Текст книги "Собор"
Автор книги: Жорис-Карл Гюисманс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 33 страниц)
Хорошо аббату говорить мне на это: хранитесь молитвой; оно бы лучше и желать нечего, только средство это неверное, сухосердие и развлечения не дают ему действовать.
Развлечения! Да тут и развлечений не надо; стоит мне стать на колени, просто попытаться сосредоточиться, как я тут же рассеиваюсь. Только подумаю, что сейчас буду молиться, и словно камень бросили в стоячую воду: все сейчас же забурлит и всплывет.
Нецерковные воображают, что помолиться ничего не стоит. Попробовали бы сами, тогда бы убедились, что суетные помыслы, которые в другое время их и не тревожат, внезапно, сами по себе, возникают во время молитвы!
Да что об этом рассуждать? Когда рассматриваешь старые грехи – будишь их. И он подумал о теплой шартрской крипте. О да, конечно, она, как и все строения романской эпохи, воплощает дух Ветхого Завета, но она не просто темна и печальна, а еще и обворожительна, и скромна, и до того благодушна, до того приятна! И если даже согласиться, что это образ Пятикнижия в камне, то не так же ли великие молитвенницы в Писании прообразуют Божию Матерь? Быть может, на ее каменных страницах записаны прежде всего библейские страницы, посвященные славным женам, которые, так сказать, пророчески воплощали новую Еву?
Если так, то крипта воспроизводит самые утешительные, самые героические страницы Библии, ибо в этом Божьем подземелье надо всем властвует Богородица: дерзну сказать, что он принадлежит не гневному Адонаи, а Ей.
Притом это совсем особая Богородица, неизбежно сохранившая связь с окружающей Ее средой: черная, приземистая, шероховатая, как и заключающая Ее рака из песчаника.
И тогда Она, конечно, связана с той же идеей, которая и Христу велела быть черным и некрасивым, ибо Он взял на Себя грехи мира: таков был Христос первых веков Церкви, смирения ради принявшей самые низкие обличья. В таком случае Мать выносила Сына по подобию Своему: и Она из смирения, из благости пожелала родиться некрасивой и незнатной, чтобы лучше утешать обездоленных, чей образ приняла Она.
Дюрталь думал дальше: много ли найдется таких часовен, где много веков подряд бывали коронованные особы? Филипп Август и Изабелла Геннегауская, Бланка Кастильская и Святой Людовик, Филипп Валуа, Иоанн Добрый, Карл V, Карл VI, Карл VII, Карл VIII и Анна Бретонская, а затем Франциск I, Генрих III и Луиза де Водемон, Екатерина Медичи, Генрих IV, короновавшийся в этом соборе, Анна Австрийская, Людовик XIV, Мария Лещинская… и многие, многие другие… и вся французская знать, и Фердинанд Испанский, и Лев Лузиньян, последний армянский царь, и Петр Куртене, император Константинополя… все они коленопреклоненно, как нынешние бедняки, возносили мольбы Божьей Матери Подземной.
Что еще интересней – Пресвятая Дева в этом месте совершила много чудес. Она спасла детей, упавших в колодец Святых Крепких, хранила от гибели людей, сберегавших Ее священное одеяние, когда у них над головой пылал собор, в Средние века исцеляла толпы, обезумевшие от спорыньи, не скупясь, расточала милости.
Теперь времена сильно изменились, но жаждущая паства, распростертая перед статуей, вновь связала расторгнутые временем узы, уловила, так сказать, Царицу Небесную в сети своих молитв, и Она поселилась в Шартре, а не бежала, как из других мест.
В неисповедимой милости своей Она вытерпела оскорбление декадными праздниками, поношение, когда на Ее алтаре водрузили богиню Разума, перенесла кощунственную литургию непристойных песенок, возносившуюся в зловонном каждении порохового дыма. Она, должно быть, простила это ради той любви, что показали Ей поколения былых времен, ради несмелого, истинного поклонения малых сих, которые после смуты вновь пришли к Ней.
Подземелье было полно воспоминаний. Налет на этих стенах, конечно, образован не столько свечной копотью, сколько испарениями душ, эманациями скорбей и исполненных надежд; и что за глупость расписывать эту крипту пошлыми пародиями на живопись катакомб, марать славную тень этих камней красками, которые все равно исчезают, оставляя на святой саже сводов только следы, оскребки с палитры!
