355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан-Жак Руссо » Юлия, или Новая Элоиза » Текст книги (страница 55)
Юлия, или Новая Элоиза
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:06

Текст книги "Юлия, или Новая Элоиза"


Автор книги: Жан-Жак Руссо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 55 (всего у книги 57 страниц)

ПРИЛОЖЕНИЯ
Перевод Н. Немчиновой
ВТОРОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ К «НОВОЙ ЭЛОИЗЕ»

N. – Вот ваша рукопись. Я прочитал ее всю.

R. – Всю? Понимаю: вы полагаете, что мало кто последует вашему примеру.

N. – Vel duo, vel nemo [360]360
  Либо двое, либо никто (лат.).


[Закрыть]
.

R. – Turpe et miserabile? [361]361
  Глупо и ничтожно (лат.).


[Закрыть]
Но прошу вас высказаться.

N. – He смею.

R. – Вы уже посмели – одним этим словом. Скажите подробнее.

N. – Суждение зависит от ответа, который вы дадите мне. Скажите, это настоящая или вымышленная переписка?

R. – Не вижу связи. Для того чтобы сказать, хороша или плоха книга, разве важно знать, как она возникла?

N. – Очень важно – касательно этой книги. Схожий портрет всегда ценен, какой бы странной ни была натура. Но в картине, созданной воображением, каждый человеческий образ должен иметь черты, свойственные человеческой природе, а иначе картина ничего не стоит. Предположим даже, что и портрет и картина хороши, – останется та разница, что портрет заинтересует немногих, а публике может понравиться только картина.

R. – Понимаю теперь. Если эти письма – портрет, они никого не заинтересуют, если же это – картина, она плохо подражает действительности. Верно я понял?

N. – Совершенно верно.

R. – Итак, я вырвал у вас ответ прежде, чем вы ответили. А что до заданного вами вопроса, не могу удовлетворить ваше любопытство, придется вам пока обойтись без моего ответа и сначала ответить мне. Предположите самое худшее: моя Юлия…

N. – О! Если б она действительно существовала!

R. – Ну и что же?

N. – Но ведь это, конечно, вымысел.

R. – Допустим.

N. – В таком случае трудно представить себе что-либо скучнее: письма – не письма, роман – не роман, – все действующие лица из какого-то другого мира.

R. – Очень огорчен за наш мир.

N. – Утешьтесь. Сумасшедших в нем достаточно, но ваши безумцы неестественны.

R. – Я мог бы… Нет, нет! Вижу, что любопытство завело вас в сторону. Но почему вы так решили? Разве вы не знаете, насколько люди отличны друг от друга, насколько противоположны их характеры? Насколько нравы и предрассудки меняются в зависимости от времени, места и возраста? Кто же дерзнет установить точные границы естественности и скажет: вот до сего предела человек может дойти, а дальше нет?

N. – При таком прекрасном рассуждении неслыханных уродов, великанов, пигмеев, всякого рода чудищ – решительно все можно почитать естественным и возможным в природе. Тогда все было бы искажено, у нас больше не стало бы общего для всех образца. Повторяю – в картинах, изображающих человечество, каждый должен узнавать человека.

R. – Согласен, лишь бы умели различать то, что составляет разновидность от основного, существенного для всего рода человеческого. Что вы скажете о тех, кто распознавал бы людей только в том случае, если они одеты во французские кафтаны?

N. – А что сказали бы вы о тех, кто не изображал бы ни черт лица, ни стана да еще вздумал бы закутывать человеческую фигуру в покрывало? Разве вы не имели бы право спросить его: «Где же человек?»

R. – Ни черт лица, ни стана? Разве это справедливо? В моем сборнике нет никаких совершенных людей, – вот и весь сказ. Девушка, погрешившая против добродетели, которую чтит, и вновь обращающаяся к долгу, так как устрашилась более тяжкого проступка; слишком уступчивая подруга, наказанная наконец в своем собственном сердце за чрезмерную снисходительность; благородный, чувствительный, красноречивый, но слабохарактерный молодой человек; упрямый старик аристократ, кичащийся своей знатностью, готовый всем пожертвовать мнению общества; великодушный и отважный англичанин, всегда страстный, при всем своем благоразумии, всегда рассуждающий безрассудно…

N. – Благодушный и гостеприимный муж, любезно предоставляющий приют у себя в доме бывшему любовнику своей жены…

R. – Отсылаю вас к подписи под гравюрой. [362]362
  Смотри седьмую гравюру. – Ред.


[Закрыть]

N. – «Доверие прекрасных душ»! Отлично сказано.

R. – О философия! Как ты стараешься очерствить сердца и умалить людей!

N. – А прихотливое воображение их возвышает и обманывает. Но возвратимся к предмету нашей беседы. Две подруги? Что вы о них скажете? А этот внезапный душевный переворот в храме? Благодать, конечно, да?..

R. – Сударь!..

N. – И дальше – христианка, благочестивая женщина, не желает обучать своих детей катехизису, а умирая, не хочет помолиться богу. И вдруг оказывается, что ее смерть наставляет в вере пастора и обращает к богу атеиста!.. О-о!

R. – Сударь!

N. – Что до занимательности, то она во всем одинакова – ее совсем нет. Ни одного дурного поступка, ни одного испорченного человека, который вызвал бы у читателя страх за добродетельных героев; все события до того обыденные, до того простые, что, право, тошно; ничего неожиданного, никаких театральных эффектов. Все предусмотрено, и все происходит, как предусмотрено. Стоит ли труда подробно описывать то, что каждый может ежедневно видеть у себя дома или у соседей?

R. – Стало быть, вам нужны заурядные люди и необыкновенные события? А по-моему, лучше наоборот. Впрочем, вы судите так потому, что прочли эти письма как роман. А это вовсе не роман, как вы сами сказали. Это собрание писем…

N. – …которые вовсе не письма, как я уже сказал?.. Какой же это эпистолярный стиль! Все так напыщенно! Сплошь восклицания! Все так вычурно! Высокопарно высказываются самые обыкновенные мысли! Громкие слова для убогих рассуждений; редко встретишь здравый смысл и верные суждения; нигде нет ни тонкости, ни силы, ни глубины. Парение в облаках и удивительно ползучие мысли. Если ваши действующие лица взяты с натуры, признайтесь, что в их стиле мало натурального.

R. – Конечно, с вашей точки зрения так и должно казаться.

N. – А вы полагаете, что публика посмотрит иначе? Зачем же вы тогда спрашиваете мое мнение?

R. – Я вам возражал для того, чтобы вы подробнее высказались. Я вижу, вам хотелось бы читать такие письма, которые и предназначены были для печати.

N. – Желание законное, раз вы их собираетесь напечатать.

R. – Стало быть, в книгах мы всегда будем видеть только таких людей, какими они желают казаться?

N. – Автора мы будем видеть таким, каким он желает себя показать, а тех, кого он описывает, – такими, каковы они в действительности. Но этого достоинства здесь тоже нет. Ни одного четко написанного портрета, ни одного яркого характера, ни одного основательного замечания, никакого знания света. Чему мы научимся в маленьком мирке, состоящем из двух-трех влюбленных или друзей, неизменно занятых только самими собою?

R. – Мы научимся любить человечество. В многолюдном обществе можно научиться лишь ненавидеть людей. Ваше суждение сурово, а публика будет судить еще строже… Не обвиняя ее в несправедливости, я, в свою очередь, хочу вам сказать, как я смотрю на эти письма, – и не столько для того, чтобы извинить те недостатки, за которые вы их браните, как для того, чтобы найти источник этих недостатков.

В уединении человек привыкает видеть и чувствовать иначе, чем в общении с людьми; страсти там другие, а следовательно, и проявляются иначе, воображение всегда поражают одни и те же предметы, а потому они и воспринимаются живее. Небольшое число повторяющихся образов влияет на весь строй его мыслей, придавая им тот странный оборот и монотонность, какие заметны в речах одиноких людей. Следует ли отсюда, что их язык очень энергичен? Отнюдь нет, – он только необычен. Лишь вращаясь в обществе, научишься говорить бойко – прежде всего потому, что там каждый пытается говорить иначе и лучше, чем другие; и, кроме того, там поминутно приходится утверждать то, во что сам говорящий не верит, выражать чувства, которых у него совсем и нет, а поэтому всякий там стремится придать убедительный тон своим речам, за отсутствием внутренней убежденности. Ужели вы думаете, что у людей, действительно охваченных страстью, был бы такой живой, убедительный, цветистый слог, каким вы восхищаетесь в драмах и романах? Нет! В излияниях истинной страсти, переполняющей сердце, больше широты, чем красноречия, – она даже не старается убеждать, она и не подозревает, что можно в ней сомневаться. Когда влюбленный говорит о том, что чувствует, то не столько хочет изложить это другим, сколько облегчить себя. В больших городах любовь живописуют ярче, – следует ли из этого, что там любят сильнее, чем в малых деревушках?

N. – Стало быть, вялость языка доказывает силу чувства?

R. – Иной раз она, по крайней мере, доказывает искренность чувства. Прочитайте любовное письмо, сочиненное в кабинете каким-нибудь светским острословом, желающим блеснуть, – если у него хоть немножко найдется огня в голове, его слова, как говорится, прожгут бумагу; но дальше пожар не пойдет. Вы будете восхищены, и, может быть, даже взволнованы, – но волнение будет мимолетным и поверхностным, от него останутся у вас в памяти только слова. Наоборот, письмо, продиктованное любовью, письмо поистине страстного любовника окажется бессвязным, расплывчатым, будет грешить длиннотами, повторениями. Сердце, переполненное чувством, все твердит одно и то же и никак не может остановиться: чувства его – словно живой родник, непрестанно текущий и неиссякающий. В таком письме не найдешь ничего выдающегося, ничего примечательного; не запомнишь ни слов, ни оборотов, ни красивых фраз; ничто в нем не вызывает восхищения, ничто не поражает. И все же оно умиляет, чувствуешь себя растроганным, сам не зная почему. Бели не поражает тебя сила чувства, трогает его искренность, – вот уж где действительно сердце находит путь к сердцу. Но кто ничего не чувствует, кто лишь владеет пышным жаргоном страстей, тот не признает такого рода красот и презирает их.

N. – Продолжайте, я слушаю.

R. – Отлично. В письмах влюбленных мысли высказываются самые обычные, зато слог необычный, – да так оно и должно быть. Ведь любовь – самообман. Она создает себе, так сказать, другой мир, окружает себя предметами несуществующими, которым лишь она одна дает бытие; и так как она выражает все чувства образами, язык у нее всегда имеет фигуральный смысл. Но в ее фигуральности нет ни логики, ни последовательности, ее красноречие – в беспорядочности мыслей; и чем меньше тут рассуждают, тем больше доказывают. Энтузиазм – вот высшая ступень страсти. Достигнув предела, она видит предмет своей любви совершенным, она превращает его в кумир, возносит на небеса, и как набожность в состоянии восторга заимствует язык любви, так и восторженная любовь заимствует язык набожности. Она видит лишь райские кущи, ангелов, добродетели святых угодников, блаженство в небесной обители. В порыве восторга, видя вокруг такие возвышенные образы, разве будет она прибегать к избитым выражениям? Разве опустится до того, чтобы унизить свои чувства пошлыми словами? Разве не будет она стремиться к высокому слогу? Не придаст ли ему благородство, достоинство? Что вы там говорите о письмах, об эпистолярном стиле? Когда пишешь любимому созданию, об этом и думать не станешь! Тут не письма пишешь, а создаешь гимны!

N. – Сударь, разрешите пощупать ваш пульс!..

R. – Не надо. Не те годы. В одном возрасте приобретают опыт, в другом предаются воспоминаниям. Чувства в конце концов угасают, а душа остается чувствительной.

Возвращаюсь к письмам. Если вы их станете читать как произведения сочинителя, желающего понравиться или возомнившего себя большим писателем, они покажутся вам отвратительными. Но примите их такими, каковы они есть, и судите их, как подобает этому виду писаний. Два-три человека, молодые годами, простодушные, но чувствительные, ведут между собою беседу о том, что важно для их сердец. Они вовсе не собираются блистать. Они друг друга хорошо знают, их соединяет взаимная и столь глубокая любовь, что самолюбию здесь нет места. Они еще дети – разве они могут мыслить как взрослые? Они чужестранцы – разве могут они писать правильно? Они живут отшельниками – разве могут они знать свет и общество? Полные чувства, которое одно только их и занимает, они бредят, а думают, что способны философствовать. И вы хотите, чтобы они умели наблюдать, судить, размышлять? Ничего этого они не умеют. Они умеют только любить и все связывают с поглощающей их страстью. Своим безумным мыслям они придают важнейшее значение, но разве движения души менее занимательны, чем глубокомыслие, которым они вздумали бы щегольнуть? Они говорят обо всем и всегда обманываются, они знакомят нас лишь с ними самими, но, познакомившись с ними, мы тотчас начинаем их любить; их заблуждения нам милее, чем познания мудрецов; их благородные сердца вносят во все, даже в ошибки, предвзятые суждения добродетели, всегда доверчивой и всегда обманутой. Никто их не понимает, никто им не отвечает, все рассеивает их заблуждения. Они отказываются верить горьким истинам; нигде не находя отклика своим чувствам, они замыкаются в себе, отдаляясь от всего мира, и, соединившись, создают свой собственный мирок, отличный от нашего, являющий поистине новую картину.

N. – Согласен с вами, что молодой человек двадцати лет я восемнадцатилетние девицы при всей их образованности не должны рассуждать как философы, даже если им кажется, что они рассуждают именно так. Признаюсь также (эта черта от меня не ускользнула), что девицы стали в дальнейшем достойными женщинами, а в молодом человеке развилась наблюдательность. Я не могу поставить рядом начало и конец сочинения. Картины семейной жизни стирают ошибки юных лет: целомудренная супруга, разумная женщина, достойная мать семейства заставляет нас забыть о согрешившей любовнице. Но это тоже может служить предметом порицания: по сравнению с концом сборника начало его становится особенно предосудительным: право, это как будто две разные книги, которые не следует читать одному и тому же лицу. Если желают изобразить людей разумных, зачем показывать их прежде, чем они таковыми стали? Детские забавы, предшествующие урокам мудрости, отвлекают от ее назиданий: зло возмущает прежде, чем добро может наставить, и, наконец, читатель в негодовании отбросит книгу как раз в ту минуту, когда мог бы извлечь из нее пользу для себя.

R. – Я же думаю, что, наоборот, конец сборника был бы лишним для читателя, возмущенного началом, и что это самое начало должно быть увлекательным для тех, кому конец может принести пользу. Стало быть, тот, кто не захочет дочитать книгу до конца, ничего не потеряет, потому что книга ему не подходит; а тот, кому она принесет пользу, не стал бы ее читать, окажись начало более строгим. Чтобы сказанное тобою принесло пользу, надо сперва привлечь внимание тех, для кого слова твои предназначены.

Я изменял средства, но не цель. Когда я пытался говорить со взрослыми людьми, меня совсем не слушали: может быть, лучше будут меня слушать, ежели я стану говорить с детьми; а детям голые нравоучения нравятся не больше, чем неподслащенные лекарства.

Cosi all'egro fanciul porgiamo aspersi

Di soave licor gl'orli del vaso;

Succhi amari ingannato in tanto ci beve,

E dall'inganno suo vita riceve. [363]363
  Cosi all’egro fanciul… – стихи из поэмы Т. Тассо «Освобожденный Иерусалим» (I, 3). – (прим. Е. Л.).
  Так по краям вареньем смажут чашку
  С лекарством горьким – и дадут ребенку.
  И он глотнет, не чувствуя сомненья.
  Такой обман – малютке во спасенье (итал.).


[Закрыть]

N. – Боюсь, как бы вы опять не ошиблись: они обсосут края чаши, а лекарства пить не станут.

R. – Ну, это уж случится не по моей вине: я сделаю все, что в моих силах, чтобы они проглотили лекарство.

Мои молодые герои очень милы, но, чтобы их полюбить тридцатилетними, надо их знать в двадцать лет. Надо прожить с ними долго, чтобы привязаться к ним; и лишь когда оплачешь их ошибки – оценишь их добродетели. Их письма заинтересуют не сразу, но постепенно они захватят вас, и тогда уже, без всяких восторгов, вы не сможете от них оторваться. Нет в них ни изящества, ни легкости, ни рассудительности, ни остроумия, ни красноречия; зато есть чувство; мало-помалу оно передается сердцу и под конец все заменяет. Эти письма – словно длинная песня, куплеты которой, взятые отдельно, не имеют в себе ничего трогательного, но череда их в конце концов оказывает свое действие. Вот что я испытываю, читая эти письма; скажите мне, чувствуете ли вы то же самое?

N. – Нет! Но мне понятно, что они вас так волнуют. Если вы их сами сочинили, объяснение просто. А если не сочинили, то и тут вас Можно понять. Однако человек, вращающийся в обществе, не может привыкнуть к сумасбродным мыслям, к напыщенному пафосу, к постоянным нелепостям ваших милых героев. Человеку, живущему в уединении, такие письма могут прийтись по вкусу: вы сами разъяснили почему; но прежде чем обнародовать эту рукопись, вспомните, что публика состоит не из отшельников. В лучшем случае вашего Сен-Пре примут за Селадона, вашего Эдуарда – за современного Дон-Кихота, ваших болтушек кузин – за двух Астрей [364]364
  …за Селадона… за двух Астрей… – Селадон– герой знаменитого пасторального романа «Астрея» О. д’Юрфе (1568–1625); его имя стало нарицательным для обозначения верного и томного воздыхателя, Астрея– героиня того же романа. – (прим. Е. Л.).


[Закрыть]
и станут смеяться над всеми этими персонажами, как над сумасшедшими. Но долгие безумства совсем не смешны: надо писать так, как Сервантес, чтобы заставить публику прочесть шесть томов фантастических видений.

R. – Причины, по которым вы, вероятно, уничтожили бы это произведение, как раз и побуждают меня опубликовать его.

N. – Как! Уверенность, что его никто читать не станет?

R. – Наберитесь терпения, выслушайте меня.

В смысле нравственном, по-моему, не может быть чтения, полезного для светских людей. Во-первых, по той причине, что множество новых книг, которые они пробегают и которые говорят – одни – «за», другие – «против», взаимно уничтожают свое воздействие на публику, напрочь его изглаживают. Книги избранные, которые публика перечитывает, опять-таки не оказывают на нее воздействия: если они поддерживают нравственные правила светского общества – они излишни, а если борются с этими правилами – они бесполезны. Ведь те, кто их читает, скованы с пороками общества неразрывными цепями. Ежели светский человек, отдавшись душевному порыву, захотел бы вступить на путь добродетели, ему со всех сторон оказали бы непреодолимое сопротивление, и он вынужден был бы сохранить прежние свои взгляды или возвратиться к ним. Я убежден, что мало найдется высокородных людей, которые хоть раз в жизни не делали бы такой попытки, но после тщетных усилий они разочаровываются и больше уже не повторяют ее, а на книжную мораль привыкают смотреть как на суесловие праздных людей. Чем дальше от деловой суеты, от больших городов, от многочисленных кружков, тем меньше препятствий. И есть предел, где препятствия уже перестают быть непреодолимыми, а тогда книги могут принести некоторую пользу. Когда люди живут в уединении, они не спешат проглотить книгу, чтобы похвастать своей начитанностью, читают меньше, зато больше размышляют над прочитанным; и так как высказанные в книгах мысли не встречают столь большого противодействия извне, они сильнее влияют на внутренний мир. Скука, этот бич как одиночества, так и большого общества, заставляет прибегать к занимательным книгам – единственному источнику развлечений для того, кто живет одиноко и не находит этого источника в самом себе. В провинции романов читают гораздо больше, чем в Париже, в деревне их читают больше, чем в городе, и они там производят больше впечатления, – вы видите, почему так и должно быть.

Но книги, которые могли бы служить и для развлечения, и для назидания, и для утешения сельского жителя – несчастного лишь потому, что он мнит себя несчастным, – как будто нарочно написаны для того, чтобы сделать ему ненавистным собственное положение, ибо они развивают и усиливают те предрассудки, из-за которых он это положение презирает.

Люди с изысканными манерами, светские модницы, вельможи, военные – вот герои ваших романов. Утонченные вкусы горожан, правила придворной жизни: стремление к роскоши, эпикурейская мораль – вот что они проповедуют, вот в чем дают наставления. По сравнению с яркими красками их мнимых добродетелей тускнеет блеск подлинных добродетелей: хитроумными требованиями этикета они подменяют требования подлинного долга; краснобайство там ставят выше благородных поступков, а простоту нравов почитают грубостью.

Какое влияние окажут подобные картины на дворянина, живущего в деревне, если он видит, что в них высмеивается бесхитростное радушие, с которым он принимает гостей, что там именуют грубой оргией веселую пирушку, на которую он приглашает весь кантон? Какое воздействие эти книги окажут на его жену, которая из них узнает, что заботы матери семейства ниже достоинства дамы столь высокого звания, как она; на его дочь, которая, обучившись там жеманным манерам и столичному жаргону, начнет презирать деревенские повадки честного малого, своего соседа, за которого она уже готова была выйти замуж? Все они единодушно не желают больше быть мужланами и, преисполнившись отвращения к деревне, бросают старый замок, который вскоре становится лачугой, и переезжают в столицу, где отец, хоть и носит крест святого Людовика, из важного барина, каким он был, становится лакеем или проходимцем; мать устраивает в своем доме настоящий игорный дом, дочь завлекает игроков; и нередко бывает, что все трое ведут самую мерзкую жизнь и умирают в нищете и бесчестии.

Сочинители, литераторы, философы непрестанно кричат, что исполнять долг гражданина и служить ближним можно лишь живя в больших городах; по их мнению, не любить Париж значит ненавидеть род человеческий; в их глазах деревенский люд – ничто: послушать их, право, подумаешь, будто люди только там, где пенсии, академии и званые обеды.

Мало-помалу все сословия вступают на тот же скользкий путь. Повести, романы, театральные пьесы – все мечут свои стрелы в провинциалов, все насмехаются над простотой сельских нравов, все восхваляют манеры и удовольствия большого света: стыдно, мол, не знать их; сущее несчастье – не вкусить столичных радостей. А знает ли кто-нибудь, сколько мошенников и гулящих девок с каждым днем прибавляется в Париже, куда их влекут эти воображаемые удовольствия? Так-то вот предрассудки и молва усиливают действие политических установлений [365]365
  …действие политических установлений… —намек на «меркантилистов», которые полагали, что богатства государства создаются торговлей и промышленностью, то есть городом. В противоположность им «зифиократы» во второй половине XVIII в. учили, что богатство создается только земледелием. – (прим. Е. Л.).


[Закрыть]
, и вследствие этого в каждой стране население скучивается в каких-нибудь пунктах территории, а вся остальная ее часть бывает заброшена и пустеет; так-то вот ради того, чтобы блистали столицы, хиреют нации и уменьшаются в численности; и из-за этого мишурного блеска, пленительного для глупцов, Европа быстрыми шагами идет к разорению. Для счастья людей очень важно остановить поток тлетворных идей. Проповедники привыкли кричать нам: «Будьте хорошими, будьте умниками!» – это их ремесло, они мало заботятся о воздействии своих речей; но гражданин, для которого это воздействие важнее всего, не должен кричать по-дурацки: «Будьте хорошими», а внушить нам любовь к такому состоянию, которое побуждает нас действительно быть хорошими.

N. – Погодите минутку, передохните. Я уважаю полезные цели и так внимательно вслушивался в вашу назидательную речь, что, думается, смогу ее продолжить вместо вас.

Из ваших рассуждений явствует, что придать творениям сочинителей ту единственную полезность, которую они способны иметь, можно лишь одним способом: направить воображение авторов на цели, противоположные тем, какие они себе ныне ставят: удалять людей от искусственности, приводить их к природе, внушать им любовь к спокойной и простой жизни, излечить от модных прихотей, возвратить вкус к подлинным радостям; привить любовь к уединенному и мирному существованию, в коем они будут держаться на некотором расстоянии друг от друга; и, вместо того чтобы возбуждать в них жажду тесниться в городах, призывать их расселиться по всему краю, чтобы повсюду оживить его. Я понимаю, конечно, что вовсе не надо воспитывать толпы Дафнисов, Сильвандров, аркадских и линьонских пастушков [366]366
  …толпы Дафнисов, Сильвандров, аркадских и линьонских пастушков… —Дафнис, Сильвандр – обычные имена героев пасторальных произведений, где действие происходит в некой блаженной стране («Аркадия» в древних эклогах). Герои романа д’Юрфе «Астрея» живут на берегах речки Линьон (небольшой приток Луары). – (прим. Е. Л.).


[Закрыть]
, высокородных поселян, собственноручно возделывающих свою ниву и философствующих по поводу природы, ни иных подобных им пиитических созданий, существующих лить в книгах, – но необходимо показать зажиточным людям, что в сельской жизни и в земледелии есть свои радости, которых они не умеют ценить, что эти радости не так уж нелепы, не так уж грубы, как они полагают, что там могут царить и вкус, и выбор, и тонкость; что почтенный человек, который пожелал бы удалиться со всем своим семейством в деревню и занять место своего арендатора, мог бы вести там жизнь столь же приятную, как и среди городских развлечений; что хозяйка, управляющая полевыми работами, может быть прелестной женщиной, пленяющей даже более трогательным очарованием, чем все щеголихи, вместе взятые; и, наконец, что нежнейшие чувства сердца могут более приятно оживлять общество, чем изощренный язык светских салонов, где наши язвительные и сатирические насмешки служат печальной заменой веселья, которого там уже не знают. Правильно я сказал?

R. – Совершенно правильно… Я добавлю лишь одно соображение, У нас все жалуются, что романы мутят головы, и я этому охотно верю. Читателям они постоянно рисуют мнимые прелести чужого положения и тем самым побуждают, презирая собственное, воображать себя в том положении, которое им так расхваливают. Желая быть не тем, кто он есть, человек может уверить себя, что он совсем иной, и вот так люди сходят с ума. Если бы романы, рисовали читателям лишь картины окружающей жизни, говорили о выполнимых обязанностях, свойственных их обстоятельствам, – не сводили бы они с ума, а развивали бы благоразумие. Надо, чтобы произведения, написанные для людей, живущих уединенно, говорили их; языком, – ведь книги только тогда могут наставлять, когда они нравятся и увлекают; и надо, чтобы они внушали людям удовлетворенность своим положением, показывая его приятные стороны. Они должны бороться против нравственных основ большого света, рисуя их такими, каковы они на деле, то есть ложными и достойными презрения. А посему светские модники обязательно освищут всякий хороший или хотя бы полезный роман, возненавидят его, будут кричать, что это книга пошлая, нелепая, смехотворная, – эти светские болтуны на свой лад весьма благоразумны.

N. – Такой вывод напрашивается сам собою. Лучше и нельзя предвидеть собственный провал и подготовиться с гордостью претерпеть неудачу. Остается, однако, по-моему, одно затруднение. Провинциалы, как известно, читают, лишь руководствуясь нашими отзывами: к ним доходит лишь то, что мы им посылаем. Книга, предназначенная для людей, живущих уединенно, сперва подвергается суду светских людей; если они ее отвергнут, остальные читать ее не будут. Что вы на это ответите?

R. – Ответить не трудно. Вы имеете в виду провинциальных умников, а я говорю о настоящих сельских жителях. У вас, людей, блистающих в столице, есть кое-какие предрассудки, от которых вас нужно исцелить: вы полагаете, что гадаете тон всей Франции, однако ж три четверти Франции и не подозревает о вашем существовании. Книги, которые проваливаются в Париже, обогащают провинциальных издателей.

N. – Зачем же вы хотите их обогащать за счет столичных издателей?

R. – Нечего насмешничать! Я настаиваю на своем. Если писатель жаждет славы, надо, чтобы его читали в Париже; а если он хочет быть полезным, пусть домогается, чтобы его читали в провинции. Сколько порядочных людей проводят жизнь свою в далеких сельских местностях, возделывая наследственное достояние отцов, и не смотрят на себя как на изгнанников из-за скромного своего состояния. Лишенные общества, они в долгие зимние вечера допоздна читают у камелька занимательные книги, какие им попадают под руку. В грубой своей простоте они не мнят себя ни знатоками литературы, ни острословами, – они читают от скуки, а не ради поучения, – книг назидательных и философских для них хоть бы и вовсе не было на свете. Напрасно и писать для этой публики такие книги, – они никогда до нее не дойдут. Но зато уж ваши романы не только не дают читателям ничего подобающего их положению, а делают его еще более для них горьким. Превращая их уединение в ужасную пустыню, эти романы, вслед за несколькими часами развлечения, на долгие месяцы поселяют в их душе недовольство жизнью и тщетные сожаления. Отчего же мы не осмелимся предположить, что по какой-либо счастливой случайности эта книга, как и многие другие, гораздо хуже ее, попадет в руки обитателей сельских краев и что изображение радостей, возможных в их положении, сделает его более сносным? Мне приятно воображать, как супружеская пара, читая вместе этот сборник писем, почерпнет в нем новое мужество для того, чтобы сообща нести бремя своих трудов, быть может, новый взгляд на свои труды и стремление сделать их полезными. Неужели, увидев в этой книге картину семейного счастья, они не испытают желания подражать столь милому образцу? Неужели, умиляясь прелестями супружеского союза, даже лишенного прелести любви, они не почувствуют, что их собственный союз становится теснее и крепче? Расставшись с прочитанной книгой, они не будут удручены собственным положением и не возненавидят свои труды. Наоборот, все вокруг покажется им более приветливым, повседневные обязанности облагородятся в их глазах; они вновь обретут способность радоваться природе; истинные, естественные чувства возродятся в их сердцах, и, видя, что счастье им доступно, они научатся наслаждаться им. Они будут выполнять те же обязанности, но в ином расположении духа, – все, что они делали как крестьяне, они будут делать как истые патриархи.

N. – Пока что все объясняется превосходно. Мужья, жены, матери семейств… Ну, а девушки? О них вы что-нибудь скажете?

R. – Нет. Порядочная девица романов читать не станет. А уж если барышня, зная название этой книги, прочтет ее, то пусть не вздумает жаловаться, что ее развратили. Это будет ложью. Зло свершилось раньше. Девице уже нечего было терять.

N. – Чудесно! Авторы эротических сочинений, пожалуйте сюда, поучитесь. Вы все оправданы.

В. – Да, – если только их оправдает собственная совесть и цель их писаний.

N. – И вы тоже в таком положении?

R. – Мне гордость не позволяет ответить на такой вопрос, но вспомните, какое правило составила себе Юлия для суждения о книгах; если вы находите, что правило у нее хорошее, воспользуйтесь им для оценки этой книги.

У нас, видите ли, хотят, чтобы чтение романов приносило пользу молодому поколению. По-моему, нелепейший замысел. Это все равно что поджечь дом, чтобы посмотреть, как работают пожарные насосы. Согласно этой безумной идее, назидательные сочинения обращаются со своими проповедями не к тем, кто в них нуждается, но к молодым девицам [367]367
  Это касается только современных английских романов. – прим. автора.


[Закрыть]
, никто и не подумает о том, что молодые девицы не причастны к той распущенности, на которую сетуют сочинители романов. В общем, девицы ведут себя пристойно, даже когда сердца их развращены. Они слушаются своих матерей в ожидании того времени, когда станут подражать им. Если жены будут выполнять свой долг, будьте уверены, что дочери никогда не нарушат своих обязанностей.

N. – Однако наблюдения говорят нам совсем иное. Право, кажется, что и женщинам тоже надо повольничать в ту или иную пору жизни. Дурная закваска рано или поздно обязательно забродит. У народов, имеющих нравственные правила, девушки бывают легкомысленны, зато замужние женщины строго блюдут себя, у народов же безнравственных – как раз наоборот. Следовательно, одни народы боятся проступка, а другие – только скандала, заботятся лишь о том, чтобы не было доказательств, а грех не ставят ни во что.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю