неестественно».

Сережа встретил его в передней.

– Сережа, – начал Иван Павлович, – я хотел сказать…

– Нет, папа, это я хотел, постой, подожди! Сейчас вот Лелечка Бер приходила, она так же… я тебя ждал… – торопился Сережа, идя за отцом в столовую. – Я тебе в двух словах. Ты должен понять…

Иван Павлович опустился в кресло.

– Папа, мы раскололись, – продолжал Сережа. – То есть несколько человек из нас откололись. Вошли в сношения с другими, ну, и с теми, с кем нужно, по делу, по нашему. Они – «да, да, конечно, это легко устроить». Но – точно издалека! давно вижу, просто обманывают. Для чего? Какая цель? Я, наконец, потребовал, чтобы нам прямо ответили: да или нет? Если нет – почему? Мы же ничего не скрывали – испытывать они нас, что ли, хотят? Подождите, мол, годик, и здесь вам дело найдется… Какое? Мне все это, папа, отвратительно. И какая они Россия? Я им так и сказал. Даже сказал, что Россию от нас они не запрут, захотим – и без них обойдемся.

В волнении Сережа бегал по комнате, глотая слова. Иван Павлович прервал его, сказав твердо:

– Нет, Сережа. Ехать «без них», это – другой разговор. Ты свободен, конечно, но я требую, – слышишь? требую, чтоб ты не в возбуждении чувств действовал. Чтобы ты своим маленьким опытом… ну, не о России, а насчет России, воспользовался, серьезно-серьезно над ним подумал. Понял бы хоть кое-что по-настоящему.

Сережа утих. Остановился, постоял, молча. Потом подошел, присел на ручку кресла и, по детской, мальчишеской привычке, прислонился головой к виску Ивана Павловича.

Отец тихонько погладил его по руке.

– Знаю, милый, знаю. Ты хороший у меня человек. И другие, друзья твои… А Россия – она от вас не уйдет… живая Россия.

[1936]

Пьесы

Святая кровь*
Картина первая

(До поднятия занавеса слышен далекий и редкий звон колокола. Лесная глушь. Гладкое, плоское, светлое озеро, не очень большое. У правого берега, поросшего камышом, поляна, дальше начинается темный лес. На небе, довольно низко, но освещая тусклым, немного красноватым светом озеро и поляну, стоит ущербный месяц. Рой русалок, бледных, мутных, голых, держась за руки, кругом движется по поляне, очень медленно. Напев их тоже медленный, ровный, но не печальный. Он заглушает колокол, который звонит все время, но когда русалки умолкают на несколько мгновений – он гораздо слышнее. Не все русалки пляшут: иные, постарше, сидят у берега, опустив ноги в воду, другие пробираются между камышами. У края поляны, около самого леса, под большим деревом, сидит старая, довольно толстая русалка и деловито и медленно расчесывает волосы. Рядом с нею русалка совсем молоденькая, почти ребенок. Она сидит неподвижно, охватив тонкими руками голые колени, смотрит на поляну, не отрывая взора, и все время точно прислушивается. Час очень поздний. Но тонкий месяц не закатывается, а подымается. По воде стелется, как живой, туман.)

Старая русалка(вздыхая). Запутаешь, запутаешь волосы-то в омуте, потом и не расчешешь. (Помолчав, к молоденькой.) А ты чего сидишь, не пляшешь? Поди, порезвись с другими.

(Русалочка молчит и смотрит на поляну, не двигаясь.)

Старая русалка(равнодушно). Опять закостенела! И что это за ребенок! Ее и месяц точно не греет.

(Продолжает расчесывать волосы. Слышно тихое и медленное, в такт мерным, скользящим движениям, пение русалок.)

Русалки.

 
Мы белые дочери
озера светлого,
от чистоты и прохлады мы родились.
Пена, и тина, и травы нас нежат,
легкий, пустой камыш ласкает;
зимой подо льдом, как под теплым стеклом,
мы спим, и нам снится лето.
Все благо: и жизнь! и явь! и сон!
 

(Пение прерывается, движение круга на мгновенье безмолвно, неускоренное и незамедленное. Колокол слышнее.)

 
Мы солнца смертельно-горячего
не знаем, не видели;
но мы знаем его отражения,
мы тихую знаем луну.
Влажная, кроткая, милая, чистая,
ночью серебряной вся золотистая,
она – как русалка – добрая…
Все благо: и жизнь! и мы! и луна!
 

(Опять движение круга безмолвно несколько мгновений. Звучит колокол.)

 
У берега, меж камышами,
скользит и тает бледный туман.
Мы ведаем: лето сменится зимою,
зима – весною много раз,
и час наступит сокровенный,
как все часы – благословенный,
когда мы в белый туман растаем,
и белый туман растает.
И новые будут русалки,
и будет луна им светить, –
и так же с туманом они растают.
Все благо: и жизнь! и мы! и свет!
и смерть!
 

Старая русалка(приглаживая гребнем тщательно расчесанные редкие волосы). Что ж, так и не пойдешь песни играть? Иди. А то месяц нынче поздний. Рассветать начнет.

Русалочка(не отводя взора). Не хочется мне, тетушка. Песня такая скучная.

Старая русалка(недовольно). Ну вот, скучная! Хорошая песня. Каких же тебе еще?

Русалочка. Я вот что хотела тебя спросить, тетушка: говорится в наших песнях, что живем мы, на луну смотрим, а потом в туман растаем, и как будто русалки не было. Отчего это?

Старая русалка. Чего отчего? Час для каждой приходит, ну и таем. У нас век легкий, долгий: и по триста лет живем, и по четыреста.

Русалочка. А потом и в туман?

Старая русалка. И в туман.

Русалочка. Дальше ничего?

Старая русалка. Ничего. Чего же тебе еще?

Русалочка(после раздумья). Все живые твари так, тетушка?

Старая русалка(с убеждением). Все. (Молчание.) Нет, постой, забыла. Не все. Я еще от своей тетки слыхала, что не все. Люди есть. Я видела их. Да и ты видела, издали. Так вот они, говорят, не туманом разлетаются. У них бессмертная душа.

Русалочка(широко открывая глаза). Они никогда не умирают?

Старая русалка. Нет, нет! Умирают. И век у них – страх какой короткий, ста лет не живут. Тело в землю распадается, но им это все равно, потому что у человека душа без смерти, ну и живет. Я думаю, человеку после его смерти даже лучше, легче. Тела у них плотные, кровяные, тяжелые.

Русалочка. А душа – легкая, как мы?

Старая русалка. Ну, пожалуй, легче. На нас все-таки смерть есть, а на нее нет.

Русалочка(после молчания, внезапно, с мольбою). Тетушка! Милая! Расскажи ты мне все, что знаешь о нас, о людях, об их душе! Ты знаешь, ты старая, а я недавно родилась. Может, так и в туман растаю, и не узнаю, а хочется знать!

Старая русалка(с удивлением). Вот так ребенок! Чего ты? Я расскажу. Дай только припомнить. Давно очень слышала. (Останавливается. Русалочка обернулась к ней и смотрит ей в лицо так же пристально, как раньше смотрела на луг.) Я, деточка, много не знаю. Вот, слыхала, что и прежде, давно, всегда были на свете и люди, и разные другие живые твари, и русалки, и разные. Люди – с тяжелым телом, с кровью, с коротким веком и со смертью, а мы, русалки, и другие водяные и лесные, луговые и пустынные твари – с легким и бессмертным телом.

Русалочка. Бессмертным телом? А у людей была бессмертная душа?

Старая русалка. Нет, погоди, не путай. У людей тогда не было бессмертной души. И вот так время проходило. Люди знали, что мы одни бессмертные, и почитали, и смирялись перед нами. Но жить им было, с их коротким веком да со смертью, очень нехорошо, и они только показывали нам, что смиряются, а потихоньку роптали и другое думали. Тогда меж ними родился Человек, которого они назвали Богом, и Он пролил за них свою кровь и дал им бессмертную душу.

Русалочка. Кровь?

Старая русалка. Да, свою кровь.

Русалочка. За них? За всех?

Старая русалка. Ну да, за всех людей. Но с тех пор мы узнали, что мы не бессмертны, и стали мы умирать. Век наш долог, смерть наша легка, а души, для бессмертия, у нас нет.

Русалочка. Значит, Он, этот Человек, или, как ты сказала, Бог, – принес нам смерть, а им жизнь? Почему же нам смерть от Его крови?

Старая русалка. Кровь за кровь. У нас нет крови.

Русалочка. Тетушка! Люди добрее нас, они лучше живет?

Старая русалка. Ну, не знаю! Слыхала, что они злые, что у них вражда, зависть, ненависть… ты не понимаешь, у нас этого ничего нет. Мы – добрые.

Русалочка. Так почему же Человек принес им жизнь, а нам смерть, если мы лучше?

Старая русалка. Я уж не знаю. Говорила мне моя тетка, что у людей, кроме злобы и ненависти, еще есть что-то другое, и в нем будто и причина, а как оно называется – слово я забыла. Вот «ненависть» помню, – а этого другого слова не помню. У нас его тоже нет. Да. Память у меня плоха стала.