Выходя из сада, Дюрталь как раз обдумывал эти мысли, как встретил аббата Жеврезена, гулявшего, читая бревиарий. Аббат осведомился, причащался ли он.
Поняв, что духовный сын никак не избавится от стыда за свою косность, за болезненное отупление, в которое погружал его страх перед таинством, старый священник сказал:
– Об этом вам нечего заботиться; молитесь только как умеете, а прочее мое дело; пусть не слишком блестящее состояние души удерживает вас хотя бы в смирении, а больше вас ни о чем не прошу.
– Какое смирение! Да я похож на горгулью [13]13
Драконовидная змея (фр. gargouille), согласно легенде обитавшая в Сене. Она с чудовищной силой извергала воду, переворачивая рыбацкие лодки и затопляя дома. Святой Роман, архиепископ Руана, усмирил ее с помощью креста и отвел в город, где ее убили горожане. Впоследствии мастера вырезали изображения горгульи на водостоках: считалось, что это помогает отвести потоки дождевой воды от стен зданий. Скульптуры в виде горгулий украшают храмы, построенные в готическом стиле.
[Закрыть]: как у нее через все поры выходит вода, так у меня тщеславие!
– Это ничего, раз я вижу, что вы сами это замечаете, – улыбнулся в ответ аббат. – Хуже было бы, если бы вы этого не знали: имели бы гордыню, но не сознавались в этом.
– Но что же, наконец, мне делать? Вы советуете мне молиться, но тогда научите, каким образом не распыляться всеми моими чувствами; ведь едва я хочу собраться, как тотчас распадаюсь; так в постоянном распаде и живу; это очевидный факт: как только соберусь закрыть клетку своих мыслей, они из нее разлетаются и щебечут так, что ничего не слышно.
Аббат подумал.
– Знаю, – произнес он, – нет ничего труднее, чем освободить ум от преследующих его образов, но сконцентрироваться все же можно, соблюдая три следующих правила.
Прежде всего, надо смириться, размышляя о бренности своего разумения, которое не может не рассеяться перед Богом; затем, не следует сердиться на себя и беспокоиться: так вы только взболтаете отстой, а с ним на поверхность поднимутся прочие развлечения; наконец, пока не окончена молитва, не должно разбираться в природе смущающего ее рассеяния. Так вы только его продлеваете и, в какой-то мере, принимаете, да еще, в силу закона ассоциации идей, рискуете вызвать новые помыслы, так что никогда из этого не выберетесь.
Исследовать причину полезно будет позже. Поступайте по этому способу, и все будет хорошо.
Все это прекрасно, думал Дюрталь, но применить его советы на практике – совсем другое дело! Похоже на какой-то простонародный рецепт, на благочестивый декокт: то ли поможет, то ли нет?
Они шли молча и через двор епископского дома дошли до квартиры аббата. Внизу у подъезда стояла г-жа Бавуаль, засунув обе руки в бак со стиркой.
Не переставая тереть белье, она пристально посмотрела на Дюрталя и сказала, словно прочла его мысли:
– А почему, друг наш, такой похоронный вид, вы же ведь утром причащались?
– А вы знаете, что я причащался?
– Да я ведь во время мессы заходила в крипту и видела, как вы подходили к святой трапезе. Так вот что я вам скажу: не умеете вы разговаривать с нашей Матушкой!
– Ох!
– Да-да, Она уж и не знает, как вам сделать лучше, а вы все стесняетесь; жметесь к стенке, а надо идти к Ней прямо главным проходом. А иначе к Ней и не подойдешь!
– А если нечего Ей сказать?
– Тогда надо лепетать, как младенец; это лучше всяких слов, и Она будет довольна! Ну как же вы, мужчины, не умеете ухаживать, почему у вас никогда не найдется ни ласковых слов, ни хорошего лукавства? Ничего-то вы от себя не можете придумать, так послушайте, что другие говорят. Вот как писала преподобная Жанна де Матель:
«Пресвятая Дева, бездна тьмы и беззакония призывает бездну силы и света, чтобы сказать о Твоей пречестной славе». Не правда ли, недурно сказано? Так попробуйте, скажите это Божьей Матери, и Она разрешит вас, а там уже молитвы сами придут на ум. С Ней можно пускаться на хитрости, и нужно иметь смирение, не превозноситься, думая, что сможете без этого обойтись!
