Текст книги "Собор"
Автор книги: Жорис-Карл Гюисманс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 33 страниц)
При виде грозного и прелестного собора Богоматери он чувствовал блаженство и ужас, становился не в себе.
Мог ли быть грандиозней и легче этот собор, коли вырос он из усилья души, сотворившей его по своему образу, рассказавшей в нем о восхождении на путях мистики! Вместе с ней он мало-помалу восходил во свете, переступал в трансепте жизнь молитвенную, а дойдя до алтарной части, воспарял в неприступном сиянье жизни соединительной, уже далеко отступив от жизни очистительной – темной дороги нефа. Это вознесение души сопровождали, вторили ему сонмы ангелов, апостолов, пророков и праведников, стоявших во славе, в пламенных телах своих, служивших почетной свитой кресту, что лежал на плитах, и образу Матери Божьей, восставленному на всех высотах этой огромной раки; они приоткрывали стены этого гроба, чтобы показать Ей в нескончаемом пиршественном дне букеты самоцветов, выращенные в огненных теплицах витражей.
Ни в одном другом месте Пречистую Деву так не осыпали хвалами, не лелеяли так, не объявляли самовластной хозяйкой поднесенного Ей удела; была одна подробность, которая это доказывала. Во всех соборах короли, епископы, святые, благотворители почивали в храмовых подземельях, но не в соборе Шартрской Богоматери; никто никогда не похоронил там мертвого тела, никогда эта церковь не становилась кладбищем, ибо, говорит старик Руйар, ее историк, «она имеет преимущественную честь быть ложем или покоем Матери Божией».
Итак, там Она была дома – царица, окруженная двором Своих избранников; и в алтаре особой капеллы, перед которой горели возжженные лампады, она охраняла таинственное Тело Своего Сына, пеклась о Нем, как в детстве Его; на всех скульптурах, на всех витражах Она держала Его на коленях; переходила с яруса на ярус, проходила шпалеры святых и, наконец, уселась на столпе, являясь малым сим и бедным в смиренном зраке жены, загоревшей под солнцем близ зенита, почерневшей от ветров и дождей; затем Она спустилась еще ниже, в самые подземелья Своего дворца и упокоилась в крипте, принимая там нерешительных и боязливых, устрашенных роскошью Ее солнечных парадных зал.
До чего же святилище это, где так и видишь присутствие кроткого и грозного Младенца, ни на шаг не отходящего от Матери, возносит вас над реальностью в тайную радость чистой красоты! И сколько благой воли нужно Ему и Ей, чтобы не покидать этой пустыни, не утомляться, поджидая посетителей! – думал дальше Дюрталь, оглядевшись и увидев, что он один. Не приходи сюда во всякий час славные сельские люди облобызать столп Богоматери, как бесприютно было бы здесь даже по воскресеньям: ведь собор никогда не полон людьми! Впрочем, справедливости ради признаем: на воскресной девятичасовой мессе нижняя часть нефа заполнялась. Он улыбнулся, припомнив, как набиваются в эту часть собора девочки из сестринских пансионов и деревень; им ничего не видно и трудно следить за службой, но они без суеты зажигали огарки свечей и читали подчас по одной книге на несколько человек.
В Шартре эта безыскусность, благочестивая наивность, которую жуткие парижские пономари никак бы не потерпели, были до того естественны, так подходили к простоте, отказу от церемоний, с каким Богородица принимала гостей!
