Текст книги "Юлия, или Новая Элоиза"
Автор книги: Жан-Жак Руссо
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 57 страниц)
Остерегайтесь связывать священное слово «честь» с диким предрассудком, который подвергает испытанию добродетель при помощи шпаги и порождает бесшабашных убийц. Хотя такие взгляды, готова признать, порою и сопутствуют безукоризненной честности, но полезно ли такое сопутствие там, где она царит? А что думать о человеке, который подвергает себя смертельной опасности, доказывая тем самым свою непорядочность? Неужто вы не видите, что преступления, свершенные во имя стыда и чести, прикрываются и умножаются ложным стыдом и боязнью вызвать порицание! Боязнь эта превращает человека в лицемера и лжеца, заставляет проливать кровь друга из-за одного нескромного слова, которым нужно пренебречь, из-за справедливого упрека, который не хочешь стерпеть. Она превращает обольщенную и движимую страхом девицу в фурию ада, направляет – о всемогущий боже! – материнскую руку против нежного плода… При этой страшной мысли душа моя изнемогает, но я благодарю того, кто испытует наши сердца; мое сердце он уберег от подобного чувства чести, которое может толкнуть лишь на злодейство и приводит в содрогание самое человеческую природу. Опомнитесь и подумайте, имеете ли вы право посягать на жизнь человека и подставлять себя под удар из-за дикой, опасной причуды, в которой нет ничего разумного. И горестное воспоминание о пролитой при таких обстоятельствах крови не будет ли в душе у того, кто ее пролил, вечно взывать к отмщению? Назовите преступление, равное умышленному убийству. И если человечность – основание всех добродетелей, что же нам думать о кровожадном изверге, который смел покушаться на нее, покушаясь на жизнь себе подобного? Вспомните, что вы сами мне говорили, осуждая тех, кто несет военную службу у иноземцев. Или вы забыли, что долг каждого гражданина – отдать свою жизнь отечеству, что долг не велит располагать ею без позволения законов, а тем более вопреки их запрету! О друг мой! Если вы искренне любите добродетель, научитесь служить ее обычаям, а не обычаям людей. Пускай ради этого приходится сносить кое-какие неприятности, по ужели добродетель для вас – пустой звук, ужели вы добродетельны лишь тогда, когда быть добродетельным ничего не стоит?
Но, в сущности говоря, – что это за неприятности? Пересуды бездельников, негодяев, для которых беды других – забава, которым вечно нужен новый предмет для злословия. Вот поистине возвышенный повод для того, чтобы узнать друг друга. Когда философ и мудрец, разрешая наиважнейшие вопросы жизни, руководится бессмысленной молвою, к чему тогда весь клад познаний, если в существе своем ты – заурядный человек? Итак, вы не решаетесь пожертвовать мстительным чувством во имя чувства долга, уважения, дружбы – из страха, как бы вас не обвинили в том, что вы боитесь смерти? Взвесьте же все обстоятельства, любезный друг, и вы увидите, что гораздо малодушнее бояться такого осуждения, нежели бояться смерти. Бахвал, трус вон из кожи лезет, чтобы прослыть храбрецом.
Ma verace valor, ben che negletto,
E di se stesso a se freggio assai chiaro. [69]69
Ma verace valor… —стихи из поэмы Т. Тассо «Освобожденный Иерусалим» (II, 60), в которых восхваляется доблесть и скромность вождя крестоносцев Готфрида Бульонского. – (прим. Е. Л.).
Но истинная доблесть не в признанье,
В себе самой достоинство находит (итал.).
[Закрыть]
Тот, кто прикидывается, будто способен смотреть без страха в лицо смерти, лжет. Человек боится смерти, и это великий закон для земных созданий; не будь его, быстро пришел бы конец всему смертному. Страх этот – простое движение души, подсказанное самой природой, не только безобидное, но по сути своей ведущее к добру и способствующее порядку. Он становится постыдным и достойным хулы, когда мешает нам творить благие дела и выполнять долг. Если бы трусость не препятствовала добродетели, она и не была бы пороком. Разумеется, не может прослыть человеком безукоризненно добродетельным тот, кто больше печется о своей жизни, нежели о своем долге. Но растолкуйте мне, – ведь вы во всем ищете разумных оснований, – ужели достойно пренебрегать смертью во имя преступления?
Если навлекаешь на себя презрение, отказавшись от дуэли, то чье же презрение страшнее – презрение людей сторонних при добрых твоих делах или презрение к самому себе – при дурных? Поверьте мне, – тот, кто истинно уважает себя, равнодушно приемлет ни на чем не основанное презрение других и страшится лишь одного – как бы и в самом деле не стать достойным презрения. Ведь добро и честь зависят отнюдь не от людского суда, а от самой природы содеянного, и хотя бы весь мир одобрял поступок, который вы намереваетесь совершить, он не станет менее постыдным. Но, впрочем, и чужого презрения не вызовет тот, кто воздержится от такого поступка во имя добродетели. Если это человек достойный, за всю свою жизнь ничем не запятнанный, не проявлявший и признака трусости, то, отказавшись осквернить свои руки человекоубийством, он вызовет еще большее уважение. Готовый служить отчизне, покровительствовать слабому, выполнять самые опасные обязанности, ценою своей крови защищать в справедливом, честном бою то, что дорого его сердцу, он во всем выказывает непоколебимую душевную твердость, какая дается только неподдельным мужеством. Совесть его спокойна, он шествует, высоко подняв голову, он не избегает встречи с врагом, но и не ищет ее. Сразу видно, что он не так страшится смерти, как страшится дурного деяния; пугает его преступление, а не гибель. Так что, если вдруг мерзостные предрассудки ополчатся против него, то вся его жизнь, достойная почитания, будет свидетельствовать в его пользу и опровергнет наветы, – ведь зная, каких основ придерживается этот человек в своем поведении, объяснят ими и каждый новый его поступок.
Сказать ли вам, почему так трудно смирить себя человеку заурядному? Да потому, что при этом нелегко сохранить достоинство. Потому что и впредь ему нельзя будет свершить ни единого недостойного поступка. Но если боязнь перед дурным поступком не удержала его в данном случае, почему же она удержит его в любом другом, когда, быть может, побуждение будет еще сильнее? Тогда-то и станет ясно, что отказ от поединка продиктован не добродетелью, а малодушием. Тогда-то действительно можно будет посмеяться над совестливостью, которая обнаружится лишь перед лицом опасности. Ужели вы не замечали, что люди, болезненно щепетильные, готовые бросить вызов по любому поводу, в большинстве своем бесчестны? Они боятся, как бы им открыто не выказали презрения, и несколькими поединками в защиту своей чести стараются прикрыть бесчестие своей жизни. Вам ли подражать таким людишкам? Оставим также в стороне военных, – они продают свою кровь за деньги; [70]70
…продают свою кровь за деньги… —Это мнение Юлии, жительницы Швейцарии, о военных не случайно и основано на том, что швейцарцы массами отправлялись служить в качестве наемников в иностранных армиях. – (прим. Е. Л.).
[Закрыть]стараясь сохранить за собою должность, они заботятся о своей чести лишь ради собственной выгоды и с точностью до экю знают цену своей жизни. Друг мой, пусть себе все эти люди дерутся! Нет ничего столь недостойного, как честь, вокруг которой они поднимают столько шума. Ведь это всего лишь безрассудный обычай, мнимое подражание добродетелям, которое чванится вопиющими преступлениями. Честь же такого человека, как вы, ни от кого не зависит, она живет в его душе, а не во мнении других; защита ее – не шпага и не щит, но вся честная и безупречная жизнь, а этот поединок требует куда больше мужества.
Вот в таких принципах вы и найдете объяснение, как сочетаются похвалы, всегда воздаваемые мною настоящему мужеству, с моим неизменным презрением к показной отваге. Я люблю людей смелых и терпеть не могу малодушных. Я порвала бы с возлюбленным, если бы он оказался трусом и бежал от опасности, и мне, как и всем женщинам, кажется, что пламя мужества воодушевляет и пламя любви. Но проявляй доблесть в справедливых делах, а не торопись неуместно щегольнуть ею, словно из боязни, что в случае необходимости не обретешь ее в своей душе. Иной делает над собой усилие и вступает в поединок, чтобы добиться права малодушествовать весь остаток своих дней. В истинном мужестве больше постоянства и меньше горячности; оно всегда таково, каким ему должно быть. Нет нужды ни возбуждать, ни сдерживать его; оно нигде не оставляет человека порядочного – ни в сражении с врагом, ни в собрании, когда он защищает честь отсутствующих и истину, ни в постели, когда он ведет борьбу с недугом и со смертью. Духовная сила, внушающая ему мужество, проявится всегда; добродетель для него выше всех обстоятельств: дело не в том, чтобы драться, а чтобы ничего не страшиться. Вот какое мужество я всегда восхваляла, любезный друг, и так хотела бы найти в вас. Остальное – всего лишь ветреность, сумасбродство, жестокость; и подчиняться всему этому просто мерзко. И того, кто сам ищет ненужной гибели, я презираю не менее, чем того, кто бежит от опасности, с которой должен встретиться лицом к лицу.
Как будто я доказала вам, что в размолвке с милордом Эдуардом ваша честь ничуть не затронута, что вы бросаете тень на мою честь, прибегая к помощи оружия; что помощь оружия несправедлива, неблагоразумна, недопустима; что она не сочетается с чувствами, которые вы исповедуете; что она годна только для людей бесчестных – ведь для них отвага заменяет добродетель, которой у них нет и в помине, или для военных – ведь они дерутся вовсе не ради чести, а преследуя выгоду. Настоящее мужество состоит в том, чтобы пренебречь таким средством, как дуэль, а не прибегать к ней; неприятности, которым подвергаешь себя, отказываясь от нее, – неизбежны при исполнении истинного долга, и скорее это мнимые, чем действительные неприятности, и, наконец, честность людей, особенно рьяно прибегающих к дуэли, должна вызывать особенные сомнения. Отсюда я прихожу к такому выводу: сейчас, сделав или приняв вызов, вы поступите вопреки рассудку, отвернетесь от добродетели, от чести, от меня. Истолковывайте мои рассуждения, как вам угодно, нагромождайте софизм на софизм, – истина в том, что человеку отважному – не быть трусом, человеку достойному – не быть бесчестным. Итак, мне кажется, я доказала вам, что человек мужественный презирает дуэль и человек достойный чувствует к ней омерзение.
Я полагала, друг мой, что в столь важном деле мне нужно ссылаться лишь на доводы рассудка и описать вам все обстоятельства в истинном свете. Если бы я решила нарисовать их такими, какими они мне кажутся, и заставить говорить чувство человечности, я прибегла бы к иному языку. Вы знаете, что батюшка в молодости имел несчастье убить человека на дуэли – он убил своего друга. Они дрались нехотя, принуждаемые безрассудным представлением о чести. Смертельный удар лишил одного жизни, а у другого навсегда отнял душевный покой. С той поры отец не может избавиться от сердечной тоски и угрызений совести. Часто, оставаясь в одиночестве, он льет слезы и стонет. Он будто все еще ощущает, как его жестокая рука вонзает клинок в сердце друга. В ночи ему все мерещится мертвое тело, залитое кровью; он с содроганием взирает на смертельную рану, – ему так хотелось бы остановить кровь. Ужас охватывает его, и он кричит; страшный призрак неотвязно его преследует. Уже прошло пять лет, как он потерял милого наследника своего имени, надежду всей семьи, а он до сих пор укоряет себя в его смерти, считая, что это справедливая кара, ниспосланная небом за то, что сам он отнял единственного сына у несчастного отца.
Признаюсь, все это, да вдобавок врожденная нетерпимость к жестокости, внушает мне отвращение к дуэли: она – последняя ступень животной грубости, до которой доходит человек. Тот, кто идет драться с легким сердцем, на мой взгляд – дикий зверь, готовый растерзать другого зверя; если же в душах противников осталась хоть капля чувства, данного человеку природой, то, по-моему, более достоин сожаления не побежденный, а победитель. Вот они, люди, привыкшие к кровопролитию: они пренебрегают угрызениями совести, ибо заглушают в себе голос природы. Они постепенно становятся жестокими, бесчувственными, играют жизнью других – и наконец, в возмездие за то, что могли так погрешить против человечности, утрачивают ее совсем. Во что они превращаются? Отвечай, ужели ты хочешь походить на них? Нет, ты не дойдешь до мерзкого озверения, ты для него не создан. Но остерегайся первого шага: твоя душа пока еще чиста и неиспорчена, не развращай ее, рискуя своей жизнью во имя навязанного себе преступления, недоблестной отваги, бессмысленных требований чести. [71]71
…бессмысленных требований чести. – Это письмо произвело большое впечатление на современников и широко цитировалось противниками дуэли. По свидетельству Мерсье, автора «Картин Парижа» и последователя Руссо, дуэли в эпоху перед революцией 1789 г. стали во Франции редким явлением «благодаря философам», которые сумели достичь того, что не удавалось сделать королю. – (прим. Е. Л.).
[Закрыть]
Я тебе еще ничего не сказала о твоей Юлии. Может быть, она скорее убедит тебя, взывая к твоему сердцу. Одно лишь слово Юлии, и сердце твое на него отзовется. Ты иногда удостаивал меня нежного имени супруги, – кажется, сейчас я уже должна носить имя матери. Ужели ты хочешь сделать меня вдовой до того, как нас соединят священные узы?
P. S. В этом письме – мое волеизъявление, а в подобном случае человек здравомыслящий всегда повинуется. Если вы не повинуетесь, говорить нам не о чем; но прежде хорошенько подумайте. Даю вам неделю на размышление о столь важном вопросе. Не во имя благоразумия я прошу вас об отсрочке, а во имя себя самой. Помните, что я могу сослаться на право, которое вы сами мне дали, и что уж до таких-то пределов оно простирается.
ПИСЬМО LVIII
От Юлии к милорду Эдуарду
Пишу вам, милорд, отнюдь не собираясь упрекать вас: вы меня оскорбили, следовательно, я в чем-то провинилась перед вами неведомо для себя. Не допускаю мысли, чтобы порядочный человек мог беспричинно обесчестить почтенное семейство! Что ж, получайте удовлетворение, мстите, если у вас есть на то основания. Мое письмо доставит вам легкий способ погубить несчастную девушку: она никогда не простит себе, что обидела вас, и вверяет вам свою честь, которую вы намерены у нее отнять. Да, милорд, ваши обвинения справедливы: у меня есть любовник, и я его обожаю. Он повелитель моего сердца и всего моего существа. Только смерть может порвать эти сладостные узы. Мой возлюбленный тот, кого почтили вы своей дружбой. Он достоин ее, ибо он любит вас и он добродетелен. Однако он погибнет от вашей руки. Знаю, оскорбленная честь жаждет крови. Знаю, отвага погубит его! Знаю, в поединке, не опасном для вас, его неустрашимое сердце без боязни подставит себя под смертельный удар. Я хотела удержать его от опрометчивого, легкомысленного поступка. Я взывала к его рассудку. Увы! Я написала письмо, но почувствовала всю тщетность своих усилий, и хоть я чту его добродетели, однако сомневаюсь, найдутся ли среди них столь возвышенные, что заставят его отрешиться от ложного понятия о чести. Радуйтесь заранее, что пронзите грудь своего друга, но знайте, безжалостный изверг, – вам не придется радоваться ни слезам моим, ни отчаянию. Нет, клянусь любовью, стенающей в глубине моего сердца, – клянусь перед вами нерушимою клятвой: я не проживу и дня после смерти того, ради кого живу. И вы можете тогда похваляться, что единым ударом свели в могилу двух несчастных влюбленных, которые умышленно ничем не погрешили против вас и искренне вас уважали.
Говорят, милорд, у вас прекрасная душа и чувствительное сердце. Если они позволят вам безмятежно наслаждаться своей местью, для меня непонятной, и радоваться тому, что вы сделали людей несчастными, то пусть, по крайней мере, душа и сердце ваши заставят вас, когда меня не будет на свете, позаботиться о моих неутешных родителях, – ведь они потеряют единственное дитя и будут влачить дни свои в вечной скорби.
ПИСЬМО LIX
От г-на д'Орба к Юлии
Спешу, сударыня, по вашему приказанию дать вам отчет о том, как я исполнил ваше поручение. Я только что вернулся от милорда Эдуарда – он все еще не избавился от вывиха и без палки не может ходить по комнате. Я вручил ему ваше письмо, и он с поспешностью его распечатал. Мне показалось, он был взволнован, читая его. Некоторое время он о чем-то раздумывал, потом перечел вторично и пришел в еще большее волнение. Вот что он сказал, прочтя письмо:
«Вам известно, сударь, что дела чести имеют свои правила и преступать их нельзя. Вы сами видели, что произошло вчера между нами; надо покончить с этим по всем правилам. Сделайте одолжение, пригласите двух своих друзей и приходите вместе с ними ко мне завтра поутру. Тогда вы и узнаете мое решение». Я ответил, что все случилось в тесном кругу, без свидетелей – не лучше ли все и завершить таким же манером. «Мне известно, как следует поступать, – резко возразил он, – и я сделаю то, что надобно сделать. Приведите же двух друзей, иначе говорить нам с вами будет не о чем». Я вышел, тщетно стараясь разгадать его странную затею. Во всяком случае, я буду иметь честь увидеть вас нынче вечером, а завтра исполню то, что вы повелите. Если сочтете нужным, чтобы я отправился к нему на свидание со спутниками, я подыщу таких, на которых можно положиться во всех случаях жизни.
ПИСЬМО LX
К Юлии
Успокойся, милая, дорогая моя Юлия, и, узнав обо всем только что произошедшем, пойми и раздели чувства, которые мне выпало испытать.
Получив твое письмо, я пришел в такое негодование, что не мог прочесть его внимательно, как оно того заслуживает. Я не в силах был побороть себя: слепой гнев превозмог все другие чувства. «Быть может, ты и права, – думал я, – но не требуй, чтобы я позволял тебя оскорблять. Пусть я потеряю тебя, пусть умру виновным, но я не потерплю, чтобы тебе не выказывали должного уважения, и пока бьется мое сердце, ты будешь чтима всеми окружающими так же, как чтит тебя мое сердце». Однако же я, не колеблясь, согласился на недельную отсрочку. И увечье милорда, и мой обет повиноваться тебе – все содействовало тому, что я признал отсрочку необходимой. Решив по твоему приказанию за это время поразмыслить о сути твоего письма, я стал его перечитывать и обдумывать – не для того, чтобы изменить свой образ мыслей, а чтобы утвердиться в нем.
Нынче утром я снова принялся за это, по моему мнению, слишком благонравное, слишком рассудительное письмо и стал с тревожным чувством перечитывать его, как вдруг в дверь постучались. И спустя мгновение передо мною предстал милорд Эдуард. Он явился без шпаги, опираясь на трость. С ним было еще трое, и среди них господин д'Орб. Меня изумил приход непрошеных гостей, и я молча ждал, что же будет дальше. И тут Эдуард попросил ненадолго принять его и не мешать его действиям и речам. «Прошу вас, дайте мне в этом честное слово, – присутствие этих господ, ваших друзей, порука тому, что вам во вред оно не обернется». Слово я ему дал, не колеблясь, но ты поймешь, как я изумился, когда, не успев договорить, увидел, что Эдуард становится передо мною на колена. Пораженный странной выходкой, я тотчас же бросился поднимать его. Но он напомнил мне о моем обязательстве и повел такую речь: «Я пришел, сударь, во всеуслышанье отречься от тех оскорбительных слов, которые, опьянев, произнес в вашем присутствии. Напраслина оскорбляет самого меня, а не вас, и мой долг засвидетельствовать перед вами, что я от нее отрекаюсь. Я готов нести любую кару, какой только вы вздумаете меня подвергнуть, и считаю, что свою честь я могу восстановить, лишь искупив вину свою. Любой ценой: дайте мне прощение, умоляю вас, и возвратите мне свою дружбу». – «Милорд, – немедля отвечал я, – узнаю вашу возвышенную и благородную душу. И превосходно отличаю речи, которые подсказывает вам сердце, от тех речей, что вы ведете, когда не принадлежите себе, – предадим же их вечному забвению». Я тотчас помог ему встать, и мы обнялись. Засим милорд обернулся к свидетелям и молвил: «Благодарю вас, господа, за вашу любезность. Такие смелые люди, как вы, – добавил он взволнованным голосом и гордо приосанившись, – должны понимать, что тот, кто так исправляет свои ошибки, ни от кого не потерпит оскорбления. Можете рассказывать обо всем, что видели!» Вслед за тем он пригласил нас четверых отужинать у него нынче вечером, и свидетели ушли. Лишь только мы очутились наедине, он вновь обнял меня, проявив еще более сердечные, еще более дружеские чувства, а потом, сев рядом со мной, взял меня за руку. «Счастливейший из смертных, – воскликнул он, – наслаждайтесь счастьем, которого вы достойны! Сердце Юлии принадлежит вам; так будьте вы оба…» – «Опомнитесь, милорд, – прервал я его. – Уж не потеряли ли вы рассудок?..» – «Нет, – отвечал он с улыбкой, – хотя и в самом деле чуть не потерял. Быть может, и случилось бы это со мною, если бы та, которая отняла у меня рассудок, сама же мне его и не возвратила…» И тут он подал мне какое-то письмо, – и до чего я был удивлен, увидев, что написано оно рукой, никогда не писавшей ни одному мужчине, кроме меня. Как волновалась душа моя, когда я его читал! В нем я узнавал возлюбленную, не имеющую себе равных, готовую погубить себя ради моего спасения, – узнавал свою Юлию. Но когда я дошел до места, где она клянется, что не переживет смерти счастливейшего из людей, я содрогнулся, подумав, какой опасности я избежал, возроптал на то, что слишком любим тобою, ужас объял меня, и я вдруг понял, что ведь и ты смертна. Ах, возврати же мне мужество, которого меня лишаешь… Я обладал им, когда шел навстречу смерти, угрожавшей лишь моему существованию, но не нахожу его, когда подумаю, что ты умрешь вместе со мной.
Меж тем, пока я всей душой предавался горькому раздумью, Эдуард говорил мне что-то, но вначале я почти не обращал внимания на его слова; однако же он принудил меня вслушаться, ибо говорил о тебе, и то, что он говорил, было мне по сердцу и более не возбуждало ревности. Я понял, каким он проникся сожалением, что вспугнул нашу любовь, нарушил твой покой. Тебя он почитает более всего на свете. Но, не смея принести извинения и тебе, он просил меня передать их и уговорить тебя отнестись к ним благосклонно. «Вы для меня – ее полномочный представитель, – говорил он, – и я смиренно обращаюсь к тому, кого она любит, так как не могу ни говорить с нею, ни даже называть ее имя, боясь повредить ее репутации». Он признался, что питает к тебе чувства, которые каждому, кто видит тебя, трудно превозмочь, но скорее это нежность и преклонение, а не любовь. Никогда они не внушали ему никаких притязаний или надежд. Он всецело склонился перед нашими чувствами, как только они стали ему известны, а намеки сорвались с его уст под влиянием пунша, но отнюдь не ревности. Он рассуждает о любви, как надлежит философу, который считает, что душа его превыше всех страстей: быть может, я ошибаюсь, но, по-моему, он уже однажды любил, и это мешает другой любви укорениться в его сердце. То, что вызвано оскудением сердца, он приписывает доводам разума, но ведь я хорошо знаю, что полюбить Юлию и отказаться от нее – доблесть, непосильная для мужчины.
Он пожелал все досконально узнать об истории нашей любви и о препятствиях, мешающих счастью твоего друга. Решив, что после твоего письма полуисповедь была бы вредна и неуместна, я исповедался ему во всем, и он выслушал меня со вниманием, свидетельствовавшим о его искренности. И не раз я примечал, что слезы навертываются ему на глаза, что душа его растрогана; особенно же глубоко был он взволнован победами добродетели, и мне кажется, что у Клода Анэ появился новый покровитель, не менее ревностный, чем твой отец. «Во всем, что вы мне поведали, – промолвил он, – нет ни игры случая, ни приключений, но никакой роман не увлек бы меня до такой степени своими трагическими перипетиями: так жизнь сердца заступает место происшествий, а проявление порядочности заступает место блистательных подвигов. Души у вас обоих столь необыкновенны, что нельзя судить о них по общим правилам. Путь к счастью у вас иной, чем у других, да и само оно иного рода; ведь другие помышляют только о благополучии, о чужом мнении, – вам же надобны только нежность и покой. К любви у вас присоединилось и состязание меж собою в добродетелях, возвышающее обоих; каждый из вас стоил бы куда меньше, если бы вы не любили друг друга. Любовь пройдет, – осмелился он добавить (простим ему святотатство – ведь сердце ему подсказало это по неведению), – любовь пройдет, – повторил он, – но добродетели останутся». Ах! Если бы они могли жить вечно, как наша любовь, Юлия! Само небо не возжелало бы большего.
Словом, я вижу, что ни суровость философическая, ни суровость, свойственная милорду, как сыну своей страны, не заглушили в нашем благородном англичанине прирожденное чувство человеколюбия, и что он с истинным участием относится к нашим бедам. Если бы нам способны были посодействовать влияние и богатство, мы, разумеется, могли бы рассчитывать на него. Но, увы! Власти и деньгам не дано сделать сердца счастливыми!
Часов мы не считали и проговорили до обеденной поры. Я велел подать цыпленка, а после обеда мы продолжали беседу. Милорд завел речь о своем нынешнем поступке, я не удержался и дал понять, как я удивлен столь необычным и решительным поведением. Но к доводам, уже приведенным, он присовокупил, что полуизвинения в вопросах чести недостойны человека смелого: надобно или во всем покаяться, или вовсе не каяться, иначе только унизишь себя, так и не загладив своей вины, и твои нелепые, неохотные извинения будут приписаны только трусости. «Впрочем, – добавил он, – моя репутация уже твердо установилась, я могу поступать по справедливости, – трусом меня никто не сочтет. Вы же молоды, только вступаете в свет; ваше имя должно быть безупречно после первого вызова, чтобы никто не пытался подстрекнуть вас на другой поединок. Повсюду встретишь ловких трусов, которые, как говорится, «прощупывают врага», стремятся найти кого-нибудь, кто трусливее их, и за его счет набить себе цену. Я не хочу, чтобы столь порядочный человек, как вы, вынужденный наказать одного из подобных молодцов, вступил в поединок, не приносящий никакой славы, – если им понадобится урок, предпочитаю дать его сам: пусть у меня будет одной дуэлью больше – это не повредит человеку, который дрался много раз. Но одна-единственная дуэль может наложить пятно, а возлюбленному Юлии должно быть незапятнанным».
Вот вкратце суть нашей долгой беседы с милордом Эдуардом. Я почел нужным дать тебе отчет – научи, как мне с ним держаться.
Ну, а теперь, когда все закончилось благополучно, умоляю тебя, гони мрачные мысли, которые вот уже несколько дней владеют тобою. Береги себя – так надобно сейчас при твоем положении, внушающем тревогу. О, если б ты вскоре утроила существо мое! Если б вскоре залог любви… Надежда, ты так часто приносила мне разочарование, – ужели ты обманешь вновь?! О, мечты, страх, неизвестность!.. О прелестная подруга моего сердца, будем жить ради любви нашей, в остальном предадимся на волю божию.
Р. Я Забыл сказать, что милорд передал мне твое письмо, и я взял его без зазрения совести – ведь такое сокровище нельзя оставлять в чужих руках. Отдам его тебе при первой же встрече: мне твое письмо уже ненадобно – каждая строка так ярко запечатлелась в сокровенной глубине моего сердца, что, право, перечитывать его мне более никогда не понадобится.
Героизм добродетели.
ПИСЬМО LXI
От Юлии
Приведи завтра милорда Эдуарда – я паду перед ним на колена, как он пал перед тобой. Какое великодушие, какое благородство души! По сравнению с ним мы так ничтожны. Храни бесценного друга как зеницу ока. Быть может, он многое бы потерял, будь он сдержаннее: дано ли человеку без недостатков обладать великими добродетелями?
Тысячи всяческих тревог повергли было меня в уныние, – своим письмом ты воскресил мое угасшее мужество. Рассеяв страхи, ты облегчил мои горести. Ныне у меня достанет сил снести свои муки. Ты жив, ты любишь меня! Твоя кровь и кровь твоего друга не прольется, а честь твоя в безопасности, – значит, я не совсем уж несчастна.
Не пропусти нашего завтрашнего свидания. Мне – как никогда – надобно видеться с тобою, и никогда я так мало не надеялась, что мне суждено еще долго с тобою видеться. Прощай, мой дорогой, единственный друг. По-моему, ты не совсем удачно выразился: «Будем жить во имя нашей любви». Ах, следовало бы сказать: «Будем любить во имя нашей жизни».
ПИСЬМО LXII
От Клары к Юлии
Ужели, любезная сестрица, мне суждено выполнять лишь самые печальные обязательства, налагаемые дружбой? Ужели мне всегда суждено надрывать себе сердце и омрачать твое горестными вестями? Увы! Мы с тобою чувствуем заодно, ты это знаешь, и когда я сообщаю тебе о новых огорчениях, это значит, что я сама их уже чувствую за тебя. Зачем не могу я скрыть от тебя беды, не усугубляя ее? Зачем нежная дружба не обладает обаянием любви? Ах, будь оно так, я б тотчас же заставила тебя забыть о горе, которое принесу тебе своим рассказом.
Вчера после концерта, когда твоя матушка, возвращаясь домой, пошла под руку с твоим другом, а ты – с г-ном д'Орб, наши отцы остались с милордом – поговорить о политике. Предмет этот наводит на меня скуку, и я ушла к себе в спальню. Спустя полчаса я вдруг услышала, что кто-то с горячностью повторяет имя твоего друга. Я тотчас же поняла, что беседа перешла на другую тему, и стала прислушиваться. Разговор продолжался. Судя по всему, милорд Эдуард решился посватать твоего друга – он с гордостью называл его своим другом – и вызвался создать ему по дружбе надлежащее положение. Твой отец презрительно отверг предложение милорда. Тут-то страсти и разгорелись. «Знайте же, – настаивал милорд, – что, вопреки всем вашим предрассудкам, лишь он один на всем свете достоин ее и, быть может, один лишь он и сделает ее счастливой. Природа наделила его всеми дарами, которые не зависят от людей, а к дарам этим он присоединил все, что только зависело от его воли. Он молод, статен и пригож; он силен и ловок; он образован, добр, честен, смел. У него развитой ум, неиспорченная душа. Чего же ему еще недостает, чтобы заслужить ваше согласие? Богатства? Оно у него будет. Трети моего состояния вполне достаточно, чтобы превратить его в самого крупного богача во всем кантоне Во, а я, если нужно, готов отдать и половину. Благородного звания? Это ненужное преимущество в стране, где оно вредит, а не приносит пользу. Впрочем, уверяю вас, оно у него есть – не записано в старинной дворянской грамоте, зато высечено в глубине его сердца, и письмена эти не стереть. Одним словом, если вы разум ставите выше предрассудков и любите дочь свою больше титулов, то ее руку отдадите ему и никому другому!»
Тут и батюшка твой вскипел. Он назвал предложение Эдуарда нелепым, смехотворным. «Как! Вы, милорд, человек столь знатный, – воскликнул он, – воображаете, будто последний отпрыск благородной фамилии согласится, чтобы его имя утратило свой блеск или покрылось позором, и позволит своей дочери вступить в брак с безвестным бродягой, нищим, живущим на подаяния?» – «Остановитесь! – прервал его Эдуард. – Вы говорите о моем друге. Помните, если его оскорбляют в моем присутствии, значит – оскорбляют меня. Тот, кто поносит порядочного человека, поносит этим самого себя. Подобные безвестные люди более достойны уважения, чем все дворянчики Европы, взятые вместе, и я ручаюсь, что самый почетный путь к богатству – это получить дань уважения и дары дружбы. Человек, которого я прочу вам в зятья, не насчитывает, как вы, целой вереницы предков, всегда несколько сомнительных, зато явится основателем и украшением своего рода, каким некогда для вашего рода был ваш пращур. Уж не сочтете ли вы для себя бесчестием и родство с главою своего рода и не падет ли тогда ваше презрение на вас самих? А сколько знатных имен были бы преданы забвению, ежели таковыми почитать только те, что ведут начало от человека достойного! Будем судить о былом по нынешним временам. На двух-трех граждан, достойных своего знатного имени, приходятся тысячи мошенников, происками добывающих для себя благородное звание, а ведь подобное благородство, которым будут кичиться потомки, восходит лишь к грабежам и распутству, которым предавались предки [72]72
Дарование дворянских грамот в нынешнем веке редкость, – по крайней мере, известен как будто лишь один такой случай. Что до благородного звания, добытого ценою денег и купленного на обременительных условиях, то, по-моему, единственная его ощутимая привилегия заключается в том, что его обладателя нельзя казнить через повешение. – прим. автора.
[Закрыть]. Согласен, и между людьми низкого сословия найдется немало людей бесчестных, но бьюсь об заклад, что среди дворян из двадцати один уж непременно потомок отъявленного плута. Так, если позволите, оставим в стороне происхождение и взвесим личные достоинства и заслуги. Вы были на военной службе у чужеземного государя, его же отец сражался за отчизну, не получая никакой мзды. За вашу отменную службу вам и платили отменно; но какие бы ратные почести вы ни снискали, – право, сотни людей незнатных достойны их еще более.