Дюрталь не удержался от смеха.
– Вы из меня хотите сделать какого-то духовного ловчилу, проныру!
– Так что ж за беда? Разве Господь Бог видит в этом зло? Или Он не смотрит на намерение? Да вы сами разве оттолкнете того, кто вам скажет комплимент, хоть и неловкий, только от одной мысли, что он этим хочет вам понравиться?
– Вот еще что, госпожа Бавуаль, – вставил аббат, слушавший их со смехом. – Утром я видел преосвященного; он удовлетворил вашу просьбу и благословил вас делать грядки в саду там, где заблагорассудится.
– О! – сказала она и обратилась к Дюрталю, смеясь над его удивлением: – Ну а как же: вы могли сами видеть, что, кроме одного клочка земли, где садовник сажает морковку и капусту к столу монсиньора, весь сад совсем не возделан; добро пропадает без всякой пользы. Теперь его преосвященство благословил меня копать его угодья, так я и буду сама выращивать овощи, чем покупать на рынке; я и вашу экономку к этому делу приставлю.
– А вы умеете огородничать?
– Я-то? Да я же природная крестьянка! Я всю молодость прожила в огороде да в поле, это самое мое дело! А если будет какая трудность, так с неба друзья непременно придут мне помочь!
– Необычайный вы человек, госпожа Бавуаль, – ответил Дюрталь. Что ни говори, а его озадачили слова кухарки, которая вот так запросто болтала с силами небесными.
V
Дождь лил без передышки. Дюрталь питался под усердным надзором своей кухарки г-жи Мезюра. Она была из тех женщин, что могут переодеться в мужское платье, и никто не заметит: так они высоки и во всем похожи на мужчин. У нее был грушевидный череп, морщинистые вислые щеки, огромный крючковатый нос почти до самой нижней губы, оттопыренной, словно полочка, и дававшей всему лицу вид брезгливо-упрямый, хотя на самом деле она такой совсем не была. В общем, г-жа Мезюра нелепым образом напоминала какого-то гордого и смешного Мальбрука, переодетого горничной.
Она готовила всегда одно и то же мясо в одном и том же незнатном соусе и, поставив блюдо на стол, вставала рядом на пост, осведомляясь, вкусно ли получилось.
Она была властной и преданной, вынести ее не было сил. Дюрталь весь горбился, изо всех сил удерживался, чтобы не послать ее грубо на кухню, наконец, зарывался в книгу, чтоб только не видеть ее и не отвечать ей.
В тот день, утомившись молчанием, г-жа Мезюра отдернула занавеску и тихонько проговорила, чтобы сказать хоть что-нибудь:
– Господи, ведь бывает же такая погодка!
И в самом деле небо исходило горючими слезами без надежды утешиться. Потоки дождя изливались непрерывно; нити его полоскались на ветру. Собор, весь в тумане, вставал из озера грязи, по которому хлестали и барабанили с отскоком шустрые капли; оба шпиля на вид казались совсем близко друг к другу, почти сливались, сшитые редкими нитями воды. Все время казалось, что и воздух какой-то заплатанный, желтенький; что небо и земля скреплены большими стежками, как платье перед первой примеркой, но стежки эти совсем не держат: нитки то и дело рвались порывами ветра и разлетались во все стороны.
Решительно, наш осмотр собора с аббатом Пломом срывается, подумал Дюрталь, да и аббат в такую пору никуда не пойдет.
Он был у себя в кабинете; обыкновенно он закрывался один именно в этой комнате. Там он поставил диван, прочий старый скарб, привезенный из Парижа, развесил картины, а на стеллажах у стен разместились несколько тысяч книг. Он жил там, напротив соборных башен, слыша только крики ворон да башенные часы, с расстановкой отбивавшие время в тишине пустынной площади. Там же, у окна, стоял и его письменный стол; там Дюрталь молился, мечтал, делал выписки.
Баланс, который он мог подвести на счет себя самого, сводился к внутреннему раздору и непокою; душа была пришиблена и бестолкова, ум же все так же страдал и все так же изнемогал. С тех пор как Дюрталь жил в Шартре, рассудок словно притупился. Жизнеописания святых, которые он планировал составить, покоились в виде набросков и улетучивались, как только он пытался закрепить их. В общем-то, он теперь интересовался одним собором; собор преследовал его неотступно.
Да и то сказать, жития святых в том виде, как их записали старые болландисты {10} , были способны вовсе отвратить от святости. Этот книжный обоз, собиравшийся то одним, то другим издателем, то в Париже, то в провинции, тащил сначала один тяжеловоз, отец Жири, потом к нему в помощь пристегнули еще аббата Герена; впрягшись в один хомут, они вдвоем тянули тяжеленный воз по разбитой дороге душ нашего времени.
Стоило взять наугад с тележки тяжелой прозы хоть что-нибудь, и сразу наткнешься на фразу такого стандарта: «Имярек родился от родителей, славных не менее родом, нежели благочестием», – или наоборот: «Родители его не были славны родом, однако блистали всеми возможными добродетелями, каковой блеск был ему много предпочтительнее». А далее начинались такие зубодробительно кутейнические обороты:
«Историк его нимало не затруднится сказать, что можно было бы принять его за ангела, когда бы недуги, его посещавшие, не напоминали, что он человек». «Бес, не могучи потерпеть, что он поспешно шагал по пути совершенства, использовал многоразличные способы, дабы остановить его благополучное следование по сему направлению». Перевернешь еще пару страниц, и прочтешь в истории некоего избранника, оплакавшего свою мать, такую высокопарную перифразу в оправдание его слабости: «Отдав справедливым требованиям натуры все, чего не запрещает боголюбие в подобном случае…»
Такие смешные напыщенные выражения там повсюду: вот, например, в житии Сезара де Бюс {11} : «После пребывания в Париже, каковой есть в той же мере престол порока, что и столица государства»… – и так в двенадцати, в пятнадцати томах все тем же вычурным языком, и все для того, чтобы выстроилась шеренга единообразных добродетелей, казарма глупейшего благочестия. Временами упряжные вдруг оживлялись и начинали скакать повеселей – должно быть, тогда, когда упоминали умилявшие их детали; они согласно восхваляли набожность Екатерины Шведской {12} или Роберта из Каза-Деи, которые, едва родившись, требовали себе непорочных кормилиц, желая сосать исключительно набожные сосцы, или восхищались сведениями о целомудрии Иоанна Молчальника {13} , никогда не мывшегося в бане, чтобы не смущать, как сказано в тексте, «своих стыдливых очей», и Людовика Гонзаго, который так боялся женщин, что из страха дурных помыслов не смел взглянуть на собственную мать {14} !
Обессилев от всей этой пошлой дребедени, Дюрталь хватал жития блаженных жен, не столь известные, но и там все та же солянка из общих мест, месиво стилей, елейный клейстер! Поистине прокляты Богом были эти старые церковные перечницы, так и не научившиеся держать в руках перо. Их чернила тотчас превращались в замазку, в битум, в пек, все заливавший и склеивавший. О бедные отцы пустынники, о злосчастные жены непорочны!
Его размышления прервал звонок в дверь. Неужели это аббат Плом пришел, невзирая на ливень?
Точно так: г-жа Мезюра ввела молодого священника.
– Ничего, – сказал он Дюрталю, пожаловавшемуся на дождь, – скоро уже прояснится; так или иначе, встреча наша не отменялась, и я постарался не заставлять вас ждать.
Они стали беседовать у камелька; квартира аббату явно понравилась: он устроился непринужденно, развалился в кресле, засунув руки за пояс. Спросил Дюрталя, не скучно ли ему в Шартре, а когда тот ответил: «Здесь я живу неторопливее, но все-таки не так противен себе», – аббат сказал:
– Важней всего для вас должно быть отсутствие умственного общения; в Париже вы жили в литературном мире, как же теперь вам удается терпеть провинциальную дремоту?
