Текст книги "Собор"
Автор книги: Жорис-Карл Гюисманс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 33 страниц)
Святой Григорий – первый монах-бенедиктинец, избранный Папой, мастер литургии, создатель хорального пения. Он был без ума от справедливости, обуян милосердием и предан искусству – изумительный Папа, обладавший столь широким, всепонимающим духом, что почитал за дьявольское наваждение намерение ханжей, фарисеев того времени не читать мирской литературы: ведь она, говорил Григорий, помогает нам лучше понимать другие книги.
Он был возведен в понтифики против своего желания – жил, мучимый тоскою, оплакивал оставленный монастырский покой и с невероятной энергией боролся против нашествия варваров, против африканских ересей, византийских интриг, симонии в своем окружении.
Мы видим его через столетия на шабаше громогласных расколов, и в то же время среди этих треволнений он является заступником бедных от ненасытной алчности богачей; каждый день он кормил нищих из рук своих и целовал им ноги; и при этой сверхнасыщенной жизни, не имея ни минуты на отдых, ни мгновения передышки, он сумел еще восстановить монашескую дисциплину, сеять повсюду, где мог, бенедиктинские семена, спасать мир, блуждавший вдали от покрова иноков.
Он не стал мучеником, как святой Климент, но умер Христа ради от изнеможения и тяжких трудов после жизни, исполненной непрерывных страданий тела, подорванного недугами, ослабленного добровольными истязаниями и постами.
Вот, конечно, почему у этой статуи такое задумчивое, грустное лицо, думал Дюрталь; между тем она слушает голубя, символ вдохновения, который, согласно древней легенде, нашептывает, диктует Папе на ухо мелодии антифонария, а кроме того, без сомнений, подсказывает и его диалоги, проповеди, комментарии на книгу Иова, наставления пастырям – всё сочинения, имевшие в Средние века такое обширное влияние.
Направляясь домой и все еще размышляя о череде святых, Дюрталь внезапно набрел вот на какую мысль: в Шартре не хватает изображения святого, к заступничеству которого прибегали больше всего, который обыкновенно стоял у входа в собор, отдельно от всех, один – святого Христофора {107} .
Так он некогда выделялся у входа в Нотр-Дам де Пари, так и до сих пор высится на углу главного фасада в Амьене; но иконоборцы почти везде разрушили его, так что храмы, сохранившие статую Христоносца до наших дней, можно пересчитать по пальцам. Стоял он, несомненно, и в Шартре, но в каком именно месте? Исследования по истории собора ничего об этом не говорят.
Дюрталь шел и с улыбкой думал об этом святом. Понятно, почему он был так популярен: наши предки думали, что стоит посмотреть на его изображение, живописное ли, скульптурное ли, и на целый день будешь избавлен от внезапных несчастий, особливо же от лихой смерти.
Вот почему он всегда торчал снаружи, на самом виду, на лучшем месте, огромный – так, чтобы прохожий видел его даже издали. Бывало и так, что его гигантский образ находился внутри храма. Таков святой Христофор на фреске XV века, ныне слишком записанной, в Эрфуртском соборе. Чудовищная фигура с шестиэтажный дом ростом идет, возвышаясь от плит до соборных сводов. У этого Христофора борода падает водопадом, а ноги толщиной с храмовые колонны. На плечах у него, умиленного и сгорбленного, круглоголовый Младенец, напудренный, как Пьеро; Он, улыбаясь, благословляет посетителей. Христофор же босыми ногами ступает по воде пруда со множеством малых тростинок, хвостатых головастиков, рогатых рыбок, причудливых цветочков; все это крошечное для вящего контраста с колоссальной фигурой святого.
Бедняжка, размышлял Дюрталь, народ его почитал, но Церковь относится к нему несколько настороженно, ибо он, наряду со святым Григорием и еще некоторыми из тех святых, в житии которых много сомнительного… {108}
В Средние века святому Христофору молились об исцелении чахнущих детей, а также от слепоты и от чумы.
Впрочем, кто и был главными терапевтами того времени, как не святые? Все хвори, от которых не могли помочь ни доктора, ни знахари, поверялись их попечению; некоторые даже считались специалистами, и болезни, от которых они исцеляли, носили их имена. Подагра звалась болезнью святого Мавра; проказа – болезнью праведника Иова; рак – болезнью святого Эгидия; хорея – болезнью или пляской святого Вита; простуда – болезнью святого Авентина; приливы крови – болезнью святого Фиакра; всего и не вспомнишь.