Интересно еще, подумал Дюрталь, в мыслях которого произошел скачок, сохранил ли собор свою оболочку нетронутой, или прежде, в XIII веке, она была изукрашена живописью. Иные утверждают, будто в Средние века расписывались все церковные интерьеры; достоверно ли это? Допустим, для романских храмов это и так, но для готических? Мне, по крайней мере, хотелось бы представлять себе, что Шартрский храм никогда не был обезображен цветными разводами, которые приходится терпеть в парижской Сен-Жермен-де-Пре, в пуатевинском соборе Нотр-Дам-ла-Гранд, в брюггской церкви Христа Спасителя. И если уж так угодно, живопись можно еще представить в очень маленьких церковках, но размалевывать красками стены собора – зачем? Ведь такая татуировка уменьшает пространство, делает ниже своды, утяжеляет колонны; попросту говоря, она изымает таинственную душу нефа, пошлыми зигзагами, меандрами, ромбами, крестами по всем столпам и облитым грязно-желтой, бледно-зеленой, тускло-розовой, базальтово-серой, кирпично-красной красками стенам, всеми тусклыми и банальными оттенками, какие только есть на свете, убивает мрачное величие проходов; не говорю уже о кошмарных сводах, усеянных звездами, словно вырезанными из золотой бумаги и наклеенными на кричаще-синий фон!
Это, пожалуй, можно еще вынести в Святой Капелле: она крошечная, молельня, киот для мощей; это можно понять и в удивительной церкви в Бру, похожей на будуар: ее своды вместе с замковыми камнями многоцветные, позолоченные, а пол был вымощен обливными плитами, отчетливые следы которых сохранились около могил. Под стать этому и кружева на стенах, и прозрачные окна, окруженные пышным каменным геральдическим гипюром: цветочками маргариток, среди которых там и сям выложены девизы, вензеля, вервия святого Франциска, завитки; вся эта косметика подчеркнута алебастром заалтарного киота, черным мрамором надгробий, зубчатыми башенками с флеронами в виде листьев цикория и капустных кочешков; тут ничего не стоит представить себе расписные колонны и стены, отделанные золотом нервюры и рельефы, так что в целом получится гармония, ансамбль, красивая шкатулка, относящаяся, впрочем, больше к ювелирному делу, нежели к зодчеству.
Сооружение в Бру – последний памятник Средневековья, последняя ракета в фейерверке пламенеющей готики, готики обреченной, но не желающей умирать, борющейся против возврата язычества, против нашествия Ренессанса. Эра великих соборов завершилась этим прелестным недоноском, шедевром в своем роде: шедевром красивости, замысловатости, изгиба, изящества. Он символизировал душу XVI века, уже лишившуюся покоя; как и она, чересчур светлый храм рвался наружу, развивался, а не сосредотачивался, не опирался на себя. В каждом шве так и видишь, какой это был храм-игрушка, расписной и вызолоченный, где из крохотных капелл торчат печные трубы, чтобы Маргарита Австрийская за мессой не зябла, где словно разложены благоуханные подушечки и украшения, расставлены сласти, гуляют собачки. Бру – гостиная знатной дамы, а не общий дом. А потому – глянуть хотя бы на бирюльки и фестончики его амвона, раскинувшегося перед алтарем, как резные сени! – он прямо просится, чтоб по его чертам умело прошлись глазурью, подкрасили; это сделает его женственнее, совершенно уподобит его создательнице, принцессе Маргарите, о которой в этой небольшой церкви вспоминаешь больше, чем о Богородице.
Знать бы еще, на самом ли деле были расписаны столбы и стены в Бру: кажется, доказано, что нет; однако этот странный храм не обезобразился бы и под слоем румян, но Шартр совсем другое дело: ему подобает лишь одна окраска – толстая, холодная, серебристо-серая, желтовато-белесая; налет, остающийся от времени, от возраста, и к нему вдобавок конденсированные испарения молитв, дым свечей и кадильниц!
Углубившись в размышления, Дюрталь, как всегда, перешел к раздумьям о себе самом. Кто знает, говорил он себе, не пожалею ли я когда-нибудь горько-горько об этом соборе, о сладких мечтах, которые он навевает; ведь у меня не будет больше радости медленно бродить по нему, не будет этого отдохновенья: затворюсь в монастыре и буду жить по ефрейторским командам колоколов, отзванивающих монастырские послушания!
Как знать: быть может, в тишине кельи мне будет не хватать даже и диких криков неугомонно каркающих галок! – продолжал он, с улыбкой глядя на тучу птиц, опустившуюся на башни. Ему вспомнилась легенда: якобы после пожара 1836 года эти твари каждый вечер точно в тот час, когда загорелся собор, улетали оттуда, ночевали в лесу в трех лье от Шартра и возвращались только утром на заре.
Легенда такая же глупая, как и другая, которую очень любят городские кумушки: пожар будто бы начался от кровавого пятна, которое появляется, если в Страстную пятницу плюнуть на квадратный камень в полу за алтарем, заделанный черной замазкой!
– О, вот и госпожа Бавуаль!
– Да, это я, друг наш; бегала тут по батюшкиным делам, а теперь иду домой варить суп. Ну а вы чемоданы пакуете?
– Какие чемоданы!
– Так что ж вы, и в монастырь не едете? – засмеялась она.
– Да бросьте! – расхохотался и Дюрталь. – Сами посудите: каково это решиться вдруг стать подневольным солдатом в молитвенном строю, этаким рекрутом, у которого даже движения сочтены: не велят держать руки по швам, так велят не вынимать из-под рясы…
– Ай-яй-яй, – перебила служанка, – я ведь вам уже говорила: все вы сквалыжничаете, все торгуетесь с Богом…
– Но надо же взвесить все за и против прежде, чем принять такое решение; в таких случаях вовсе не грех немного и поволокитить в душе.
Она пожала плечами; лицо ее было так спокойно, а под черной водой глаз таился такой огонь, что Дюрталь застыл пораженный, восхищаясь прямотой и чистотой этой души.
– Как же вам хорошо! – воскликнул он.
По лицу г-жи Бавуаль пробежала тень, она опустила глаза:
– Никому не завидуйте, друг наш, у каждого свои недоумения и скорби.
Она ушла, а Дюрталь, направляясь к себе, думал о ее признании: что она потеряла Божью милость, что прекратились ее разговоры с небом, что ее душа, витавшая в облаках, упала на землю. Как ей, должно быть, больно!
Что ж, проговорил он, не все один мед на службе Господней! Почитать хоть жития святых: там сказано, как этих избранных мучили самые ужасные недуги, самые тягостные боренья; видать, не шутка быть святым на земле, да и жить не шутка! Правда, для святых страдания уже здесь, на земле, возмещаются несравненной радостью, но для прочих верующих, для нас – жалких тростинок, сколько в жизни горя, сколько нужды! Вопрошаешь вечное безмолвие, и не получаешь ответа; ждешь, и ничто не приходит; сколько ни убеждаешь себя, что Он есть Бесконечный, Неисповедимый, Неисследимый, что все пути нашего бедного ума тщетны, все равно никак не получается не тревожиться, а наипаче – не унывать! А ведь при том… ведь при том, если подумать, мрак, что нас окружает, не вовсе непроницаем; местами он освещен и можно разглядеть нечто верное…
Бог обращается с нами как с растениями; это в каком-то смысле год души, но такой год, где естественный порядок времен обращен: первое из духовных времен года – весна, за ней идет зима, а потом уже осень и лето. Момент обращения к Богу – весна; душа веселится, Христос сеет в ней семена свои; затем наступают холода и мрак; душа в страхе мнит себя оставленной и жалуется, но незаметно в испытаниях жизни очистительной под снегом прорастают семена; они всходят мягкой осенью созерцания и, наконец, зацветают в летнюю пору жизни единительной.
Это все правда, но каждый должен быть учеником Садовника своей души, каждый должен слушать наставления Учителя, дающего нам дневной урок и руководящего нашими трудами. Увы, мы уже не те смиренные работники Средних веков, что трудились во славу Божию, без спора покоряясь приказам хозяина; у нас, по маловерию нашему, выдохся молитвенный бальзам, иссякло всецелительное снадобье, и все нам кажется несправедливым и тяжким, и мы брыкаемся, требуем залогов, не спешим исполнить дело свое; мы бы хотели платы вперед – вот до какой низости довело нас неверие наше! Господи, Господи, дай нам молиться так, чтобы и в мыслях не иметь просить Тебя о задатке; дай нам послушания и молчания!
А еще, прошептал Дюрталь, улыбаясь г-же Мезюра, открывшей дверь на его звонок, дай мне, Боже мой, милость не выходить из себя от мушиного жужжанья, от вечной болтовни этой славной женщины!
XIV
– Что за муть, что за ералаш этот их зверинец добра и зла! – воскликнул Дюрталь и отложил перо.
С утра он занялся работой о символике фауны в Средние века; с первого взгляда ему казалось, что такое исследование будет поновей и полегче, во всяком случае покороче, нежели задуманная им прежде статья о немецких примитивах; теперь он в ужасе глядел на гору книг и блокнотов, ища путеводной нити, которая в ворохе противоречивых текстов никак не находилась.
Пойдем по порядку, подумал он, если только может быть в этом бедламе какой-то порядок.
В средневековом бестиарии были известны чудовища древности: сатиры, фавны, сфинксы, гарпии, онокентавры, гидры, пигмеи, сирены – все они для христиан были разновидностями злого духа; представления о них можно установить без всяких специальных разысканий: все это просто пережитки прошлого. А истинный источник мистической зоологии не в мифологии, а, конечно, в Библии, которая делит животных на чистых и нечистых, говорит о них, чтобы запечатлеть пороки и добродетели, в некоторых породах видит небесных духов, в других же бесов.
Встав на эту исходную точку, отметим, что литургисты различают живность и зверье: второе понятие обнимает тварей недобрых и диких, первое относится к животным с нравом кротким и боязливым, а также к домашнему скоту.
Заметим еще, церковные орнитологи сходятся в том, что птицы небесные суть праведники, а с другой стороны, Боэций {90} , которого писатели Средних веков часто переписывали, наделяет их непостоянством, святой же Мелитон {91} делает образом то Христа, то Сатаны, то иудеев; добавим также, что Ричард Сен-Викторский, не принимая во внимание эти мнения, видит в пернатых символ духовной жизни, а в четвероногих – телесной… И ничего это нам не дает, прошептал Дюрталь.
Не в этом дело. Нужно найти другую классификацию, более компактную, более четкую.
Естественнонаучная таксономия [69]69
Таксономия (гр. taxis,расположение по порядку + nomos,закон) – иерархически выстроенная система целей и результатов от простой к сложной системе.
[Закрыть]здесь не поможет: у двуногих и рептилий в символическом репертуаре смысл часто один и тот же; проще всего средневековый зверинец разделить на два главных класса: реальные животные и чудовища; нет ни одного животного, которое не входило бы в одну из этих двух категорий.
Дюрталь подумал и продолжал:
– А впрочем, чтобы целое было яснее, чтобы лучше оценить значение, которое в католической мифографии придается тем или иным семействам, стоит извлечь из общего ряда таких животных, которые выражают мысль о Боге, Божьей Матери и о Сатане, отставить их, чтобы вернуться, когда они будут подтверждать другие комментарии; выделить надо и тех, что соответствуют евангелистам и входят в состав тетраморфа.
Сняв крышу с нашего загона для скота, мы сможем рассмотреть мелочь, описать образный язык, что использовался и для обычных зверей, и для необычных.
Эмблематическая фауна, связанная с Богом, многочисленна; в Писании множеству существ предназначено указывать на Христа. Царь Давид сравнивает Его с пеликаном в пустыне, с совой в гнезде, с одиноким воробьем на крыше, с оленем на водопое; Псалтырь – сборник аналогий Его качествам и именам.
С другой стороны, Исидор Севильский, святитель Исидор, как называли его натуралисты былых времен, воплощает Иисуса в агнце из-за невинности его, в барана, поскольку он вождь стада, и даже в козла по причине подобия Спасителя грешной плоти.
Иные видят Его портрет в быке, овечке, теленке – жертвенных животных; иные в животных – символах стихий: льве, орле, дельфине, саламандре, духах земли, воздуха, воды и огня; иные, как святой Мелитон, усматривают Его в козленке и лани, далее в верблюде, который, впрочем, по другой версии того же автора, персонифицирует любовь к пышности и жажду тщетной славы; есть и такие, что превращают Его в скарабея, как святой Эвхер, в пчелу, которую, однако, Рабан Мавр трактует как злого грешника; некоторые, наконец, в образах феникса и петуха выражают Его воскресение, а в виде носорога и буйвола – Его ярость и силу.
Иконография Богородицы не столь обильна. Дева Мария может славиться во всяком непорочном и благодушном создании. Английский аноним в «Иноческих определениях» именует Ее той самой пчелой, к которой, как мы только что видели, столь дурно отнесся епископ Майнцский, но прежде всего на Нее указывает голубка – птица, которой, пожалуй, более всего привержены творцы средневекового зверинца.
Согласно всем мистикам, голубь – образ Богородицы и Духа Святого. По святой Мехтильде, это простота сердца Иисусова; по Амалату Фортунарию и сому, он являет собой проповедников, деятельную жизнь в Боге, в противоположность горлинке открывающую нам жизнь молитвенную, потому что голубь стонет и летает стаями, а горлинка радуется одна в стороне.
У Брунона из Асти голубка – образец терпения, изображение пророков.
Наконец, адский бестиарий обширен до необозримости; в эту бездну свален весь мир зверей фантастических и зверей действительных: змея, библейский аспид, скорпион, волк, о котором говорит Сам Христос, леопард, обличенный святым Мелитоном как зверь Антихриста; тигр, чья самка воплощает грех гордыни; гиена, шакал, медведь, кабан, в Псалтыри разоряющий виноградник Господень; лиса, которую Петр Капуанский квалифицирует как лицемерного гонителя, а Рабан Мавр как столп ереси. Сюда не отнесены все другие хищники. Далее, свинья, жаба (орудие колдунов), козел – изображение самого Сатаны, кошка, собака, осел, в виде которого дьявол являлся в средневековых ведовских процессах; пиявка, заклейменная Клервоским анонимом; ворон, вылетевший из ковчега и не вернувшийся (он воплощает лукавство, голубь же, который вернулся, – добро, говорит святой Амвросий); куропатка, которая, согласно тому же автору, похищает и высиживает яйца, которых не снесла.
Если верить Теобальду, бес явлен также в пауке, ибо тот боится солнца, как лукавый – Церкви, и плетет свою паутину больше ночью, чем днем, подражая диаволу, который нападает на человека, зная, что тот сейчас спит и не может оборониться.
Наконец, князя тьмы передразнивают лев и орел; в этом случае они трактуются в дурном смысле.
В аллегорической фауне повторяется все то же, что и в символике растений и красок, рассеянно думал Дюрталь: повсюду у медали две стороны – в науке иероглифов постоянно имеется два противоположных значения, кроме, впрочем, раздела драгоценных камней.
Так, например, лев, именуемый святой Хильдегардой «образом ревности о Боге», он же – символ Сына Божия, у Гуго Сен-Викторского становится эмблемой жестокости. Физиологи, основываясь на текстах псалмов, отождествляют его с Люцифером; и действительно, он – тот лев, что ищет погубить души, лев, жаждущий добычи; у Давида его попирают вместе со змием, а Петр в первом апостольском послании говорит о льве рыкающем, ищущем поглотить ученика Христова.
То же и с орлом, из которого Гуго Сен-Викторский сделал эталон гордыни. Бруноном из Асти, святым Исидором, святым Ансельмом эта птица избрана как напоминание о Христе, ловце человеков, ибо он выслеживает с высоты небесной птиц, плавающих в воде, и ловит; между тем уже в Левите и Второзаконии орел упомянут среди птиц нечистых, да и просто как птица хищная он превращается в подобие дьявола, уносящего и рвущего на части души.
Короче говоря, всякое зверье, все плотоядные пернатые, все рептилии – воплощения преисподней, заключил Дюрталь.
Перейдем к тетраморфу. Животные евангелистов известны всем.
Характеристический знак Матфея, который развивает тему Боговоплощения и приводит земную генеалогию Спасителя, – человек.
У Марка, который особенно занят чудотворством Христа и меньше распространяется о Его учении, нежели о чудесах и воскресении, атрибут – лев.
Эмблема апостола Луки, который более всего говорит о добродетелях Христовых, о Его кротости, милосердии и подробней других останавливается на Его казни, – бык или телец.
Апостол Иоанн, возвещающий в первую очередь божество Слова, имеет в гербе орла.
И применения, даваемые быку, льву, орлу, совершенно согласуются с формой и личной целью каждого из Евангелий.
Ведь лев, символизирующий всемогущество, служит также и эмблемой Воскресения.
Все былые физиологи: святой Епифаний, святой Ансельм, святой Ив Шартрский, святой Брунон из Асти, святой Исидор, Адамантий – принимают легенду, согласно которой львенок после рождения три дня остается безжизненным, на четвертый же день пробуждается, слыша рык отца, оживает и выскакивает из логова. Так и Христос воскрес на третий день и вышел из гроба по зову Отца.
Существовало также поверье, что лев спит с открытыми глазами; таким образом он стал примером бдения, а святой Гиларий со святым Августином видели в этой манере отдыха намек на божественную природу, не умершую во гробе, в то время как человечество Господа Иисуса претерпело там истинную смерть.
Наконец, считали фактом, что зверь этот заметает хвостом свои следы в пустыне, а потому Рабан Мавр, святой Епифаний и святой Исидор толковали это как знак Спасителя, скрывшего Свое божество под телесным обличьем.
– О льве много интересного! – воскликнул Дюрталь. Гм, а вот насчет быка, пробормотал он, перелистав свои записи, все гораздо скромнее. Телец – образец силы и смирения; по апостолу Павлу, он воплощает в себе священника, по Рабану Мавру, проповедника, а по Петру Певчему, епископа, так как, пишет сей автор, прелат имеет на голове митру с двумя рогами, подобными бычьим, и служат ему эти рога, сиречь знание Ветхого и Нового Заветов, чтобы забодать еретиков. Но вообще, кроме этих довольно хитроумных толкований, бык всегда остается животным жертвенным, ведомым на заклание.
Что же до орла, то он, как мы уже сказали, есть Мессия, бросающийся на души и улавливающий их, но святой Исидор и Винцент из Бове приводят также другие версии. По их словам, орел, желая испытать своих орлят, цепляет их своими когтями и парит против солнца, приучая птенцов, чьи глазки только начинают открываться, смотреть на раскаленный диск светила. Если орленка ослепляет яркий блеск, отец, отрекаясь, бросает его. Так и Бог отторгает душу, не способную уставить на Него умные очи любви.
Кроме того, птица эта символизирует Воскресение; святые Исидор и Епифаний изъясняют это так:
В старости орел столь близко подлетает к солнцу, что перья его воспламеняются; гонимый огнем, он возвращается к источнику водному, трижды ныряет в него и вылетает омоложенным; не о том ли иными словами говорит и стих псалмопевца: «Обновится яко орля юность твоя»? Наконец, святая Маддалена Пацци смотрит на дело с другой стороны и видит в царе пернатых образ веры, опирающейся на любовь.
Что ж, вздохнул Дюрталь, все эти сведения надо будет поместить в статью. И он переложил выписки в отдельную папку.
Теперь посмотрим на химерическую фауну восточного происхождения, ввезенную в Европу крестоносцами и видоизмененную воображением книжных иллюминаторов и скульпторов.
Главный здесь дракон, который ползает и летает уже и в мифах, и в Библии.
Дюрталь встал и принялся искать на полках «Тератологические предания» Берже де Сивре; в этой книге приведены длинные выписки из романа об Александре, потешавшего взрослых детей в Средние века.
«Дракон, – повествует это сочинение, – больше и длиннее всех змей… Они летают по воздуху, и воздух портится, когда они испускают ядовитое зловоние… Яд их смертелен; итак, если он запятнает и коснется человека, тому покажется, будто горит он на жарком костре и кожа слезает с него большими пластами, словно его поджаривают». И далее: «Море от их яда вздувается».
У драконов есть гребень на спине и острые когти; они сипят, шипят и почти непобедимы. Впрочем, Альберт Великий утверждал, что есть и на них заклинатели; они громко стучат в барабаны, драконы принимают этот грохот за раскаты грома, которого побаиваются, и тогда их можно поймать и приказывать им.
Главный враг летучих рептилий – слон; иногда ему удается их раздавить, навалившись всей тушей, но чаще драконы убивают слонов и питаются их кровью: ее холод умеряет в них невыносимый жар собственного яда.
За этим чудовищем идет грифон, принадлежащий как к четвероногим, так и к пернатым: у него тело льва, а голова и когти орлиные; далее василиск, который считается царем змей: тело его толщиной в четыре фута, а хвост с белыми пятнами – с большое дерево. На голове у василиска хохолок в виде короны; голос у него пронзительный, а взгляд испепеляет. «Столь поражает взгляд его, – говорится в романе об Александре, – что он смертоноснее и пагубнее всех ядовитых и прочих зверей». Впрочем, и дыханье василиска столь же губительно и зловонно: от него «всякая вещь заражается, когда же он умирает и тухнет, воняет так, что все прочие звери бегут от него».
Самый страшный враг василиска – ласка; это «зверек маленький, как крыса», но может его задушить; итак, Бог ничего не создал без причины и без противоядия, заключает благочестивый средневековый автор.
Почему ласка? Об этом никаких сведений. Но наши отцы за такую услугу хотя бы почтили этого зверька благосклонным толкованием? Отнюдь нет.
Ласка – образец скрытности, испорченности, уподобляется скверным лицедеям. Надо еще упомянуть, что этот хищник, как считалось, зачинает через рот, а рожает через ухо, и в Библии причтен к животным нечистым.
Такая зоологическая гомеопатия, пожалуй, несколько непоследовательна, думал Дюрталь. Разве что подобие двух животных может означать вот что: дьявол сам себя пожирает.
Дальше следует феникс, «птица прекрасная перьями, похожая на павлина, жизнь ведет зело одинокую, питается же ясеневым семенем»; еще у феникса есть мантия золоченого пурпура, а поскольку он, как полагали, возрождается из пепла, эта птица неизменно почиталась символом Воскресения Христова.
Затем единорог – одно из самых удивительных созданий мистического естествознания.
«Единорог – зверь зело свирепый с телом большим и дебелым, наподобие коня; обороняется он рогом толстым, длиной в половину туаза, таким острым и твердым, что нет вещи, которой он не проткнет… Кто хочет его поймать, пусть приведет девственницу в известное место, где зверь этот пасется. Едва увидит ее единорог, коли девственна она, ляжет к ней на колени, зла же никакого не сотворит, и там уснет; тогда придут ловцы и убьют его… Коли же не девственна она, единорог нимало не приляжет рядом с ней, но убьет девицу порочную, девства не сохранившую».
Отсюда следует, что единорог относится к соответствиям непорочности, так же как и другое весьма удивительное животное, о котором поведал святой Исидор, – порфирион.
У него одна лапа, как у куропатки, другая же лапчатая, как у гуся; отличается он тем, что оплакивает супружескую измену и так любит хозяина, что, если узнает об измене его жены, от сострадания умирает у него на груди. Вот и вымерла эта порода очень скоро!
– Так-так, – шептал Дюрталь, снова роясь в бумагах, – посмотрим, нет ли у нас еще каких баснословных тварей.
Нашел он вивру, род феи, полуженщину-полузмею, зверя чрезвычайно свирепого, прелукавого и безжалостного, уверяет святой Амвросий {92} ; нашел мантикора, у которого человеческое лицо, ультрамариновые глаза, малиновая львиная грива, хвост скорпиона и крылья орла; он ненасытен до человеческой плоти; леонкрот, рождаемый от самца гиены и львицы, имеет тело ослиное, ноги оленьи, грудину хищного зверя и верблюжью голову со страшными зубами; фаранда, по Гуго Сен-Викторскому, ростом с быка, голова у него при виде сбоку оленья, шерсть медвежья, и он меняет окраску подобно хамелеону; наконец, самый нелепый – морской монах: Винцент из Бове учит, что грудь у него покрыта чешуей, а вместо рук плавники, усеянные крючьями, голова с тонзурой, как у монаха, а морда вытянута в рыбью.
Есть в бестиарии и другие выдуманные чудища: взять, к примеру, хоть химер или гаргулий, ублюдочные создания, которые материализуют грехи, изблеванные, исторгнутые из места святого; они напоминают прохожим, изливая на них из глоток водопады грязных стоков, что вне Церкви нет ничего, кроме духовных нечистот и душевной клоаки! Все по верхам, думал Дюрталь, закуривая сигарету, но этого, кажется, хватит; да и вообще с точки зрения символики эта часть зверинца не особенно интересна; все эти монстры – что вивра, что мантикор, что леонкрот, что фаранда, что морской монах – одно и то же: все воплощают злого духа.
Он поглядел на часы. Ну что ж, решил он, до ужина есть еще время проглядеть некоторых настоящих животных. Он стал листать перечень птиц.
Петух, читал он, молитва, бдение, проповедник, Воскресение, потому что он первым пробуждается на заре. Павлин, которому, по словам одного средневекового автора, дан «дьявольский глас и ангельский хвост», допускает самые противоречивые мысли о себе. Он представляет гордыню, по Антонию Падуанскому – бессмертие, а бывает, опять же бдение, благодаря глазкам, которыми усеяны его перья. Пеликан – образ боговидения и милости, а по святой Маддалене Пацци – любви; воробей – уединение в покаянии; ласточка – грех; лебедь по Рабану Мавру – гордыня, а по Фоме из Катенпре – уединение и усердие; на соловья святая Мехтильда указывает как на боголюбивую душу, и та же святая уподобляет жаворонка тем людям, что с весельем творят благие дела; заметим еще, что в Бурже на витражах жаворонок, или джурбай, свидетельствует о вспоможении недужным.
А вот другие птицы, места которым отводит Гуго Сен-Викторский. У него коршун обозначает алчность, ворон – клевету, сова – ипохондрию, филин – невежество, сорока – болтливость, удод – нечистоту телесную и дурную славу.
Все это довольно путано, вздохнул Дюрталь, боюсь, с млекопитающими и с другими зверями будет то же самое.
Он подобрал вместе несколько листков. Бык, ягненок, овца – все они уже пристроены; барашек прообразует кротость, незлобие, а святой Пахомий {93} видит в нем воплощение монаха, точно исполняющего послушание и любящего братьев своих. А вот святой Мелитон приписывает страусу смысл лицемерия, носорогу – могущества века сего, пауку – бренности человеческой; добавим, кстати, что в классе членистоногих рак выражает ересь и синагогу, потому что пятится назад и отступает на пути блага. В ряду рыб кит – символ погребения, а вышедший из него на третий день Иона – символ воскресшего Иисуса Христа; среди грызунов бобр служит образом христианской осмотрительности, ибо, гласит легенда, когда его преследуют охотники, он вырывает зубами из себя карман с бобровой струей и швыряет в неприятеля. По той же причине он выражает собой евангельское изречение, предписывающее вырвать член, соблазняющий тебя и служащий к твоей погибели. Теперь подойдем к клетке с хищниками и задержимся перед ней.
По Гуго Сен-Викторскому, волк есть жадность, а лиса – лукавство; Адамантий видит в кабане ярость, а в леопарде – гнев, коварство и дерзость; гиена, произвольно меняющая пол и в точности подражающая голосу человека, – живой состав лицемерия, ну а барс, как показано святой Хильдегардой, по причине красоты своей пятнистой шкуры служит знаком тщеславия.