Дюрталь рассмеялся:
– В литературном мире! Нет, господин аббат, вот уж об этом я никак не могу жалеть, потому что оставил его за много лет до того, как переехал сюда; к тому же, знаете ли, ходить по литературным притонам и не замараться – невозможно. Тут уж надо выбирать: или с писателями, или с порядочными людьми; ведь они, как никто, удалят вас от любых человеколюбивых понятий, а прежде всего, не успеете глазом моргнуть, исцелят от дружеских чувств.
– Неужели?
– Да-да, причем подражая гомеопатической аптеке, где используется всякая гадость: кровь пиявок, змеиный яд, выделения хорька, гной из оспин; все это разводится в молоке и сахаре для приличного вида и запаха; так и литературный мир изготовляет растворы самых низменных предметов, чтобы их можно было проглотить без тошноты; там только и занятий, что местечковые свары да бабьи пересуды, но все это вкладывается в пилюлю хорошего тона, чтобы замаскировать их вкус и запах.
И когда достаточно наглотаешься этих навозных скрупул, они действуют на душу как слабительное, очень скоро изгоняя из нее всякую доверчивость; я довольно испытал эту методу, она даже чересчур хорошо подействовала, и я счел за благо больше так не лечиться.
– Однако, – улыбнулся аббат, – в церковной среде тоже не без сплетен.
– О да, я знаю, набожность не всегда освежает ум, но все-таки…
Дюрталь подумал и продолжал:
– Дело в том, что усердное исполнение церковных обязанностей всегда оказывает на душу глубокое влияние. Только влияние это бывает двух сортов. Либо религия ускоряет болезненное гниение и вырабатывает в душе ферменты, от которых она окончательно протухает, либо очищает ее, делая безупречной: свежей и прозрачной. Она образует либо ханжей, либо прямых, святых людей, а середины, в общем-то, не бывает.
Но когда божественная культура полностью преображает душу, до чего же она становится ясна и чиста! Я даже не говорю об избранных, о таких, что я видал в обители траппистов, а просто о юношах-послушниках и мальчиках-семинаристах, которых мне случалось знать. Глаза их были словно окна, не замутненные никаким грехом, а заглянув туда поближе и поглубже, можно было разглядеть их открытую душу, пылающую в бушующем пламенном венце, белым огненным нимбом окружающем улыбающийся Лик!
Словом, внутри них все место занято Иисусом Христом. Эти малыши – не кажется ли вам, сударь? – живут в своем теле как раз настолько, чтобы пострадать и искупить грехи других? Сами о том не догадываясь, они были созданы добрыми прибежищами Господу, постоялыми дворами, где Христос отдыхает после тщетных странствий по заснеженным степям прочих душ.
– Это верно, – сказал аббат, сняв очки и протирая их, – однако сколько покаяния, сколько постов и молитв требовалось от поколений, породивших подобных людей, чтобы получились души такого качества? Те, о ком вы упомянули, – цвет на стебле, долго питавшемся почвой Церкви. Разумеется, Дух дышит, где хочет, и может из семьи безразличных вывести на свет святого, но такой образ действий проявляется лишь как исключение. У знакомых вам послушников несомненно были матери и бабушки, часто велевшие им становиться на колени и молиться вместе с ними.
– Не знаю точно… мне неизвестно, как росли эти юноши… но чувствую, что вы совершенно правы. Ведь и в самом деле дети, что с малых лет без поспешности взращивались укрытые от мира, в сени такого святилища, как в Шартре, должны давать исключительную поросль!
Дюрталь рассказал аббату, какое впечатление на него произвел на днях ангелоподобный прислужник на мессе, и тот улыбнулся:
– Наши дети, конечно, не исключительные, но таких, во всяком случае, немного; здесь их школит Сама Богородица; и заметьте: тот, кого вы видели министрантом, не прилежней и не озабоченней прочих; они все такие: с одиннадцати лет их приставляют к богослужению, и, постоянно с ним соприкасаясь, они вполне естественно приучаются жить духовной жизнью.
– Но как же организовано их воспитание?
– Благотворительное учреждение Клириков Божией Матери было основано в 1853 году – вернее, возобновлено, потому что в Средние века оно уже существовало, – аббатом Ишаром. Он имел целью увеличить численность духовенства, а для того дал возможность бедным мальчишкам поступить в школу. Туда принимают всех смышленых и благочестивых детей, в какой бы стране они ни родились, если у них можно заподозрить призвание к монашеству. До третьего класса они растут в церковном хоре, а потом их, уже более зрелыми, собирают в семинарии.