И другие праведники прославились избавлением от недугов, за помощью при которых к ним прибегали. Святая Геновефа целила отравление спорыньей и глазные болезни; святая Екатерина Александрийская – мигрень; святая Регина – постыдные болезни; святой Варфоломей – судороги; святой Бенедикт – рожу и каменную болезнь; святой Луп – боли в кишках; святой Губерт – бешенство; святая Апполония, статуя которой имеется в капелле больницы Евангелиста Иоанна в Брюгге, обвешанная, прошений ради, четками из восковых зубов и зубных корней, помогала от зубной боли и воспалений лицевого нерва; и сколько их еще!
Если учесть, пришел к выводу Дюрталь, что в наше время медицина, как никогда, стала сплошным заблуждением, неясно, почему бы не вернуться к лечению молитвой, к древним мистическим панацеям. В иных случаях святые заступники отказывают нам в исцелении, но они хотя бы не сделают нам хуже, поставив ложный диагноз и прописав вредное лекарство; да если бы медики и не были невеждами, что пользы от них, когда и полезные медикаменты все поддельные?
XVI
Настал день собирать чемодан и отправляться на вокзал вместе с аббатом Пломом.
Дюрталь нервничал, считал часы; ему не сиделось на месте; чтобы убить время, он вышел погулять, но тут начался дождик и загнал его в собор.
Он подошел к Мадонне у Столпа, затем устроился в глубине храма, где все стулья были свободны, и стал думать так.
Прежде чем прервать путешествием однообразный ход моей жизни в Шартре, не стоит ли присесть, хоть на минуту, обратившись в себя, и пересмотреть, что я приобрел до и после приезда сюда?
Душа? Увы, тут не столько приобретения, сколько обмен; просто лень я отдал, получил сухосердие, а что из такой сделки вышло, я знаю лучше некуда; к чему все это перечислять линий раз? Ум? Тут, мне кажется, приход не столь грустный, я могу наскоро подбить баланс, разбитый на три колонки: Прошлое, Настоящее, Будущее.
Прошлое. Некогда в Париже, когда я о том и не помышлял, Бог внезапно овладел мной и привел в Церковь, пользуясь, чтобы уловить меня, моей любовью к искусству, к мистике, к богослужению, к церковному пению.
Вот только мистику во время этой предварительной работы я мог изучать лишь по книгам, так что знал ее в теории, отнюдь не на практике. Кроме того, музыку в Париже я слышал только плоскую, опошленную, разжиженную женскими гортанями или совершенно перевранную капеллами; в большинстве храмов я мог видеть церемонии только выскобленные, службы только порченые.
Так было, пока я не поехал в обитель траппистов; в этой пустыни я увидел мистику уже не просто пересказанную, записанную, сформулированную в корпусе учения, но экспериментальную, действующую, наивно переживаемую монахами. Я мог убедиться, что наука совершенства души не заблуждение, что утверждения святой Терезы и святого Иоанна Креста совершенно точны; кроме того, в монастыре мне было дано ближе познакомиться с усладой подлинного обряда и настоящего хорала.
Настоящее. В Шартре я прошел новые испытания, последовал другими путями. Сначала меня захватило несравненное великолепие этого собора; потом, под воздействием очень умного и сведущего священника, я приступил к изучению религиозной символики, беседовал о великой науке Средних веков, образующей особый диалект церковного языка, в знаках и образах делающей доступным то, что литургика выражает словами.
Для точности надо бы сказать, пожалуй: та часть литургики, которая занимается собственно молитвой, ибо другая часть, относящаяся к чину и формам богослужения, принадлежит прежде всего самой символике, составляющей ее душу; но правда в том, что границу между двумя науками не всегда легко провести: до того они подчас внедряются друг в друга, взаимно друг друга вдохновляют, смешиваются и в конечном счете почти сливаются.
Будущее. Отправившись в Солем, я довершу свое образование, увижу и услышу самое совершенное выражение литургии и григорианского пения, которые скромный монастырь Нотр-Дам де л’Атр уже по причине малого числа служащих и поющих мог представить мне лишь в уменьшенной копии – очень точной, однако все же уменьшенной.