(Молчание.)

Месяц что-то побелел. Пожалуй, утро скоро. На покой бы пора.

Русалочка(точно просыпаясь). Тетенька, милая! Больше ничего не знаешь?

Старая русалка. Кажись, ничего.

Русалочка. А не знаешь ли ты… нельзя ли как-нибудь… из нас которой-нибудь… русалке, положим… так сделать, чтобы себе тоже человечью бессмертную душу иметь?

Старая русалка. Не знаю. Экая ты неугомонная! Рождена русалкой – и благо, и живи свой век. Чего еще?

Русалочка. Так никак нельзя? Невозможно?

Старая русалка. Говорю тебе – не знаю! Погоди, слыхала и об этом что-то, да ничего, как есть, не помню.

Русалочка. А кто помнит? Кто знает?

Старая русалка. Если уж тебе такая охота – спроси Ведьму. В лесу живет, из людей была, да слышно, свою душу кому-то за долгий век продала, теперь уж ей лет пятьсот есть. Она все знает. Она сюда, к нашему озеру, каждую ночь пить приползает. Мы ее не видим, потому что она на самой на заре тащится, когда уж небо розовое. Нам тогда страшно, потому что мы солнца ни краешка не можем видеть.

Русалочка. Тогда самый сильный туман?

Старая русалка. Да, тогда туман. Я, как была помоложе, смелая тоже была. До самой последней минуточки сижу. И Ведьму видела. Она не солнце, она нам ничего худого не может сделать. Вот, коли не боишься, – оставайся, жди Ведьму. Она тебе все расскажет. А мне в водичку, в тинку, на покой пора. Старые косточки болят. Вон и наши все уж бултыхаются.

(Русалки скрываются одна за другой в воде. Месяц белеет, потом розовеет. Туман живее и плотнее.)

Старая русалка(тяжело подымаясь). Пойду. Недалеко утро.

Русалочка. Я не боюсь, тетенька. Может, придет Ведьма. Уж я останусь.

Старая русалка(равнодушно). Придет, придет. Что ж, оставайся.

(Уходит. Пробирается через камыши, которые гнутся и трещат. Слышен всплеск воды. Русалочка садится ближе к дереву, прижимается к стволу и ждет, неподвижная, охватив колени руками. Колокол умолк. Тишина. Небо все розовеет, туман подымается выше. Из лесу, без шума, идет, точно ползет, маленькая, закутанная, в крючок согнутая старуха. У нее большое желтое лицо, обращенное к земле. Подползя к озеру, она ложится на берег и долго пьет. Не слышно никакого звука. Наконец, старуха поднимается, медленно нюхает воздух и смотрит по сторонам. Русалочка встала и стоит, держась за сучок. Старуха обернулась в ее сторону и подняла руку к глазам, защищаясь от розового света зари.)

Русалочка(робко). Здравствуй, тетенька.

Ведьма. Здравствуй. Только я тебе не тетенька. Я Ведьма.

Русалочка. Я знаю, тетенька Ведьма. Я вот здесь…

Ведьма. Вижу, что здесь. Вижу, из каких ты, рыбка. Что ж так запоздала? Солнышко скоро взойдет. А оно строгое к вам, солнышко. Не прогадать бы тебе.

Русалочка. Ты поздно, тетенька Ведьма, приходишь. А я тебя дожидалась.

Ведьма. Меня? А зачем тебе меня ждать? Понадобилась я тебе, что ли. До говори скорей, не мямли. И взаправду, пожалуй, солнце взойдет.

Русалочка(торопясь). Я сейчас, тетенька. Вот я нынче слышала разное про нас, про русалок, да про людей… Что будто мы умираем – и туман из нас, и больше ничего. А у людей будто бессмертная душа, потому что за них кровь пролита. Правда это?

Ведьма. Правда. Что еще?

Русалочка. И вот я хотел тебя спросить, – ты ведь знаешь, – можно ли так сделать, чтобы русалке, какой-нибудь, тоже иметь бессмертную душу? Скажи, тетенька, милая моя! Ты знаешь!

(Ведьма смотрит на нее и вдруг начинает беззвучно хохотать, тряся телом. Русалочка молчит, не отрывая взора, и пугается.)

Что ты смеешься? Что ты смеешься? Нельзя?

(Ведьма хохочет.)

Русалочка(дрожа и возвышая голос). Так никак нельзя? Невозможно?

Ведьма. Можно, можно! Ух, и забавная же ты, рыбка! Давно я не смеялась. Давно такую рыбку, как ты, поджидала. Отчего нельзя? Погоди, дух переведу.