На какие средства это все? По человеческим понятиям, средств нет; в сущности, чтобы удовлетворить нужды восьмидесяти воспитанников, у нас есть только вознаграждение за разные обязанности, исполняемые этими мальчиками при соборе, плюс к этому доход от ежемесячного журнальчика под названием «Голос Пресвятой Богородицы» и, наконец и более всего, подаяния прихожан. Все это не Бог весть какая сумма, но до сих пор денег хватало всегда!
Аббат встал и подошел к окну.
– Нет, дождик так и не пройдет, – сказал Дюрталь. – Очень боюсь, господин аббат, что сегодня нам с вами не удастся посмотреть соборные порталы.
– А торопиться некуда; может быть, прежде чем разглядывать храм во всех подробностях, лучше оглядеть его в целом, проникнуть в общий смысл, а уж потом перебирать детали?
В этом здании, – продолжал он, обведя собор широким жестом, – в этом здании в общих чертах подытожено все: Писание, богословие, история человеческого рода; благодаря науке символов, из груды камней стало возможным воссоздать макрокосм.
Да, повторяю: в сем корабле содержится все, даже наша физическая и нравственная жизнь, наши добродетели и пороки. Зодчий берет нас, начиная с появления на свет Адама, и ведет до конца времен. Храм Шартрской Богоматери – самый колоссальный из существовавших реперториев неба и земли, божественного и человеческого.
Всякое изображение в нем – слово, всякая группа – фраза; непросто только прочитать их.
– Но возможно?
– Конечно. В наших версиях бывают некоторые разногласия, охотно соглашусь, но в конечном счете этот палимпсест [14]14
Рукопись на пергаменте (реже папирусе) поверх смытого или соскобленного текста (греч. παλίμψηστον, от πάλιν – опять и ψηστός – соскобленный).
[Закрыть]поддается расшифровке; ключ к нему – знание символов.
Аббат убедился, что Дюрталь внимательно его слушает, сел обратно в кресло и сказал:
– Что такое символ? По словарю Литтре, это «фигура или образ, употребляемый как знак иной вещи». Мы, католики, даем более точное определение, указывая, вслед за Гуго Сен-Викторским {15} , что «символ есть аллегорическое представление предмета христианского учения в чувственной форме».
Но символика существует от начала века. Все религии пользовались ею, она выросла в первой главе книги Бытия вместе с древом добра и зла и пышным цветом цветет в последней главе Апокалипсиса.
Ветхий Завет прообразовательно выражает события, о которых повествует Новый; Моисеева религия аллегорически содержит в себе то, что христианская показала нам в действительности; история народа Божьего, его деятели, обстоятельства, события, даже второстепенные детали, которыми она окружена, – это собрание образов; все происходило с евреями как образы, сказал апостол Павел [15]15
1 Кор., 10: 11.
[Закрыть]. Господь наш не преминул несколько раз напомнить об этом ученикам Своим и Сам, обращаясь к народу, почти всегда прибегал к притчам, то есть к одному из способов указывать на одну вещь, чтобы ею обозначить другую.
Итак, символика происходит из божественного источника; теперь же скажем еще, что с человеческой точки зрения эта форма отвечает одной из самых бесспорных потребностей человеческого разума, который испытывает некоторое удовольствие, давая доказательство сообразительности, разгадывая предложенную загадку и запечатлевая разгадку в зримой формуле, в долговечных очертаниях. Блаженный Августин об этом прямо сказал: «вещь, обозначенная аллегорией, несомненно более выразительна, более приятна, более многозначительна, чем та, которую обозначают специальными терминами».
– Так же полагал и Малларме; такое совпадение поэта со святым в аналогичной и притом совершенно различной материи по меньшей мере любопытно, – подумал Дюрталь.
– Кроме того, – продолжал аббат, – люди во все времена использовали неодушевленные предметы, животных и растения, чтобы представить душу и ее атрибуты, ее радости и скорби, достоинства и пороки; мысль материализовали, чтобы лучше ее зафиксировать, сделать не столь мимолетной, чтобы она стала ближе к нам, зримой, едва ли не осязаемой.
Отсюда эмблемы жестокости и хитрости, добродушия и милосердия, воплощенные в тех или иных животных, олицетворенные теми или иными растениями, отсюда духовные смыслы, приписанные самоцветам и краскам. Еще скажем, что во времена гонений, в первые века христианства, этот тайный язык позволял посвященным общаться, передавать друг другу опознавательные знаки, пароли единства, непонятные для врагов; отсюда изображения, обнаруженные в катакомбах: агнец, пеликан, лев, пастырь, обозначавшие Сына; рыба – Ichtys,слово, буквы которого по-гречески служат аббревиатурой фразы «Иисус Христос, Сын Божий, Спаситель», но вместе с тем, напротив, применяется к верующему, к стяженной душе, выловленной в море язычества Спасителем, сказавшим двум из Своих апостолов, что они будут ловцами человеков.
Эпоха, в которую мы жили ближе всего к Богу, – Средние века – не могла не следовать традиции, открытой Господом Иисусом и не выражаться на языке символов, особенно когда надлежало говорить о Духе, о Сущности, о том неисповедимом и не имеющем имени Существе, которое есть наш Бог. В то же время Средневековье нашло здесь и практический способ быть понятным. Оно писало книгу, доступную для непонятливых, заменяло текст изображением и так учило невежд. Собственно, эту самую мысль высказал собор в Аррасе 1025 года: «То, чего неграмотные не могут понять из Писания, да будет им преподаваемо живописанием».
Одним словом, Средневековье переводило на язык изваянных или рисованных линий Библию, богословие, жития святых, апокрифические евангелия, легенды; оно делало их общедоступными, пересоздавало их в знаках остававшимися как бы непреходящей сердцевиной, концентрированным экстрактом его чтений.
– Итак, оно преподавало взрослым детям катехизис каменным языком своих порталов! – воскликнул Дюрталь.
– Да, именно так. А теперь, – продолжил аббат, помолчав, – прежде чем прямо приступить к символизму в архитектуре, нам надобно принять за основу положение, что Сам Господь положил ему начало, когда, во второй главе Евангелия от Иоанна, заявил, говоря о Иерусалимском храме, что, если иудеи разрушат его, Он в три дня воздвигнет его вновь, этим иносказанием имея в виду не что иное, как Свое тело.
Так Он показал грядущим поколениям, какую форму должны иметь храмы после крестной казни.
Этим объясняется крестообразное расположение наших нефов, но внутренность церквей мы рассмотрим позже; пока поглядим, какой смысл имели наружные части собора.
Башни, колокольни, по теории Дуранда, епископа Мендского, жившего в XIII веке, считались как бы проповедниками и прелатами, а их вершины суть анагогия совершенства, которого стремятся достичь восхождением души этих людей. Согласно другим символистам: псевдо-Мелитону, епископу Сардскому, и кардиналу Петру Капуанскому, – башни представляют собой либо Деву Марию, либо Церковь, бдящую о спасении паствы.
Одно несомненно, – продолжал аббат. – В Средние века место колоколен не было установлено раз навсегда, значит, в зависимости от местоположения они могли получать разные толкования. Но самая тонкая, хитроумная, самая изящная идея – та, что была, к примеру, у зодчих Сен-Маклу в Руане, Нотр-Дам в Дижоне, собора в Лане, собора в Антверпене: они возвели башню над трансептом базилики, то есть в том месте, где в нефе покоится грудь Христова, причем свод еще наращен фонарем и часто завершается снаружи длинным тонким гребнем, выходящим, так сказать, из самого сердца Христа и возносящимся к Отцу, стремящимся острой стрелкой к небу, словно выпущенный аркой кровли.
Вместе со зданиями, увенчанными ими, они почти всегда стояли на господствующей над городом высоте и разбрасывали кругом, как семена на пажить душ, благовонные звуки своих колоколов, четками перезвонов, воздушной проповедью напоминая христианам, какие молитвы им надлежит читать, какие обязанности исполнить, а при нужде восполняли перед Богом человеческое безразличие: колокола свидетельствовали, что хоть они-то Его не забыли, простертыми руками башен и своими медными языками молили его, замещая, как могли, моления человеческие, хотя бы те и больше имели силы!