Если к этому присоединить мои собственные исследования о религиозной живописи, ныне отнятой у святилищ и хранящихся в музеях; если прибавить мои замечания о соборах, которые я изучал, получится, что я обошел всю область мистики кругом, извлек эссенцию из Средних веков, связал, так сказать, сноп из разделенных, разбросанных в веках колосьев и особенно основательно наблюдал один из них: символику, некоторые элементы которой вследствие долгого небрежения почти утрачены.
Символика! Она решительно была украшением моей жизни в Шартре; она умиряла и утешала меня, когда я страдал, чувствуя свою душу низкой и надоедной. Теперь Дюрталь пытался припомнить все, охватить это знание в целом.
Она росла, как густое дерево, корень которой глубоко погружен в почву самой Библии; она и впрямь именно там черпала свою сущность, из нее извлекала свои соки: ствол дерева – символика Писания, прообразы Евангелия в Ветхом Завете, ветви – аллегории архитектуры, цветов, самоцветов, флоры, фауны, иероглифы чисел, эмблемы церковной утвари и одеяний; есть еще маленькая веточка литургических благоуханий и от самого рождения иссохший сучок танца.
Ибо религиозный танец существовал, думал далее Дюрталь. В глубокой древности то была жертва умиления, приношение веселья; доказательство тому Давид, плясавший перед Ковчегом Завета {109} .
В первые времена христианства верующие и пастыри, славя Бога, раскачивались, веря, что такими движениями они подражают радости спасенных, ликованию ангелов; Василий Великий рисует нам, как небесные воины исполняют танцы в небесных укреплениях.
Вскоре кое-где, например в Толедо, приняли так называемую мозарабскую литургию, на которой прихожане прямо в соборе прыгали и скакали; но оказалось, что эти пляски совсем не так благочестивы, как предполагалось, – они стали острой приправой к сладострастной похлебке, и несколько соборов разом запретили их.
Впрочем, еще в XVII веке в некоторых провинциях существовал церковный балет; его мы находим в Лиможе, где кюре церкви святого Леонарда и его прихожане кружились перед алтарем. В XVIII веке следы той же самой традиции отмечаются в Русийоне. Да и теперь литургический танец не исчез; в основном традиция священных хороводов сохраняется в Испании.
Не так давно во время праздника Тела Христова в Компостеле перед процессией шел человек высоченного роста с другим человеком на плечах и плясал до упаду. Уже в наши дни в Севилье на праздник Святых Даров мальчики из хора, распевая песнопения, танцуют перед главным алтарем храма что-то вроде медленного вальса. В других городах на богородичные праздники вокруг статуи девы Марии проходят сарабандой, стучат палками, цокают кастаньетами, а в завершение церемонии, вместо «аминь», присутствующие взрывают петарды.
Но все это не слишком интересно; во всяком случае, какой, скажите на милость, смысл можно приписать пируэтам и антраша? Мне трудно представить себе, как фарандола или болеро могут прикинуться молитвой; не могу себя убедить, что можно испытывать действие благодати, когда ногами словно топчешь горох, а руками вертишь кофейную мельницу!
Правда в том, что символики танца никто не знает, что до нас не дошло ни одно из значений, которые придавали ему древние. В сущности, литургическая пляска – просто грубое увеселение южан. Так что отметим ее просто для памяти и оставим.
Каково же было влияние символики на души людей с практической точки зрения?
Дюрталь ответил себе: Средневековье, зная, что все на земле знак и подобие, что видимое ценно лишь потому, что скрывает невидимое, не давало, в отличие от нас, вводить себя в обман видимостью, изучало эту науку весьма подробно, сделало ее помощницей и служанкой мистики.
Пребывая в убеждении, что единственная цель, которой стоит домогаться человеку, что единственный предел, которого здесь необходимо ожидать, – войти в прямые сношения с Небом и предупредить смерть, излившись, переплавившись в Бога, оно увлекало души, покоряло их умеренно монашескому распорядку, отвращало от житейских забот, от плотских стремлений, направляло к одним и тем же мыслям об отречении и покаянии, к одним и тем же идеям правды и любви, а чтобы сдерживать их, хранить от самих себя, окружило барьером, обнесло всеприсутствием Бога под всеми видами, во всех формах.
Христос был всюду: о Нем свидетельствовал животный мир и растительный, очертания памятников, украшения, краски; куда бы человек ни обернулся, он видел Его.
И собственную душу он также видел, как отраженную в зеркале; в иных растениях он мог распознать добродетели, которые должно приобрести, в других – пороки, от которых надобно беречься.
Были у него перед глазами и иные примеры: ведь символисты не ограничивались тем, что обращали в катехизис трактаты по ботанике, минералогии, естественной истории и другим наукам; некоторые, в их числе святой Мелитон, дошли до того, что прилагали свой метод толкования ко всему, что встречали; для них в груди богобоязненного человека звучала кифара; члены тела также превращались в символы: так, голова обозначала Христа, волосы – святых, нос – немногословие, ноздри – дух Веры, глаза – боговидение, рот – искушение, слюна – сладость жизни духовной, уши – послушание, руки – любовь Христову, кисти рук – благие дела, ногти – совершенство в добродетели, колени – таинство покаяния, ноги – апостолов, плечи – легкое иго Господне, сосцы – евангельское учение, живот – скупость, утроба – таинственные заповеди Господа, бюст и пах – похотливые помыслы, кости – ожесточение, костный мозг – сокрушение, хрящи – немощные члены Антихриста… Эти писатели довели свой способ экзегезы до самых обыкновенных предметов, даже до общеупотребительных орудий.
Благочестивые наставления сменяли друг друга, не прерываясь. Ив Шартрский уверяет нас, что священники преподавали символику народу; из исследований бенедиктинца дом Питра также вытекает, что в Средние века сочинение святого Мелитона было популярно и общеизвестно. Таким образом, крестьянин знал, что его плуг – образ креста, а борозды, которые он оставляет, – возделанные сердца святых; ему было ведомо, что снопы суть плоды покаяния, мука – множество верующих, житница – Небесное Царство; то же самое относилось ко многим ремеслам; короче, метод аналогий был для каждого постоянным побуждением лучше наблюдать себя и лучше молиться.
При таком применении методика служила уздой для продвижения греха и рычагом, подымавшим души и помогавшим переступать ступени мистической жизни.
Конечно, эта наука, переведенная на многие языки, массам была доступна лишь в общих чертах, а иногда, попав в катки таких преизощренных умов, как у добрейшего Дуранда Мендского, она становилась как бы раздрызганной, полной ловкаческих применений и случайных смыслов. В таких случаях кажется, будто символист забавлялся, отстригая реснички маникюрными ножничками; но Церкви, невзирая на эти чрезмерности, которые она с улыбкой терпела, неуклонной тактикой все же удавалось спасать души и широко распространять культуру святости.
Потом пришел Ренессанс, и символика пошла ко дну в одно время с церковной архитектурой.
Собственно, мистика была счастливей своих вассалов: она пережила времена развеселых поношений; можно убедиться, что она пережила это время, ничего не производя, но затем в Испании породила самые роскошные свои цветы – святого Иоанна Креста и святую Терезу.
С той поры доктринальная мистика, по-видимому, истощилась, но мистика экспериментальная другое дело: она по-прежнему прививалась и развивалась в монашеских обителях.
Что же до литургии и пения, они прошли через самые разные фазы. Сначала их общипали и обкорнали в разнообразных провинциальных служебниках, потом усилиями дом Геранже литургию свели к единообразию по римскому бревиарию, и можно надеяться, что бенедиктинцы рано или поздно призовут все церкви строго соблюдать и настоящее григорианское пение.
А это самое главное, вздохнул Дюрталь. Он смотрел на собор, и теперь, когда ему приходилось на несколько дней отъехать, базилика стала ему особенно дорога; он пытался как можно лучше запечатлеть ее в памяти, сохранить главное, собрать воедино; и вот что он себе говорил:
Этот собор – компендиум Неба и Земли; он показывает нам сплоченные ряды небесных жителей: пророков, патриархов, ангелов и святых, освящая их прозрачными телами внутренность храма, воспевая славу Матери и Сыну; Земле он проповедует духовное восхождение, движение человека ввысь, ясно указывая христианам путь к совершенству. Чтобы уразуметь его символику, они должны войти через Царский портал, пройти неф, трансепт и клирос – три стадии аскезы, – и дойти до вершины креста, где, окруженная венцом апсиды, покоится склоненная глава Христова, которой подражают алтарь и скошенная ось клироса.
Так они приходят к жизни единительной, становятся совсем близко от Богородицы, которая здесь не стенает у подножья древа, как в скорбной сцене Голгофы, но остается, скрытая покровом ризницы, рядом с ликом Сына, приближаясь к Нему, чтобы лучше Его утешить, лучше Его разглядеть.
А снаружи эта аллегория мистической жизни, выраженная интерьером собора, дополняется молитвенным видом всего здания. Обезумев от радости единения с Богом, потеряв упование на жизнь земную, душа стремится лишь навек бежать от геенны своей плоти; и вот она воздетыми руками своих башен заклинает Жениха сжалиться над нею, прийти к ней, взять ее за сложенные ладони шпилей и оторвать от земли, унести с Собой, на небеса.
Наконец, этот храм – самое великолепное из явлений искусства, оставленных нам Средними веками. В его фасаде нет ни устрашающего величия ажурного фасада Реймса, ни медлительной грусти Нотр-Дам де Пари, ни грации гиганта, что в Амьене, ни массивной торжественности Буржа, но в нем явлены такая внушительная простота, стройность, порыв, которых не удалось достичь ни одному другому собору.
Только в Амьене центральный неф так же плющится, истончается, вытягивается, обесплочивается; но сам храм в Амьене светел и безжизнен, в Шартре же таинствен и задушевен; среди всех прочих он лучше всего выражает идею о тонком теле подвижника, истощенном молитвами, ставшем почти прозрачным от поста. Да и витражи его не имеют равных; они превосходят даже окна Буржа, а где, как не там, собор украшала целая плеяда богопочитателей! Наконец, его скульптуры на Царском портале – самые прекрасные, самые неземные среди изваянных человеческой рукой.
Этот собор не имеет подобных еще и потому, что в нем нет ничего от скорбного, грозного вида его братьев. Разве что несколько демонов гримасничают на порталах, не давая покоя душам; список адских кар здесь краток: лишь несколькими статуэтками исчерпывается перечень мук. Внутри же собора Богородица всегда остается Девою Вифлеемской, юной матерью, а Иисус подле Нее – всегда отчасти Младенец; Он послушен Ей и тогда, когда Она плачет о Нем.
Впрочем, собор свидетельствует о Ее долготерпении, о премногой любви Ее также и символически, длиной крипты и широтой нефа, которые здесь больше, чем в иных церквах.
Словом, это собор по преимуществу мистический, где Мадонна всего благодушнее принимает верующих.
Что ж, завершил Дюрталь, посмотрев на часы, аббат Жеврезен, должно быть, уже пообедал; самое время с ним попрощаться, а потом уж вместе с аббатом Пломом отправляться на вокзал.
Он прошел через двор епископского дома и позвонил в дверь аббату.
– Вот вы и едете… – сказала г-жа Бавуаль, провожая его от двери к хозяину.
– Еду…
– Я вам завидую, – вздохнул аббат, – вы увидите чудные службы, послушаете замечательное пение.
– Надеюсь; лишь бы это все позволило мне собраться, дало возможность жить в своей душе как дома, а не в каком-то настежь продуваемом помещении.
– Так вашей душе замков и шпингалетов не хватает? – засмеялась г-жа Бавуаль.
– Она у меня ни дать ни взять проходной двор, где толкутся все помыслы, каким не лень; как будто я все время не на месте, а хочу вернуться – место занято.
– И это очень понятно; на это и пословица есть.
– Пословица пословицей, а я…
– А вы, друг наш, знайте, что Господь и такой случай провидел; про помыслы, что толкутся, как мошкара, он так сказал Жанне де Матель, когда она пожаловалась на эту докуку: подражай тому охотнику, у которого сумка всегда не пуста, потому что, если ему не попадается крупная дичь, он и мелкой не брезгует.
– Да где ж и мелкую-то взять?
– А вы там живите в мире, – сказал аббат, – не тревожьтесь, накрепко ли заперто ваше достояние, и послушайте моего совета. Вы, не правда ли, имеете обыкновение читать те молитвы, которые знаете наизусть; в это-то время прежде всего и приходит рассеяние; так оставьте эти молитвы и неукоснительно вычитывайте в монастырской капелле последования служб. Их вы не так хорошо знаете, потому вам придется читать их внимательно уже для того хотя бы, чтоб понять, и вы не так-то скоро рассредоточитесь.
– Несомненно, – возразил Дюрталь, – но если пропустить молитвы, которые говоришь обыкновенно, чувство такое, будто вовсе не молился. Я согласен, что говорю нелепость, но нет верующего, который не имел бы этого впечатления, переменив текст своего правила.
Аббат улыбнулся.
– Истинные моления, – сказал он, – это тексты литургические, те, которым научил нас сам Бог; только они используют язык, достойный Его, собственный Его язык. Они полны и самодержавны, ибо все наши пожелания, все наши сожаления, все наши жалобы собраны в псалмах. Пророк все предвидел и все сказал; позвольте же ему говорить за вас и так, через него, получить у Бога заступничество.
Что же до прошений, с которыми вы, быть может, испытываете потребность обратиться к Богу вне отведенных для этого часов, то пусть они будут коротки. Подражайте египетским отшельникам, отцам-пустынникам, истинным мастерам в искусстве молитвы. Вот что сказал Кассиану старец Исаак {110} : молись не помногу, но часто, ибо, если молитвы твои будут долгими, враг придет и смутит их. Примите эти два правила, и они спасут вас от душевной смуты. Ступайте же с миром, а если возникнет какое затруднение, не стесняйтесь обратиться к аббату Плому.
– О друг наш, – со смехом воскликнула г-жа Бавуаль, – вы же можете избавиться от рассеяния тем способом, которым пользовалась святая аббатиса Аура, когда читала псалтырь. Она садилась в кресло со спинкой, утыканной сотнями острых гвоздей, а когда чувствовала, что уносится мыслями, налегала на спинку плечами; уверяю вас, лучше нет средства, чтобы встряхнуться и пробудить уснувшее внимание…
– Благодарю покорно!
– И вот еще, – продолжала служанка уже серьезно, – вам бы задержаться тут на несколько деньков: послезавтра ведь большой богородичный праздник; будут паломники из Парижа, по улицам пронесут раку с покровом Пречистой Матери…
– Нет-нет! – воскликнул Дюрталь. – Я очень не люблю коллективное благочестие; когда у Божьей Матери бывают торжественные приемы, я отхожу в сторонку и дожидаюсь, когда Она останется одна. Меня выводят из себя толпы людей, громко голосящих гимны и отыскивающих булавки на полу, опустив глаза якобы для помазания. Я за Цариц одиноких, за пустынные храмы, за темные капеллы. Я согласен со святым Иоанном Креста: он ведь признавался, что не любит паломничества в толпе: оттуда возвращаешься в еще большем рассеянье, чем отправлялся.
Нет, если мне что и жаль оставить, уезжая из Шартра, так это именно безмолвие, пустоту собора, встречи с Богородицей ночью в крипте и на рассвете в храме. Да только здесь и можно быть с Нею, видеть Ее! На самом деле, – продолжал он, поразмыслив, – здесь Ее видишь в полном смысле слова или, по крайней мере, воображаешь, что видишь. Если есть место, где я представляю себе Ее лицо и облик, то это в Шартре.
– Вот как?
– Да так, господин аббат: ведь у нас, в общем-то, нет никаких серьезных сведений, как выглядела, какой была в жизни Матерь Божья. Ее черты остаются невнятными – я уверен, это специально, чтобы каждый мог созерцать Ее в том обличье, которое больше всего ему нравится, облекать Ее в свой идеал.
Вот, скажем, Епифаний Кипрский {111} ; он пишет, что Она высока ростом, с иссиня-черными дугами бровей, орлиным носом, розовыми губами и золотистой кожей; так Ее видит человек восточный.
А вот возьмите Марию Агредскую. У нее Богородица стройная, черноволосая и чернобровая, глаза скорее темно-зеленые, нос прямой, рот ярко-алый, кожа смуглая. Вы узнаете идеал испанской красоты, доступный аббатисе.
Наконец, обратимся к сестре Эммерих. По ее описанию Мария блондинка с большими глазами, довольно длинным носом, немного заостренным подбородком, светлым цветом лица и не слишком высокого роста. Тут мы имеем дело с немкой, а для нее чернявая красота не годится.
И обе эти женщины были провидицы, к которым приходила Сама Мадонна, принимая тот единственный облик, который мог бы их прельстить; точно так же Мелани в Ла-Салетт и Бернардетте в Лурде она показалась под видом пошловато-смазливым, единственно понятным для них.
Ну а я нимало не визионер, и мне, чтобы Ее себе представить, приходится прибегать к собственному воображению; вот мне и кажется, что я вижу Ее в очертаниях и даже в фигуре собора; черты лица Ее несколько расплываются в бледном сиянии большой розы, сверкающей над Ее головой, как нимб. Она улыбается, у Ее пронизанных светом глаз несравненный блеск тех светлых сапфиров, что освещают вход в храм. Ее тело струится, изливаясь скромным одеянием солнечных зайчиков; это платье все в складках, полосатое, как юбка мнимой Берты. Лик Ее перламутрово белеет, а волосы, будто сотканные на ткацком стане солнца, развеваются золотыми нитями; она – Невеста из Песни Песней: «Добра яко луна, избранна яко солнце». Базилика, где Она пребывает, с которой Она соединена, освещается Ее щедротами; самоцветные витражные стекла воспевают Ее добродетель; тонкие, хрупкие колонны, вырастающие в едином порыве от подножья до верхушки, поведают Ее чаянья и стремленья; плиты пола говорят о Ее смирении; своды, сходящиеся над Нею покровом, повествуют о Ее милости; камни и стекла повторяют за Нею молитвы; и даже воинственный вид некоторых деталей храма, в которых есть что-то рыцарственное, напоминающее о Крестовых походах – клинки и щиты окон, шлемы стрельчатых арок, кольчуга старой колокольни, железные решетки оконных переплетов, – тоже наводят на мысль о молитвах первого часа, о похвале Богородице после заутрени, выражает Ее способность быть, когда Она хочет того, «terribilis ut castrorum acies ordinata» – грозной, как армия, выстроенная к бою.
Но Она, я думаю, не часто этого хочет, и собор наш прежде всего отраженье Ее неистощимой благости, отзвук Ее негасимой славы!
– О, вам много простится, – воскликнула г-жа Бавуаль, – ибо вы много Ее возлюбили!
Дюрталь встал и начал прощаться; тогда старая служанка нежно, по-матерински обняла его и сказала:
– Мы будем всеми силами молиться, друг наш, чтобы Господь вас наставил, указал вам ваше призвание, чтобы Он Сам вел вас на пути, которым вы должны следовать.
– Надеюсь, господин аббат, ваш ревматизм немного полегчает, пока меня тут не будет, – проговорил Дюрталь, пожимая руку старцу.
– Что ж, – возразил аббат, – это ведь дурное желание не страдать вовсе; самый тяжкий крест – тот, которого нету. И вы поступайте как я, а верней, лучше, чем я, ведь я все-таки ропщу; примите сухость вашего сердца, искушение ваше, с весельем. Прощайте, благослови вас Бог!
– И храни вас Старейшина Мадонн французских, Богоматерь Шартрская! – добавила г-жа Бавуаль.
Когда дверь за Дюрталем затворилась, она вздохнула:
– Мне, конечно, будет немножко грустно, если он навсегда оставит наш город, ведь нам друг наш вроде сына; и все-таки я буду очень рада, если он станет настоящим монахом! – И вдруг рассмеялась: – Батюшка, а если он поступит в монастырь, ему усы сбреют?
– Несомненно.
Она с усилием попыталась представить себе Дюрталя бритым и опять засмеялась:
– Мне кажется, это ему будет не к лицу.
– Ох, женщины! – кротко пожал плечами аббат.
– Ну так что же должно нам ожидать от этой поездки? – спросила г-жа Бавуаль.
– Не меня об этом спрашивать.
– Верно. – И она, сложив руки, прошептала: – В Твоей это воле: помоги ему в унынии, вспомяни, что без Тебя он не может творити ничесоже, Матерь Божия у Столпа, Пресвятая Дева Подземелья!