Русалочка(с радостью и мольбой). Тетенька! Миленькая! Значит, можно? Научи ты меня! А я тебе потом что хочешь…

Ведьма. Постой, постой. Сказано – можно, значит, можно. Я научу. И ничего мне с тебя за науку не надо.

Русалочка. Ты добрая, тетенька Ведьма.

Ведьма. Нет, что тут добрая! Я для своей забавы помогаю. Всем помогаю. И вот таким рыбкам, как ты, и людям, когда случится. Чего хочется кому – то я сейчас и даю – на! И ничего за это не прошу: забавушка моя есть, мне и довольно. И тебя научу, как русалке можно душу бессмертную получить, коли уж захотелось. Сядем-ка, девушка, у меня ноги немолоденькие. Солнце подождет.

(Садятся на берегу у камышей.)

(Ведьма кряхтя и укутываясь.) Холодно на заре. Туман высокий. Ясное будет солнышко. (Молчание.) Что ж, рыбка, очень хочется бессмертной души?

Русалочка(подымая глаза). Да.

Ведьма. Обидно тебе, что ли, что… Он за людей свою кровь пролил, а за вас, тварей, нет?

Русалочка(думая). Не знаю… Должно быть обидно.

Ведьма. Так вот, слушай, девушка: я научу. Надо тебе к людям идти.

Русалочка(испуганно). К людям? Я не знаю, где люди.

Ведьма. Слушай, говорят тебе. Я знаю. Люди здесь недалеко. Пойдешь просекой, тут и будет тебе келья, деревянный такой домик, человеческое жилье. А вблизи, на горушке, часовня, по высокой колокольне узнаешь. Ты завтра ночью и пойди туда. Пойди не в это время, а раньше, когда потемнее. Только слушай, чтобы колокол не звонил. Если колокол звонит, значит, они утреню справляют, не спят.

Русалочка. Тетенька, я боюсь. Много их? И как с ними говорить?

Ведьма. А боишься – твое дело, не ходи. Я только говорю, как надо. Людей там двое: старый да молодой. Тебе с ними сначала говорить не приходится. Ты только войди в келийку, да смотри, чтоб не видели тебя, чтоб спали, и приникни к которому-нибудь поближе, да грейся, да чтоб дышал он на тебя, трогай его. Он проснется, подумает – чудится ему, начнет над тобой слова говорить, гнать тебя, бить, может, станет, – а ты ничего, терпи, не уходи. Подышит он на тебя, потрогает – и станет у тебя тело, как у людей, с кровью. И солнце тогда можешь видеть.

Русалочка(громко). И бессмертная душа будет?

Ведьма. Ну-ну, ишь ты какая скорая! Не будет бессмертной души. И кровь будет не теплая, как у людей, а холодная.

Русалочка(уныло). Так зачем же это мне?

Ведьма. А затем, что для человечьей души нужно человечье тело. Без тела, похожего на человечье, люди тебя к себе не пустят, и Человек, который пролил теплую кровь, не даст тебе души.

Русалочка. Ну хорошо, а потом, тетенька, когда будет у меня тело, – что же надо?

Ведьма. А надо, чтобы тебя люди крестили.

Русалочка. Что это, тетенька, – крестили?

Ведьма. Знак такой. Люди тебя им к себе примут, станет у тебя кровь теплая, и Человек даст тебе бессмертную душу.

Русалочка. Люди ведь добрые? Так я завтра и попрошу их, чтобы они меня крестили.

Ведьма. Погоди, глупенькая. Добрые ли они, нет ли, а только они тебя не крестят. Ты для них – нечисть.

Русалочка(печально). Нечисть?

Ведьма. Да. Они мало знают и потому многого боятся. Ты сначала ничего не говори им, ничего не рассказывай, чтоб не забоялись и привыкли. И все живи с ними, да грейся, тело на себя принимай. И вот, когда который-нибудь тебя… который-нибудь станет очень добрым к тебе, а ты к нему, – тут ты ему и откройся, и проси крещения.

Русалочка. Я ко всем добра.

Ведьма. Ну, это не считается. Когда особенно будешь добра, к одному из всех.

Русалочка. И он тогда согласится меня крестить?

Ведьма. Не знаю. Может, все-таки не согласится. Тогда у тебя не будет бессмертной души.

Русалочка. Тетенька Ведьма! Голубушка! Что ж это такое? И уж если не согласится – тогда никакого другого средства нет?