– Корабельный изгиб этого собора, – задумчиво проговорил Дюрталь, подойдя к окну, – приводит мне на память недвижно стоящее судно: шпили – его мачты, а паруса – облака, которые ветер в иной день распускает, в другой убирает; он навеки пребывает образом ладьи святого Петра, которую Христос вел в бурю!
– А также Ноева ковчега – ковчега, вне которого нет спасения, – добавил аббат.
Теперь взгляните на церковь во всех подробностях. Ее кровля – символ милости, покрывающей множество грехов; черепицы на ней – воины и всадники, защищающие святыню от неверных, карикатурно представленных грозами; сложенные вместе камни, согласно святому Нилу, выражают союз верных душ, а по рационалию Дуранда Мендского скопище верующих, причем самые крепкие камни являют собой наиболее продвинутые по пути совершенства, не дающие более слабым братьям, представленным малыми камнями, отторгнуться из стены и упасть; но для Гуго Сен-Викторского, монаха обители того же имени, жившего в XII веке, такое смешение означает просто совокупность мирян и клириков.
С другой стороны, булыжники неравного размера скреплены раствором, значение которого указывает Дуранд Мендский. Раствор, пишет он, составлен из извести, песка и воды; известь – это пламенная любовь, а посредством воды, то есть разума, она сочетается с песком, с делам земными.
Сложенные таким образом камни образуют четыре больших стены собора – четырех евангелистов, как утверждает Пруденций из Труа; согласно другим литургистам, они запечатлевают в камне четыре основные церковные добродетели: Справедливость, Мужество, Благоразумие и Умеренность, представленные также четырьмя стенами Града Божьего в Апокалипсисе.
Как видите, каждый предмет может быть взят в разном применении, но всегда возникает одна общая идея.
– А окна? – спросил Дюрталь.
– Как раз хотел об этом сказать: они суть эмблема наших чувств, которые должны быть закрыты для суеты мира сего и открыты дарам небесным; кроме того, в окнах есть стекла, пропускающие лучи Солнца истинного – Бога; однако дом Виллет изъяснил этот символ понятнее.
Стекла, пишет он, суть книги Писания, приемлющие солнечный свет и отражающие ветер, снег и холодный дождь, подобие лжеучений и ересей.
Что касается контрфорсов [16]16
Контрфорс (фр. contre force – противодействующая сила) – вертикальная конструкция, представляющая собой либо выступающую часть стены, вертикальное ребро, либо отдельно стоящую опору, связанную со стеной аркбутаном. Предназначена для усиления несущей стены путем принятия на себя горизонтального усилия распора от сводов.
[Закрыть], они служат подражанием крепости духа, хранящей нас от искушений; они же суть надежда, животворящая и утешающая душу; иные видят в них образ земных властей, призванных поддерживать Церковь, а некоторые, обращая внимание прежде всего на аркбутаны, своим полетом спорящие со сводами, утверждают, что их очертания – руки погибающих, в опасности схватившиеся за спасительный ковчег.
Наконец, перед главным входом, перед почетным порталом некоторых храмов, таких, как Везеле, Паре-ле-Моньяль, Сен-Жермен Осеррский в Париже, строилось крытое преддверие, нередко довольно протяженное и нарочито неосвещенное, называвшееся нартекс [17]17
Притвор храма или внутренняя закрытая, паперть-вестибюль, расположенный между атриумом(если он был) и наосомвизантийского храма. Изначально нартекс служил для тех категорий молящихся, которые не могли молиться в церкви, как то: оглашенные (готовящиеся к принятию крещения), отлученные от церковного общения и пр.
[Закрыть]. Прежде под этой кровлей находился баптистерий [18]18
Крестильня, крещальня (лат. baptisterium,от греч. βαπτίζω «крестить») – пристройка к церкви или отдельное здание, предназначенное для совершения крещения. Внутри баптистерия располагается крестильная купель, как правило достаточно большого размера, чтобы в нее мог погрузиться взрослый человек.
[Закрыть], место ожидания и прощения, образ чистилища; это прихожая Царства Небесного, в котором пребывали кающиеся и новообращенные, ожидая, когда их допустят во святилище.