Текст книги "Юлия, или Новая Элоиза"
Автор книги: Жан-Жак Руссо
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 57 страниц)
Раз уж я пустился в откровенность, скажу тебе, моя прелестная проповедница, что ты тщетно хочешь обойти мои права и что алкающая любовь не насытится проповедью. Подумай, подумай же о справедливом вознаграждении, обещанном тобою. Моральные рассуждения твои очень хороши, но, право, шале было бы куда лучше.
ПИСЬМО XLVI
От Юлии
Ну что это, друг мой, снова и снова – шале! Вся эта история с шале ужас как тяготит твое сердце, и я хорошо вижу, что ценой жизни или смерти, но с шале придется расправиться. Ужели те места, в которых ты никогда и не бывал, до того тебе дороги, что другие их не заменят, и любовь, создавшая в самом сердце пустыни дворец Армиды [57]57
Дворец Армиды. – Роскошный дворец и сады, воздвигнутые в пустыне чарами волшебницы Армиды, описаны в песне XVI поэмы Т. Тассо «Освобожденный Иерусалим». Соблазнительные «сады Армиды» стали нарицательным выражением. – (прим. Е. Л.).
[Закрыть], не в силах соорудить для нас шале в городе? Послушай: моя милая Фаншона выходит замуж. Батюшка, охотник до праздников и до праздничных хлопот, собирается устроить свадьбу, на которую мы все будем званы, и, уж конечно, на этой свадьбе будет шумно. Тайна умудряется многое облекать своим покровом в самом разгаре веселой суеты и шумных пиршеств. Ведь ты понимаешь меня, друг мой? Как сладостно будет вновь обрести благодаря этой свадьбе те радости, которыми мы ради нее пожертвовали.
По-моему, ты с излишней горячностью взялся защищать милорда Эдуарда: право, я отнюдь не дурного о нем мнения. Да и могу ли я судить о человеке, с которым провела один лишь вечер? И как ты можешь судить о нем, зная его всего только несколько дней? Я, как и ты, высказываю лишь свое предположение. Его замыслы касательно тебя – быть может, лишь туманные обещания, на которые часто бывают щедры иностранцы, ибо от таких проектов, с виду столь веских, потом всегда легко отмахнуться. Однако я узнаю твою увлекающуюся натуру и склонность предвзято, с первого же взгляда, одобрять либо порицать людей. И все же мы на досуге обдумаем его предложения. Если любовь будет благоприятствовать плану, возникшему у меня, то, пожалуй, нам представятся и лучшие возможности. О милый друг, терпенье горько, зато плоды его сладки.
Вернемся же к твоему англичанину. Я писала тебе, что он, по-моему, обладает возвышенной и твердой душой, скорее это человек просвещенный, нежели приятный. Ты высказал почти такое же мнение. А затем, с чувством превосходства, свойственного мужчинам и никогда не покидающего наших смиренных воздыхателей, стал упрекать меня за то, что я раз в жизни сужу как представительница своего пола, – словно женщина не всегда должна быть женщиной! Помнишь ли, как прежде, читая «Республику» Платона, мы спорили о духовном различии между мужчиной и женщиной? [58]58
…о духовном различии между мужчиной и женщиной? – Этот вопрос рассматривается в книге V «Государства» Платона, который считает, что женщины наделены теми же способностями, что и мужчины, однако стоят ниже по степени совершенства. – (прим. Е. Л.).
[Закрыть]Остаюсь при своем старом мнении и никак не могу представить себе образец совершенства, одинаковый для столь различных созданий. Способность к нападению и защите, отвага мужчин, стыдливость женщин – не условности, как воображают твои философы, а узаконения природы, смысл которых легко установить и следствием которых являются все другие духовные различия. Кроме того, предназначение природы для мужчин и женщин не едино, с чем и сообразуются способности, взгляды и чувства тех и других. Землепашцу и кормящей матери не следует обладать одинаковыми вкусами и одинаковым телосложением. Рост повыше, голос погромче и черты лица порезче как будто не имеют прямого отношения к полу; но отличия во внешности указывают на намерение творца внести различие в духовную природу полов. Совершенная женщина и совершенный мужчина не должны походить друг на друга ни обликом, ни душою. Тщетные попытки подражать противоположному полу – верх безрассудства. Они смешат человека мудрого и обращают в бегство любовь. Да и в конце концов, если ты не пяти с половиной футов роста, не басишь и не отпускаешь бороду, все равно не сойдешь за мужчину.
Видишь, обижая возлюбленную, попадаешь впросак! Ты попрекаешь меня за ошибку, в которой я неповинна, – а если и повинна, то заодно с тобою, – и объясняешь ее таким недостатком, который я ставлю себе в заслугу. Хочешь, я отплачу откровенностью за откровенность и чистосердечно скажу все, что думаю об этом? По-моему, это лишь утонченная лесть, нужная тебе, чтобы наигранной прямотой в твоих же глазах придать больше убедительности восторженным похвалам, которыми ты осыпаешь меня по любому поводу. Ты так ослеплен моими мнимыми совершенствами, что у тебя недостает духа основательно укорить меня в чем-нибудь, дабы не укорять самого себя за столь пристрастное отношение ко мне.
Не стоит труда высказывать мне правду обо мне же, ничего у тебя не получится. Хотя глаза любви и проницательны, но вряд ли они подмечают недостатки! Только неподкупной дружбе дано печься об этом, и тут твоя ученица Клара во сто крат мудрее тебя. Да, друг мой, превозноси меня, восхищайся, находи меня прекрасной, очаровательной, совершенной. Твои похвалы мне приятны, хотя и не обольщают меня. Я знаю, что их подсказывает заблуждение, а не двоедушие, и что ты обманываешь себя сам, а вовсе не желаешь обмануть меня. О, как любезны нам слова, подсказанные обманом любви! Они льстят, но в такой лести есть и правда; рассудок молчит, зато говорит сердце. Возлюбленный, расхваливающий совершенства, которыми мы не обладаем, и вправду видит их в нас. Суждения его ложны, но не лживы; он льстит, не унижаясь, и, по крайней мере, к нему можно питать уважение, хоть ему и не веришь.
С сердечным трепетом я узнала, что завтра на ужин к нам приглашены два философа. Один из них – милорд Эдуард. Другой – ученый муж, который иной раз несколько утрачивает важность у ног своей юной ученицы; вы с ним не знакомы? Пожалуйста, убедите его хранить завтра получше, чем всегда, обличив истинного философа. А я поспешу предупредить малютку: пусть не поднимает глаз и старается перед ним предстать дурнушкой.
ПИСЬМО XLVII
К Юлии
Ах, негодница! Хороша же обещанная осмотрительность! Хорошо же ты позаботилась о моем сердечном покое, хорошо скрыла свои чары! Ведь ты нарушила все свои обещания! Во-первых, ты не надела своих украшений, а сама отлично знаешь, что без них твоя красота всего опаснее. Во-вторых, твоя манера держаться так мила, так скромна, так подчеркивает твою прелесть, – тобой не налюбуешься вдоволь. Ты и говорила меньше, чем обычно, обдуманнее, остроумнее и приковала к себе наше внимание; мы ловили и слухом и сердцем каждое твое слово. Ария, которую ты спела вполголоса, желая придать пению еще больше нежной выразительности, понравилась даже милорду Эдуарду, хоть музыка и французская. А твой застенчивый взгляд, опущенные глаза, внезапный их блеск, повергавший меня в трепет! И, наконец, ты вся дышала неизъяснимой прелестью, очарованием и всем кружила головы, словно и не помышляя об этом. Право, не знаю, как это все у тебя получается; но если ты таким образом стараешься стать дурнушкой, то уверяю тебя – этого более чем достаточно, чтобы привлечь к себе внимание мудрецов.
Боюсь, бедный английский философ тоже подпал под власть твоих чар. Мы проводили сестрицу, но наше веселое оживление еще не прошло, и он пригласил нас в гости – помузицировать и выпить пунша. Пока созывали слуг, он все твердил о тебе, и его пыл мне пришелся не по вкусу, а похвальное слово тебе из его уст, право, не доставило мне той приятности, с какою ты слушала, как он хвалил меня. Признаюсь, я вообще не люблю, когда кто-нибудь, кроме твоей кузины, говорит о тебе. Мне все кажется, будто слово людей сторонних похищает частицу моей тайны или моих радостей, и что бы ни говорили, в речах слышится столь подозрительное любопытство или же все столь чуждо моим чувствам, что я предпочитаю, чтобы о тебе говорил лишь мой внутренний голос.
Впрочем, я совсем не склонен к ревности, не то что ты. Я лучше знаю твою душу. Надежные ручательства не позволяют мне даже и помыслить, будто ты можешь перемениться. После всех твоих уверений я не завожу разговора о прочих искателях твоей руки. Но он, Юлия… состояние у него порядочное… а предрассудки твоего отца… Ты же знаешь, что речь идет о моей жизни; прошу тебя, скажи хоть слово. Одно лишь слово Юлии, и я успокоюсь раз навсегда.
Всю ночь напролет я слушал итальянскую музыку, и сам был исполнителем, ибо нашлись дуэты, и я отважился петь. Еще не решаюсь говорить о том, какое она произвела на меня впечатление. Боюсь, право, боюсь – вчерашний ужин оставил в душе моей такой след, что это отразилось на всем дальнейшем, и влияние твоих чар я принял за пленительное влияние музыки. В Сионе она показалась мне прескучной, здесь же я пребываю в ином состоянии духа и слушаю ее с удовольствием. Но причина того и другого – одна. Ведь ты – источник всех движений моей души. Мне не устоять перед твоими чарами! А если музыка и вправду производит такое пленительное впечатление, она бы воздействовала и на остальных слушателей. Но пока я, внимая мелодии, упивался восторгом, г-н д'Орб преспокойно дремал в креслах; когда я выражал восхищение, он вместо хвалебных слов ограничился вопросом, знает ли твоя сестрица итальянский язык.
Все это станет яснее завтра, ибо нынче мы сговорились снова устроить музыкальный вечер. Милорд задумал сделать его еще полнее и выписал из Лозанны второго скрипача – по его словам, известного музыканта. Я же принесу кое-какие французские музыкальные пьесы, кантаты, – тогда и увидим!
Придя домой, я почувствовал страшную усталость, – сказалась непривычка бодрствовать ночами, но все как рукой сняло, как только я стал писать тебе. Однако постараюсь час-другой соснуть. Явись же, мой милый друг, привидься мне. И смутит ли меня во сне твой образ, успокоит ли, приснится ли мне свадьба Фаншоны, нет ли, но твой образ подарит мне дивный миг, которого я не упущу, – миг, когда, пробуждаясь, я почувствую свое счастье.
ПИСЬМО XLVIII
К Юлии
Ах, Юлия, какие звуки! Как они трогают душу! Какая музыка! Какой пленительный источник чувств и наслаждения! Сию же минуту старательно собери все свои ноты – оперы, кантаты, – словом, все французские произведения, разожги огонь, да побольше и пожарче, швырни в него всю эту дребедень и хорошенько размешай – пусть эта глыба льда закипит и хоть раз обдаст жаром. Принеси жертву богу вкуса во искупление своих и моих грехов. Мы грешили, опошляя твой голос резкими и заунывными звуками, так долго принимая за язык сердечных чувств оглушительный шум. Твой достойный брат был прав! В каком странном заблуждении находился я прежде, не понимая творений этого восхитительного искусства! Они оставляли меня равнодушным, и я приписывал это их незначительности. Я говорил: «Да ведь музыка всего лишь пустой звук, она услаждает слух и только косвенно и слабо влияет на душу: воздействие аккорда – чисто механическое и физическое. Что оно дает чувству? Почему прекрасное созвучие должно восхищать больше, чем прекрасное сочетание красок?» В мелодии, приноровленной к звукам речи, я не замечал могучего и таинственного слияния страсти со звуками. Не понимал, что подражание человеческой речи, исполненной чувства, дарует пению власть над сердцами, волнуя их, и что именно выразительная картина движений души, создаваемая при пении, является истинным очарованием для слушателей.
На все это указал мне певец милорда, а он, хоть и музыкант, но довольно сносно рассуждает о своем искусстве. «Гармония, – говорил он, – всего лишь второстепенный аксессуар подражательной музыки. В самой, собственно говоря, гармонии не заложено начал подражания. Правда, она укрепляет напев; она свидетельствует о верности интонации, придает окраску модуляциям голоса, выразительность и приятность пению. Но одна лишь мелодия порождает непобедимое могущество звуков, исполненных страсти, благодаря ей музыка владеет душой. Составьте искуснейшие каскады аккордов, но безо всякой мелодии, и через четверть часа вам станет скучно. А прекрасное пение безо всякой гармонии слушаешь долго, не ведая скуки. И самые нехитрые песенки захватывают тебя, если их одушевляет чувство. Напротив, ничего не выражающая мелодия звучит дурно, а одной только гармонии ничего не удается сказать сердцу.
Вот тут французы и ошибаются в своих суждениях о воздействии музыки, – продолжал он. – Они не владеют мелодией, да им и не найти ее в своем языке, лишенном звучности, в жеманной поэзии, которой всегда была чужда естественность, и потому они воображают, будто сила музыки – в гармонии и в раскатах голоса, делающих звук не мелодичнее, а громче. Они так жалки в своих притязаниях, что даже сама гармония, которую они ищут, от них ускользает. Они теряют чувство меры, неразборчивы в средствах, уже не понимают, что может произвести истинное впечатление, и превращают свои пьесы n нагромождение звуков; они занимаются пустыми поделками, они портят себе слух, чувствительны только к шуму, и чем громче голос, тем он для них прекраснее. Таким образом, не имея самобытного жанра, они всегда только и делали, что неуклюже и отдаленно следовали нашим образцам, а со времен своего знаменитого – вернее, нашего знаменитого – Люлли [59]59
Люлли. —Известный французский композитор Жан-Батист Люлли (1633–1687) был по происхождению итальянцем. – (прим. Е. Л.).
[Закрыть], который только тем и занимался, что подражал операм, коими в ту пору Италия уже была богата, они тридцать – сорок лет повторяли, и при этом портили создания наших старых композиторов и выделывали с нашей музыкой почти то же, что другие пароды выделывают с их модами. Похваляясь своими песнями, они сами себе выносят приговор. Если б они умели воспевать чувство, то не пели бы рассудочно; их музыка бесцветна, поэтому более подходит к песням, нежели к операм, а наша музыка вся проникнута страстью, поэтому она более подходит к операм, нежели к песням».
А потом он исполнил речитативом несколько сцен из итальянских опер, и я понял, как сочетаются музыка и слова в речитативе, музыка и чувства в ариях и какую силу выразительности придают всему точный ритм и стройность звуков. Затем, когда вдобавок к своему знанию языка я постиг, насколько мог, суть красноречивых и патетических интонаций, то есть искусства говорить без слов, воздействуя на слух и сердце, – я стал внимать этой чарующей музыке и вскоре по волнению, охватившему меня, понял, что это искусство обладает гораздо большим могуществом, нежели я воображал. Незаметно мною овладевала какая-то сладостная нега. Ведь то не было пустое звукосочетание, как в наших пьесах. При каждой музыкальной фразе в моем мозгу возникал образ, а в сердце чувство. Музыка не просто ласкала слух, а проникала в душу; лилась с пленительной легкостью. Казалось, исполнители были одухотворены единым чувством. Певец, свободно владея голосом, извлекал из него все, что требовали слова и мелодия, и душа моя радовалась – я не ощущал ни тяжеловесных кадансов, ни досадной скованности, ни той принужденности, которая чувствуется у нас в пении из-за вечной борьбы мелодии и ритма, неспособных слиться воедино, борьбы, не менее утомительной для слушателя, чем для исполнителя.
После прелестных арий зазвучали музыкальные творения, полные экспрессии, – им дано вызывать и изображать могучие страсти, повергающие нас в смятение, и я с каждым мигом все более утрачивал ощущение музыки, пения, подражания. Мне чудилось, будто я внемлю голосу печали, восторга, отчаяния. Мне чудились безутешные матери, обманутые любовники, жестокосердные тираны. Душа моя пришла в такое волнение, что я чуть не убежал. И я понял, отчего та музыка, которая прежде наводила на меня скуку, ныне воспламенила меня до самозабвенного восторга: я начал постигать ее, и коль скоро я стал доступен ее воздействию, то оно и проявилось со всею своей силой. Нет, Юлия, такие впечатления не испытываешь только отчасти. Они или потрясают, или оставляют равнодушным, но не бывают слабыми или посредственными, – либо ты бесчувствен к ним, либо потрясен ими; либо для тебя это лишь бессмысленные звуки непостижимого языка, либо неудержимый натиск чувств, которые захватывают тебя так, что душа не в силах им противиться.
Я сожалел лишь об одном, – что не из твоей груди льются эти звуки, тронувшие мою душу, что нежнейшие слова любви вылетают из уст какого-то жалкого castrato [60]60
Кастрата (итал.).
[Закрыть]. О Юлия, душа моя! Не мы ли с тобой имеем право на весь мир чувств? Кто лучше нас ощутит, кто лучше выскажет все то, что должна высказать и ощутить растроганная душа? Кто выразительнее нас произнесет нежные слова «cor mio, idolo amato»? [61]61
Сердце мое, кумир моей любви (итал.).
[Закрыть]О, сколько страсти вложило бы в музыку сердце, если б мы с тобой спели один из прелестных дуэтов, исторгающих отрадные слезы! Прошу тебя, во-первых, не откладывая, послушай или дома, или же у «неразлучной» какую-нибудь итальянскую пьесу. Милорд приведет музыкантов, когда ты пожелаешь, и я уверен, что ты, одаренная таким тонким слухом да вдобавок более сведущая, чем я, в итальянской декламации, после первого же концерта поймешь меня и разделишь мой восторг. А затем – еще одно предложение и еще одна просьба: воспользуйся пребыванием искусного музыканта и поучись у него, что и я стал делать с нынешнего утра. Его метода весьма проста, ясна и построена на наглядности, а не на разглагольствованиях; он не объясняет, что надо делать, а делает; и в данном случае, как и во множестве других, наглядный пример куда лучше правила. Я уже понимаю: главное – подчиниться ритму, хорошо его почувствовать, оттачивать, тщательно оттенять каждую музыкальную фразу, выдерживать звуки, не давая им вырываться с чрезмерной силой, – словом, смягчить громкие раскаты голоса, избавить его от французских прикрас и придать ему задушевность, выразительность и гибкость. Твой голос, от природы поставленный и нежный, легко воспримет новшества. Ты так восприимчива, что быстро обретешь силу и живость звука, одушевляющего итальянскую музыку.
E l'cantar che nell'anima si sente. [62]62
E l'cantar che nell'anima… —стих из сонета Петрарки (CCXIII) на жизнь Лауры, где прославляется ее чарующее пение. – (прим. Е. Л.).
И пенье, трогающее душу (итал.).
[Закрыть]
Оставь же навсегда скучную и нудную французскую манеру петь – это пение напоминает вопли при коликах, а не вздохи восторга. Научись же создавать дивные звуки, вдохновляемые чувством, – ведь только они достойны твоего голоса, только они достойны твоего сердца и передают прелесть и пылкость чувствительных натур.
ПИСЬМО XLIX
От Юлии
Друг мой, ты хорошо знаешь, что я пишу тебе украдкой и всегда боюсь, как бы меня не застали врасплох. Нет у меня возможности писать длинные письма, поэтому-то я только отвечаю на самое важное в твоих письмах или досказываю то, о чем не удалось поведать тебе во время наших бесед, – ведь мы и разговариваем тоже тайком. Нынче мне непременно хочется сказать тебе два словечка о милорде Эдуарде, из-за него я даже забыла обо всем остальном.
Друг мой, ты боишься потерять меня, а говоришь со мной о пении! Право, это – изрядный повод для раздоров между любовниками, не столь хорошо понимающими друг друга. Ты и вправду не ревнив. Теперь я, пожалуй, не стану ревновать, ибо я постигла твою душу и чувствую, как велико твое доверие, которое другие могли бы счесть за признак холодности. О, сладостная и отрадная уверенность, порожденная чувством полнейшего душевного единения! Именно благодаря ей ты черпаешь в своем сердце отличное доказательство верности моего; именно благодаря ей и мое сердце оправдывает тебя, и если б тебя волновала ревность, я бы сочла, что ты уже не так сильно влюблен.
Не знаю и не желаю знать, выказывает ли мне милорд Эдуард больше внимания, чем любой мужчина выказывает девице моего возраста. Но дело не в его чувствах, а в чувствах моего отца и в моих, а мы с ним смотрим совершенно одинаково как на милорда, так и на всех мнимых искателей моей руки, о которых, как ты говоришь, ты не говоришь ничего. Если для твоего спокойствия тебе достаточно узнать, что и милорд и все прочие не идут в счет, то больше не тревожься. Как бы ни были лестны для нас намерения столь знатного господина, никогда не будет согласия ни отца, ни дочери на то, чтобы Юлия д'Этанж стала леди Бомстон. Так и знай.
Не думай, что у нас заходил разговор о милорде Эдуарде. Уверена, что из всех нас четверых только ты один и мог предположить, будто я ему понравилась. Во всяком случае, я уже знаю волю батюшки, хотя он мне, да и никому другому, не обмолвился ни словечком; и я бы ничего нового не узнала, если бы он о ней прямо объявил. И этого вполне достаточно, чтобы утолить все твои тревоги, а о большем тебе и знать нечего. Все остальное для тебя – предмет пустого любопытства, а ведь ты знаешь, я решила не потакать ему. Напрасно ты упрекаешь меня, будто я о многом осторожно умалчиваю, и уверяешь, что это во вред нашему общему благу. Когда б я всегда помнила об осторожности, она бы нам сейчас была не так нужна. Если б я не допустила нескромности и не выболтала тебе все, о чем говорила с отцом, ты бы не пришел в такое отчаяние, живя там, в Мейери, и не прислал бы мне оттуда письма на мою погибель. Жила бы я в невинности и еще могла бы мечтать о счастии. Суди же сам, как дорого мне обошелся единственный мой нескромный поступок, как мне должно быть осмотрительней впредь. У тебя слишком увлекающаяся натура, и ты не можешь быть осмотрительным; пожалуй, тебе легче одолеть свои страсти, чем утаить, их. От пустячного повода к тревоге ты приходишь в неистовство, от пустячного проблеска надежды ты забываешь о всех сомнениях! В твоей душе нетрудно прочесть все наши тайны, а твоя горячность может уничтожить все плоды моих стараний. Предоставь же мне заботы любви, себе оставь ее утехи. Или тебе тягостно такое разделение? Пойми, если ты хочешь помочь нашему счастью, от тебя требуется только одно – не создавать к нему препятствий!
Увы! К чему мне отныне все эти запоздалые предосторожности! Поздно прокладывать себе путь, когда оказался на дне пропасти, и предотвращать беды, когда они уже тебя сокрушили. Ах, бедная я, бедная! Мне ли говорить о счастье? Да и место ли счастью там, где царят угрызения совести и стыд? Господи! Как ужасно, когда преступление нестерпимо, но раскаяться в нем ты не можешь, – тебя обступают бесчисленные страхи, тысячи напрасных надежд тебя обольщают, а ты не находишь покоя даже в жутком спокойствии отчаяния! Отныне предаюсь во власть судьбы. Тут уже не имеют значения ни сила духа, ни добродетель, а только лишь счастливый случай и благоразумие. Дело не в том, чтобы погасить любовь мою, которой суждено длиться всю жизнь, а в том, чтобы сделать ее невинной или же умереть грешницей. Обдумай, друг мой, все это и реши, можешь ли ты ввериться моей ревностной заботе?
ПИСЬМО L
От Юлии
Вчера, когда мы расставались, мне нисколько не хотелось говорить с вами о причинах уныния, за которое вы меня укоряли: вы были бы не в состоянии понять меня. Терпеть не могу объяснения, но должна объясниться: раз обещала, то исполню обещанное.
Не знаю, помните ли вы, сколько нелепостей наговорили мне в тот вечер и как притом вели себя? Лучше было бы навсегда забыть все во имя вашей чести и ради собственного покоя. К несчастью, негодование мое так велико, что забыть трудно. Подобные выражения порою резали мой слух, когда мне случалось проходить мимо порта; но я никак не думала, что они могут слететь с уст человека порядочного. Во всяком случае, глубоко уверена, что им не место в любовном словаре.
Мне и в голову не могло прийти, что они прозвучат в нашем с вами разговоре. О господи! Что же это у вас за любовь, если она так приправляет свои радости? Правда, вы вышли из-за стола после долгих возлияний, а я вижу, что в наших краях этим обстоятельством приходится оправдывать многие проявления необузданности, – только потому я и объясняюсь с вами. Знайте: если б вы в трезвом состоянии попытались так обойтись со мною наедине, наша встреча была бы последней.
Но вот что меня тревожит: ведь в поведении подвыпившего человека порою обнаруживается то, что обычно он таит в глубине души. Неужели в невменяемом состоянии, когда человек уже не притворяется, вы проявили свою истинную суть? Как же мне быть, если вы трезвый думаете так, как говорили вчера вечером? Чем переносить подобные оскорбления, не лучше ли загасить огонь, порождающий грубые желания, и потерять того, кто, не умея чтить свою возлюбленную, мало заслуживает и ее уважения. Скажите же, – ведь вы так цените благородные чувства, – неужели вы впали в столь жестокое заблуждение и решили, что в счастливой любви ненадобно щадить стыдливость и что нет нужды уважать возлюбленную, раз уже нечего опасаться ее строгости? Ах, если б вы всегда так думали, то не стали бы так опасны для меня, а я не была бы так несчастна. Не обманывайтесь, друг мой, всего губительней для истинно влюбленных – человеческие предрассудки. Множество людей толкуют о любви, но только немногие умеют любить, большинство принимает за ее чистые и нежные законы презренные правила тех мерзких отношений, при которых пресыщенные чувства поддерживаются чудовищной игрой воображения и развратом.
Быть может, я и обманываюсь, но, по-моему, нет на свете уз целомудреннее, чем узы истинной любви. Только любовь, только ее божественный огонь может очистить наши природные наклонности, сосредоточивая все помыслы на любимом предмете. Любовь оберегает нас от соблазнов и делает так, что существа другого пола, кроме единственного любимого существа, вообще не имеют для нас значения. Для обыкновенной женщины всякий мужчина есть мужчина; для той же, сердце которой познало любовь, кроме ее возлюбленного, мужчин не существует. Что я говорю? Да разве возлюбленный – это просто смертный? Ах, да он нечто гораздо более высокое! Нет больше мужчин на свете для той, которая любит: ее возлюбленный – это все, остальные ничто! Кроме его и ее, нет мужчин и женщин. Они не вожделеют, они любят. Сердце не покорствует желаниям, оно ими управляет; дивным покровом оно окутывает их безумные порывы. Да, непристоен только разврат и его грубый язык. Истинная любовь скромна, никогда она не дерзнет силой добиться благосклонности; она похищает ее застенчиво. Тайна, молчание, робкая стыдливость усиливают и скрывают ее сладостные восторги. Пламя любви облагораживает и очищает любовные ласки; благопристойность и порядочность сопровождают ее даже на лоне сладострастной неги, и лишь она умеет все это сочетать с пылкими желаниями, однако не нарушая стыдливости. Ах, скажите мне, – ведь вы познали истинные наслаждения, ужели наглое бесстыдство может сочетаться с любовью? Ужели оно не уничтожит ее восторги, всю ее прелесть? Ужели не осквернит безупречный образ, в котором мы так любим представлять себе предмет нашей любви? Поверьте, друг мой, – любви и разврату не ужиться и одно не подменит другого. Сердце вкушает подлинное счастье, когда любишь друг друга, и ничто не заменит счастья, когда любить перестанешь.
И если, к несчастью, непристойные речи пришлись вам по вкусу, то как вы решились – столь неуместно – обращаться с ними к той, что любезна вашему сердцу, как допустили тон, повадки, о коих и знать не должен человек порядочный! С каких пор приятно огорчать того, кого любишь, что за удовольствие, противное человеческой натуре, – наслаждаться страданиями другого? Я потеряла право на уважение окружающих и не забыла об этом, а если б даже вдруг и забыла, не вам напоминать. Разве должно виновнику моего падения усугублять кару? Ему бы надлежало утешать меня. Каждый вправе меня презирать, но только не вы. Ведь вы в долгу передо мною, вы – виновник моего унижения. Я пролила потоки слез, оплакивая свою слабость, и вам не пристало подчеркивать ее с такой бессердечностью. К числу недотрог я не принадлежу. Увы! Далеко мне до них – даже не удалось быть благоразумной. Вы-то хорошо знаете, неблагодарный, что мое нежное сердце не умеет отказывать любви! Но если оно и уступает, то, по крайней мера, уступает только ей. Вы сами так хорошо научили меня понимать ее язык, что вам не подменить его иным, столь ей чуждым. Оскорбления и побои огорчили бы меня меньше, чем подобные ласки. Или откажитесь от Юлии, или заслужите ее уважение. Я уже говорила вам – нецеломудренной любви я не признаю. Тяжело утратить вашу любовь, но гораздо тяжелее сохранить ее такою ценой.
Еще столько всего надобно сказать по этому поводу, но пора кончать письмо, и я все откладываю до других времен. А покамест поразмыслите о том, как обернулось ваше превратное понятие о невоздержности в питье. Я уверена, – сердце ваше ничуть не виновно, но вы сокрушили мое сердце и, не ведая, что творите, истерзали его, словно забавы ради. А ведь его так легко привести в смятение, и ни к чему, что исходит от вас, оно не может остаться безучастным.
ПИСЬМО LI
Ответ
Каждая строчка вашего письма леденит мне кровь; я перечитал его раз двадцать, а мне все не верится, что оно обращено ко мне. Как? Я, – да, я! – обидел Юлию?! Осквернил ее стыдливость? Подверг оскорблениям ту, которой поклоняюсь денно и нощно? Нет, тысячу раз я пронзил бы свое сердце, но не позволил бы ему возыметь столь дикое намерение! Ах, как мало ты знаешь это сердце, сделавшее тебя своим кумиром, – сердце, готовое вылететь из груди и повергнуться к стопам твоим, сердце, мечтающее поднести с благоговением тебе одной новые, неведомые остальным смертным, дары любви! О, как же ты мало знаешь это сердце, моя Юлия, если обвиняешь его в том, будто оно не питает к тебе даже того обычного, повседневного почтения, какое проявляет любой самый пошлый человек к своей любовнице! Не верится, что я вел себя бесстыдно и грубо. Я не переношу непристойных речей и никогда в жизни не посещал злачных мест, где им можно научиться. Да ужели я произносил бы их в твоем присутствии, щеголяя ими, вызывая твое справедливое негодование, даже если б я был последним негодяем, если б я провел юность свою в распутстве, если б склонность к постыдным утехам проникла в сердце, где царишь ты? О, скажи мне, Юлия, ангел небесный, скажи, ужели и тогда я мог бы перед тобою вести себя с дерзостью, которую позволяют себе лишь находясь в обществе женщин, до нее падких? О нет, – это невозможно! От одного твоего взгляда унялся бы мой язык и очистилось сердце. Любовь усмирила бы мои пылкие желания, очаровав меня твоею скромностью, и преодолела бы ее, ничем не оскорбив. И в сладостном единстве наших душ только их восторг привел бы нас к самозабвению. Призываю тебя же в свидетельницы. Скажи, разве я, в неистовом порыве беспредельной страсти, хоть на миг забывал чтить ее прелестную виновницу? За свою пламенную любовь я получил достойную награду, но скажи, разве я употребил во зло свое счастье и оскорблял твою нежную стыдливость? Если моя пылкая и робкая любовь иногда и позволяла мне несмело прикоснуться к твоему прелестному стану – то скажи, отважился ли я хоть раз грубо и дерзостно осквернить эту святыню? А если страсть, забыв о скромности, на миг и сбросит с тебя покровы, то разве милая стыдливость не заменит их тотчас же своими? И этого священного одеяния ты ни на миг бы не лишилась, даже если б совсем была нагою. Оно безупречно, как твоя благородная душа, и ему не могли нанести ущерб мои пылкие желания. Разве столь сладостный и трогательный союз не дает нам полного блаженства? Не составляет счастье всей жизни? Есть ли у нас иные радости, кроме тех, что дает любовь? Да и зачем нам иные? Неужели ты думаешь, что я пожелал бы нарушить это очарование? Возможно ли, чтобы я вдруг забыл о порядочности, о нашей любви, о своей чести, о том незыблемом благоговейном уважении, какое я всегда питал бы к тебе, даже если б тебя не обожал! Нет, не верь этому, не я оскорбил тебя. Ведь я ничего не помню. А провинись я хоть на миг один, ужели угрызения совести не терзали бы меня всю жизнь! Нет, Юлия, то дьявол-искуситель, завидуя чересчур счастливому уделу одного из смертных, вселился в мой образ, чтобы разбить мое счастье, но оставил мне сердце, чтобы сделать меня еще несчастнее.