Ведьма. Тише ты! Лягушку даже испугала. И не перебивай, потому что времени у нас осталось едва-едва, какая-нибудь минуточка. Я тебе не говорила, что он не будет согласен. Я только говорю – может случиться… Ну, тогда и другое средство есть…

Русалочка(радостно). Правда? Есть? Есть?

Ведьма. Да только оно не по вас. Я вас, рыбки добренькие, знаю. Ну его пока, это средство, я тебе и не скажу. Ты это сначала испробуй. Что, все боишься?

Русалочка. Нет.

Ведьма. Видно, очень захотелось теплой крови да человечьей души?

Русалочка. Да.

Ведьма(долго и беззвучно хохочет, наконец, останавливается). Ладно. Очень ты, рыбка, забавная. Иди завтра. Помни: грейся, угревайся около них! Станут спрашивать, откуда ты – говори: забыла. Рассказывать тебе что станут – слушай.

Русалочка. Ты говоришь – их два в келье. К какому же мне сначала подойти, к старому или к молодому?

Ведьма. Все равно. (Подумав) Лучше к молодому, у него сон крепче, успеешь надышаться. Да и строгий он к искушениям. Он спуску не даст. Проснется – во всю тебя изобьет. А тебе того и надо! Только бы до смерти не убил. (Хохочет.)

Русалочка(соображая, серьезно). Не убьет. Спасибо, тетенька Ведьма.

Ведьма. Не благодари, не благодари! Мне моя забава дорога. Коли понадобится что, девушка, так я недалеко. Я в тех местах травки собираю. Да! Чуть не забыла! Если тебя он совсем убить захочет – ты перекрестись, он уймется.

Русалочка. А как это? Что это?

Ведьма. Тоже знак. Я тебе не могу показать, как. А рассказать могу. Возьми три пальца… Не те, те! Ну, верно. Потом приложи их ко лбу, потом к груди, потом к правому плечу, потом к левому. Экая непонятная! Ну… так, так… Еще раз. Хорошо. Не забудь. А теперь, рыбка милая, торопись. Сейчас, сейчас солнце!

(Птицы подняли гам. Небо красное. Слышен колокол, чаще и немного громче, чем ночью. Русалочка хочет еще что-то сказать, но Ведьма махает рукою, и Русалочка прыгает в воду и скрывается. В ту же секунду выходит солнце. Ведьма смотрит на расходящиеся по воде круги и безмолвно хохочет, трясясь.)

Ведьма. Ишь прыгнула, словно лягушонок! Забавненькая девочка. Ну-ка, что мои монашки скажут. Я им всегда помогаю. Путь им указываю. Пускай бессмертную душу спасают. Их дело.

(Бредет в лес, продолжая смеяться и что-то бормотать. Колокол все громче.)

Тихо опускается занавес.

Картина вторая

(Раннее утро, туманное, без солнца. Лес. Вырубленная поляна. Направо – деревянная келья. Подальше виден угол часовни. Налево – узкая дорога, в конце которой чуть блестит озеро. Между открытой дверью в келью и стеной, в уголке, свернувшись в клубочек, лежит Русалочка. Лицо ее закрыто растрепавшимися, не очень длинными волосами. Около нее, наклонившись, стоит о. Пафнутий. Он в старенькой монашеской рясе, на голове скуфейка. Лицо у него маленькое, светлое, с морщинами. Седая борода, редкая, клинышком. Поодаль, опустив руки, Никодим, послушник. У него молодое, бледное, точно каменное, лицо со впавшими щеками. Густые, сжатые брови.)

О. Пафнутий. Живая! Живая девочка, Никодимушка! ведь ты ребенка чуть не убил! Едва дышит. Холодная какая. Девочка, а девочка!

(Русалочка молчит.)

(О. Пафнутий наклоняясь ближе и отводя ее волосы.) Право, чуть не убил. Что, если б мы крещеную душу загубили! Так-то, Никодимушка. И что тебе примерещилось? Со сна, что ли?

Никодим(ровно). Мне было искушение.

О. Пафнутий. Искушение! Что мы, святые, что ли, что нам будут искушения! Искушение-то еще у Господа Бога заслужить надо. Каким подвижникам были искушения, не нам чета! А ты возгордился – и ребенка, девочку несмысленную, человека живого едва не убил! Посмотри-ка сюда, какая девочка славная! Испугалась очень.

Никодим(делая два шага). О. Пафнутий, благословите прикрыть ее.

О. Пафнутий. Поди, поди, там у меня в келье на гвоздике ряска старая, короткая. Принеси сюда.

(Никодим уходит.)

Не бойся, девочка. Мы тебе зла не сделаем. Скажи, ты чья?

(Русалочка медленно подымает на него глаза и молчит.)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю