Текст книги "Юлия, или Новая Элоиза"
Автор книги: Жан-Жак Руссо
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 57 страниц)
Со второй половины романа психология «философа», которому в Париже не доверял Сен-Пре, так сказать, реабилитируется. И вот антипод Сен-Пре – Вольмар. Когда вступают в игру чувства, Сен-Пре для Вольмара – значительно превосходящий соперник, зато в Вольмаре больше самообладания, у него «от природы душа спокойная, а сердце холодное», он «лишен страстей, мешающих следовать велениям разума». Если и есть у Вольмара какая-либо страсть, «то лишь страсть к наблюдениям» (п. XII, ч. 4). Слова Вольмара: «Сам я не люблю играть роли, люблю только смотреть, как играют другие», удивительно совпадают и по смыслу и фразеологически с посмертно изданной книгой Дидро «Парадокс об актере», где общество делится на людей активных, охваченных какой-нибудь страстью, и людей рационально мыслящих, стоящих вне действия, наблюдателей; уподобив жизнь театру, первых можно отнести к актерам, вторых – к зрителям. Так и Вольмар – «зритель». К тому же он немногословен, во всем любит порядок, на главном месте у него расчет, мысль, ум; в отличие от Юлии, он атеист. Сколько стараний приложил Сен-Пре, чтобы доказать нам: философский склад ума отличается недобротой, холодом, а вот перед нами гуманный философ.
А чем не «философ» Юлия – она, столь склонная к рассуждениям на всевозможные темы: о нравах в древних республиках и об изнанке светской жизни, о богословских вопросах и о дуэли. Как она поучала в дни оны своего Сен-Пре! Благочестивая, она никогда не брала катехизиса в руки и при смерти не желает молиться богу, отказываясь принять священнике. Перед кончиной она беседовала с друзьями о воспитании детей, излагала пастору свое понимание деизма, советовала врачу лечить без лекарств – и ни разу не вспомнила бога, оставаясь при этом верующей, в духе «Исповеди савойского викария» из книги об Эмиле.
Не забудем также Эдуарда Бомстона – о нем написан замечательный по драматизму рассказ, вплетенный к ткань романа, рассказ, в котором особенно потрясает «падшая» девушка Лаура. Глубокое сочувствие Юлии к этой девушке гораздо более оправданно, чем безжалостное отношение к ней Сен-Пре, неожиданно превратившегося из свободолюбивого бунтаря в раба так называемого «общественного мнения» и своим вмешательством заставившего бедняжку Лауру постричься в монахини. Вернемся, однако, к «философу» как типу человека. Так вот. Бомстон знает, что «голос чувства» нельзя принимать за «голос разума», что впечатление от предмета – это еще не оценка его, что «кто ничего не чувствует, ничему не научится», но в отношения между человеком и внешним миром нельзя проникнуть без того, чтобы прежде всего изучить отношения, существующие во внешнем мире; «недостаточно знать страсти человеческие, если не можешь разбираться в предметах страстей, а эту вторую половину изысканий производить можно лишь в спокойствии и в размышлениях» (п. I, ч. 5). Эдуард Бомстон умеет укрощать свой темперамент, стоицизм – его «кредо». И как раз он, хотя и лорд, убежденно, вдохновенно проецирует в будущее «гармонию мыслящих существ» – светлый мир без тирании, суеверий, сословных предрассудков. Жаль только, что в тексте романа Бомстон – персонаж второго плана; он, как и Клара при Юлии, друг и наперсник Сен-Пре, не больше.
Правда, Руссо и тут не удержался от тона «издателя», подтрунивающего над не им созданным персонажем: Эдуард, говорит он, «лучше всего философствует, когда делает глупости, и никогда так хорошо не рассуждает, как в тех речах, когда сам не знает, что говорит». Все та же маска легкого юмора на лице автора романа по отношению к одному из любимых своих героев. Если же вдуматься в ход мысли романа, то Руссо явно вернул разуму его престиж.
Вернул престиж разуму, но прежде всего морали, которая интересы общества ставит выше интересов индивида. В идеальной республике «Договора» действует железный закон равенства – в противном случае погоня за богатством отдельных буржуа нанесет ущерб сплоченности граждан; закон этот так суров, что требует нивелировки даже талантов, о чем Руссо давно писал в статье «Политическая экономия» для «Энциклопедии». Не менее сурово в романе «Новая Элоиза» обязанности личности по отношению к другим людям подавляют присущее ей же стремление к счастью. И если Руссо радикальнее просветителей в вопросах политических, в этическом плане он менее снисходителен к проявлениям даже оправданного эгоизма – эгоизма влюбленного. Ни один материалист XVIII века не восхвалял так бурно свободу чувства, как Руссо, и ни один моралист того времени не сковал так свободу чувства всякими долженствованиями, как Руссо. Оказывается, правильно поступила Юлия, сделавшись женой нелюбимого человека. И для Сен-Пре полезно, что страсти его наконец остыли. Пора одуматься и Эдуарду Бомстону, сделавшему двух любящих его женщин несчастными… Руссо не только обуздал своих героев. Черная тень катастрофы легла на их судьбы: жизнь Юлии оборвала простуда после того, как она бросилась в озеро спасать свое тонущее дитя, и потому лишился жены Вольмар. Еще до этого овдовела Клара. Единственный луч света: на руинах разбитого счастья воздвигнуто царство гражданских обязанностей. Радуйтесь: Сен-Пре будет учителем сирот Вольмаров, Эдуард – членом английского парламента, и оба решили навсегда остаться холостяками.
Мрачноватая развязка. И все-таки в подтексте другая тема – оптимистическая: каким хотел бы Руссо видеть человека? Только мыслящим существом? Нет – и деятельным тоже. Следовательно, и гармоничным. В книге об Эмиле написано: «Разум многим обязан страстям, а страсти – разуму». Не страсти хотел бы «преодолеть» Руссо, а созерцательностьпросветительского мировоззрения. Пусть активность своих героев Руссо не сумел представить живыми картинами: о делах Вольмара в Петербурге мы узнаем из лаконичного сообщения Юлии; о кругосветном путешествии Сен-Пре – не на много более подробная информация – в письме к Кларе. Все же знаменательно, что Вольмар (кстати, не русский ли он?) был участником какой-то заговорщической, вероятно, революционной группы, едва избежал ссылки в Сибирь и потерял состояние. Все-таки, хотя Сен-Пре интеллектуально общается лишь с людьми высших классов, от народа практически обособлен, его возмущение тем, что он наблюдает в обоих полушариях земли и во Франции, таит в себе стимул к борьбе не только печатным словом.
Соединить желанные ому черты в одном образе Руссо не хотел, для такого художественного эксперимента он недостаточно романтик. В «Новой Элоизе» эти черты рассредоточены: Юлия необычайно отзывчива, гуманна; Сен-Пре импульсивен, пылок, богат разнообразными вибрациями чувств; Эдуард Бомстон темпераментный и волевой; Вольмар сдержан, дальновиден, внутренне собран. Между строк романа выплывает облик «героя времени», героя предреволюционной Франции, и не только этой страны: он пока еще слабее своих чаяний и дум, недоволен собой, зато упорно решает какие-то проблемы – этические, политические, художественные, – томится, счастливым быть не может, а что сулит ему будущее, не знает. Идеал человека, каким смутно представляет его себе Руссо, тем не менее обрисован, и потому «Новая Элоиза» – не только философско-лирический, но и в точном смысле слова идейныйроман.
Если пытаться свести к единому знаменателю мнения о «Новой Элоизе» современников Руссо, это оказывается невозможным. Во втором предисловии, как мы уже знаем, фигурирует критик консервативного вкуса, привыкший к литературным персонажам с изысканными манерами, светским модницам, вельможам, военным, а тут какие-то безрассудные провинциалы, «будто из другого мира они». Господина N шокируют герои столь наивные, мечтательные, знакомые лишь с патриархальными нравами глухих местечек и деревень, понятия не имеющие о блеске французской столицы. Сен-Пре – влюбленный безумец, какой-то Селадон из галантного романа французского писателя XVII века д’Юрфе. Угрюмая Юлия и чересчур снисходительная Клара – две болтуньи, томные влюбленные Астреи того же романа. Эдуард Бомстон – донкихот. А как смешон Вольмар, усердствующий в том, чтобы ввести в свой дом недавнего любовника жены! И как непоследователен Руссо: требуя строжайшей цензуры к искусству, показывающему страстные чувства, он рисует сцену в роще, где происходят достаточно интимные встречи любовников.
Острословы Парижа, возражает «собеседнику» Руссо, презирают добродетели всех видов, а мечтатели из городка Кларан сохранили чистоту и силу нравственного чувства. Старомодный провинциализм – источник достоинств более высоких в измерениях подлинной человечности. В романе «Новая Элоиза», говорит еще Руссо языком реалиста, «нет ничего неожиданного, никаких театральных эффектов»; среди персонажей романа «нет никаких совершенных людей». Вместо «хорошего общества», где даже «легкость состоит из множества правил», а воспитанность – в том, чтобы «ловить все модные новшества», – самобытные личности, и таких – большинство… «Разве вы не знаете, – обращается Руссо к «собеседнику», – насколько люди отличны друг от друга, насколько противоположны их характеры, насколько нравы и предрассудки меняются в зависимости от времени, места и возраста? Кто же дерзнет установить точные границы естественности и скажет: вот до сего предела человек может дойти, а дальше нет?»
В лице г-на N выступает образованный дворянин с присущей ему эстетикой застывших нормативов. Тем не менее взгляд его на «безрассудства» героев «Новой Элоизы» мог быть одобрен в среде энциклопедистов. Так и было в действительности: за исключением д’Аламбера, они встретят роман Руссо без особого восторга. Печатный орган просветителей дал «Новой Элоизе» в общем положительную оценку, упрекнув только Руссо в нарушениях правдоподобия и «странной картине человеческого сердца». Резче высказался Вольтер, очевидно имея в виду малопривлекательные образы парижан и обаятельные образы швейцарцев: «Наполовину галантный, наполовину моральный роман, но в нем нет ни истинной галантности, ни истинной морали, ни вкуса, ни одного достоинства, кроме клеветы на нашу нацию».
Тем не менее уже в XVIII веке «Новая Элоиза» завоевала читателей всех стран Европы и выдержала более 60-ти изданий. Руссо получил тысячи писем. Проявила интерес к роману и аристократическая публика, интерес даже более сочувственный, чем тогдашняя буржуазная, особенно в Швейцарии. В Англии симпатии к Руссо выразили Голдсмит, Юнг, Каупер, Бернс; в Германии – Гердер и Лессинг, Гете и Шиллер, поэты «бури и натиска», навеки считавшие себя обязанными автору «Новой Элоизы» за раскрепощение внутреннего чувства. Повсюду этот роман способствовал созданию атмосферы героической, самоотверженной борьбы против крепостнического в абсолютистского режима. На ораторов и писателей периода французской революции Руссо оказал влияние не только как автор трактатов, но и как автор популярнейшего романа.
Не случайно в самый разгар великих событий – французская монархия низложена, запутанная борьба партий – появилась книга с программным названием: «О Ж.-Ж. Руссо, одном из главных писателей, подготовивших революцию». Автор этой книги – Мерсье разъяснял французам 1791 года: «Никогда еще художник слова не показывал, что в равной степени могут волновать столь отдаленные друг от друга, прямо противоположные сферы – красноречие страстной любви и теоретические сложности политики – «Новая Элоиза» и «Общественный договор» написаны одной и той же рукой» [3]3
L. S. Mercier, De J. J. Rousseau, considéré comme l’un des premiers auterurs de la Révolution, Paris, juin 1791, p. 4.
[Закрыть]. В романе Руссо «ярко изображена любовь, чтобы оправдать заблуждения этой страсти», продолжал Мерсье. В отличие от ричардсоновской Клариссы, Юлия не без слабостей, но какой отец будет краснеть, если его провинившаяся дочь вернется на стезю добродетели?.. Попутно разоблачен принцип дворянской чести – этот варварский предрассудок наследственной аристократии, по мнению которой, все, кто к ней не принадлежит, являются «сбродом, ничтожествами, канальями»… Недаром слова Юлии: «Жена угольщика более достойна уважения, нежели любовница принца» – вызвали ярость г-жи де Помпадур. Наконец, и прежде всего: сколько душевного благородства в Сен-Пре, готовом на все жертвы ради избранницы своего сердца! Восхваляя Сен-Пре, Мерсье обошел вопрос, почему в революционной Франции больше интересуются «заблуждениями» любовной страсти Сен-Пре, больше «жертвами», которые он принес «добродетели», чем самой любовью его и ее трагическим исходом.
В XIX веке Руссо освещали как предтечу Байрона, с его «мировой скорбью», и Шелли, имея в виду пантеизм английского поэта и его веру в человечество. От Сен-Пре тянутся нити к образам Шатобриана, Сенанкура, Мюссе, русского романтика В. Ф. Одоевского, вспомнившего «особенных» людей Руссо в рассказе «Странный человек». Неизданный при жизни Бальзака роман в письмах «Степи, или Философские заблуждения» (1818–1819) повторяет многие темы «Новой Элоизы», создатель «Человеческой комедии» воспринял оттуда критическое отношение к блеску титулов и притягательной силе богатства, ко всей цивилизации с ее классовыми антагонизмами. Чернышевский вложил в уста героини романа «Что делать?» мысль о том, что в «Новой Элоизе» впервые родилась женщина с чувством достоинства. Впрочем, по мнению Чернышевского, этот роман устарел. Л. Н. Толстой, напротив, сказал: «Руссо не стареет», и два месяца прожил в Кларане – «в том самом местечке, где жила Юлия Руссо». О самом романе великий русский писатель сказал: «Эта прекрасная книга заставляет думать».
Многие тревоги Руссо о судьбах человечества созвучны нашему времени, но из книг и статей некоторых буржуазных критиков мы узнаем, что он якобы весь растворился в «полутонах» собственной душевной жизни или «пещерах своего духа», где царит кромешная тьма, что, по его убеждению, человек обречен на страдания, на полное одиночество, непонимание окружающих, и миг счастья – единственное для него утешение. Исчезает Руссо-демократ, идеолог «четвертого сословия» внутри третьего – тружеников города и деревни; остается эксцентричный нелюдим с «разорванным сознанием», вечными терзаниями, драматическими спорами с самим собой, неверием в исторические перспективы и в силу разума… Жалкий, слабый человек, и как раз поэтому «человек XX века»!
Ничего подобного не найти в марксистской науке о творчестве Руссо. С уважением подчеркнул Маркс «тот простой моральный такт», который предохранял Руссо от всякого – «хотя бы только кажущегося компромисса с существующей властью» [4]4
К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. 16, стр. 31.
[Закрыть]. Возражая английской буржуазной газете «Таймс», клеймившей «гибельную софистику, которую Жан-Жак завещал человечеству», Ленин в июне 1905 года писал: «В эпоху демократической революции пугать якобинизмом могут только безнадежные реакционеры или безнадежные филистеры» [5]5
В. И. Ленин, Полное собрание сочинений, т. 10, стр. 226.
[Закрыть]. Что Руссо не был противником разума, мы уже убедились по «Новой Элоизе». Объяснение взглядов Руссо содержится в глубокой мысли Ленина: «Когда народные массы сами, со всей своей девственной примитивностью, простой, грубоватой решительностью, начинают творить историю, воплощать в жизнь прямо и немедленно «принципы и теории» – тогда буржуа чувствует страх и вопит, что «разум отступает на задний план»… [6]6
Там же, т. 12, стр. 327.
[Закрыть]Именно этот «массовый разум», на первых порах еще стихийный, угадал Руссо, когда вложил в уста Сен-Пре динамическую формулу: «Холодный рассудок не создает ничего замечательного». На первых порах стихийный, ибо в своем натиске народ не сразу обретает ясное сознание цели. Именно поэтому Руссо колеблется от апологии примитивных форм жизни к развитой гражданственности в республике будущего.
Современные буржуазные критики доказывают пессимизм Руссо грустными раздумьями Сен-Пре о «стране химер», как единственной, где стоило бы жить, или последними словами Вольмара: «Приходите разделить со мною горе мое», или печальными словами Клары, когда хоронят ее подругу: «В гробнице есть еще место… Недолго придется ей ждать». Напоминаем, однако, что двойник Руссо – Сен-Пре возмущен «непреодолимой преградой для справедливых стремлений его сердца», что мозг его сверлит одна и та же мысль: не будь Юлии, ему «никогда не довелось бы ощутить, как нестерпимо противоречие между возвышенным духом и низким общественным положением» (п. XXVI, ч. 1). Вот эта мысль – одна из искр, зажигающих пламя революции, и не только той, что произошла в XVIII веке, ибо угнетаемых, заслуживших право на достойную человека жизнь, на земном шаре еще немало.
Один из шедевров мировой литературы, роман «Новая Элоиза» выступил за границы своего века и помогает человечеству сегодня бороться за всеобщую справедливость.
И. Верцман
ЮЛИЯ, или НОВАЯ ЭЛОИЗА
ПИСЬМА ДВУХ ЛЮБОВНИКОВ, ЖИВУЩИХ
В МАЛЕНЬКОМ ГОРОДКЕ У ПОДНОЖИЯ АЛЬП
Собраны и изданы Ж.-Ж. Руссо
Non la conobbe il mondo, mentre l’ebbe:
Conobill’io ch’a pianger qui rimasi. [7]7
Мир не знал ее, пока она была жива,
Но знал я и остался ее оплакивать —
стихи из сонета Петрарки (CCCXXXVIII) [8]8
Номера стихотворений Петрарки приводятся по итальянским изданиям со сплошной нумерацией. – Ред.
[Закрыть]на смерть Лауры. – (прим. Е. Л.)
Здесь и далее сноски (прим. Е. Л.)– взяты из «Примечания» в конце книги – верстальщик.
[Закрыть] [8]8
Номера стихотворений Петрарки приводятся по итальянским изданиям со сплошной нумерацией. – Ред.
[Закрыть]Petrarca
ПРЕДИСЛОВИЕ
Перевод А. Худадовой
Большим городам надобны зрелища, развращенным народам – романы. Я наблюдал нравы своего времени и выпустил в свет эти письма. Отчего не живу я в том веке, когда мне надлежало бы предать их огню!
Я выступаю в роли издателя, однако ж не сирою, в книге есть доля и моего труда. А быть может, я сам все сочинил, и эта переписка – лишь плод воображения? Что вам до того, светские люди! Для вас все это и в самом дело лишь плод воображения.
Каждый порядочный человек должен отвечать за книги, которые он издает. Вот я и ставлю свое имя на заглавной странице этого собрания писем, отнюдь не как составитель, но в знак того, что готов за них отвечать. Если здесь есть дурное – пусть меня осуждают, если – доброе, то приписывать себе эту честь я не собираюсь. Если книга плоха, я тем более обязан признать ее своею: не хочу, чтобы обо мне думали лучше, чем я того заслуживаю.
Касательно достоверности событий, – заверяю, что я множество раз бывал на родине двух влюбленных и ровно ничего не слышал ни о бароне д’Этанж, ни о его дочери, ни о господине д’Орб, ни о милорде Эдуарде Бомстоне, ни о господине де Вольмаре. Замечу также, что в описании края допущено немало грубых погрешностей: либо автору хотелось сбить с толку читателей, либо он сам как следует не знал края. Вот и все, что я могу сказать. Пусть каждый думает, что ему угодно.
Книга эта не такого рода, чтобы получить большое распространение в свете, она придется по душе очень немногим. Слог ее оттолкнет людей со взыскательным вкусом, предмет отпугнет блюстителей нравственности, а чувства покажутся неестественными тем, кто не верит в добродетель. Она, конечно, не угодит ни набожным людям, ни вольнодумцам, ни философам; она, конечно, не придется по вкусу легкомысленным женщинам, а женщин порядочных приведет в негодование. Итак, кому же книга понравится? Да, пожалуй, лишь мне самому; зато никого она не оставит безразличным.
А тот, кто решится прочесть эти письма, пускай уж терпеливо сносит ошибки языка, выспренний и вялый слог, ничем не примечательные мысли, облеченные в витиеватые фразы; пускай заранее знает, что писали их не французы, не салонные острословы, не академики, не философы, а провинциалы, чужестранцы, живущие в глуши, юные существа, почти дети, восторженные мечтатели, которые принимают за философию свое благородное сумасбродство.
Почему не сказать то, что я думаю? Это собрание писем в старомодном вкусе женщинам пригодится больше, чем философские сочинения. Быть может, оно даже принесет пользу иным женщинам, сохранившим хотя бы стремление к порядочности, невзирая на безнравственный образ жизни. Иначе дело обстоит с девицами. Целомудренная девица романов не читает, я же предварил сей роман достаточно ясным заглавием, дабы всякий, открывая книгу, знал, что́ перед ним такое. И если вопреки заглавию девушка осмелится прочесть хотя бы страницу – значит, она создание погибшее; пусть только не приписывает свою гибель этой книге, – зло свершилось раньше. Но раз она начала чтение, пусть уж прочтет до конца – терять ей нечего.
Если ревнитель нравственности, перелистав сборник, почувствует отвращение с первых же его частей и в сердцах швырнет книгу, вознегодовав на издателя, подобная несправедливость меня ничуть не возмутит: может статься, я и сам поступил бы так на его месте. Но уж если кто-либо прочтет книгу до конца и осудит меня за то, что я выпустил ее, – то пускай, если ему угодно, трубит об этом на весь мир, но мне ничего не говорит: чувствую, что я не способен с уважением относиться к подобному человеку.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯПеревод А. Худадовой
ПИСЬМО I
К Юлии
Сомненья нет, я должен бежать от вас, сударыня! Напрасно я медлил, вернее, напрасно я встретил вас! Что же мне делать? Как быть? Вы мне посулили дружбу; убедитесь, в каком я смятении, и поддержите меня советом.
Как вам известно, я появился у вас в доме лишь по воле вашей матушки. Зная, что мне удалось развить в себе кое-какие полезные способности, она рассудила, что это окажется не лишним для воспитания ее обожаемой дочери, – ведь в здешних краях не сыскать учителей. Я же с гордостью стал помышлять о том, что помогу расцвесть вашей богатой натуре, и смело взялся за опасное поручение, не предвидя для себя ни малейшей угрозы или, скорее, не страшась ее. Умолчу о том, что я уже начинаю расплачиваться за свою самонадеянность. Поверьте, я никогда не позволю себе забыться и не стану вести речей, которые вам не подобает слушать, буду помнить, что должно с уважением относиться к вашей добродетели – еще в большей степени, чем к происхождению вашему и вашей красоте. Страдая, я утешаюсь мыслью, что страдаю один, и не хотел бы добиваться своего счастья ценою вашего.
Однако мы ежедневно встречаемся, и вы невольно, без всякого умысла усугубляете мои терзания; впрочем, сочувствовать им вы не можете, и даже знать о них вам не подобает. Правда, мне известно, что приказывает благоразумие в тех случаях, когда не может быть надежды. И мне пришлось бы ему повиноваться, если бы я знал, как согласовать благоразумие с приличием. Но под каким же удобным предлогом отдалиться от дома, куда я был приглашен самой хозяйкой, которая благоволит ко мне и верит, что я принесу пользу самому дорогому ей на свете существу? Вправе ли я лишить радости нежную мать, мечтающую удивить супруга вашими успехами в учении, которые она пока от него утаивает? Должен ли я распроститься столь неучтиво, без всяких объяснений? Должен ли я открыться ей во всем и не оскорбят ли ее мои признания, если ни мое имя, ни мои средства не дозволяют мне даже мечтать о вас?
Есть лишь один выход из этого тягостного положения: пускай та рука, что ввергла меня в него, меня и освободит, пускай и наказание, как моя вина, исходит от вас; пожалуйста, хотя бы из сострадания, откажите мне от дома сами. Передайте это письмо своим родителям; велите закрыть передо мною двери, прогоните меня, под каким угодно предлогом; от вас я все приму, но сам я не в силах вас покинуть.
Как! Вам – прогнать меня, мне – бежать от вас? Но почему? Почему преступно питать нежные чувства к тому, что достойно, и любить то, что заслуживает уважения? Нет, это не преступно, прекрасная Юлия, – ваша прелесть ослепила меня, но она никогда бы не пленила мое сердце, если б не более могущественные чары. Трогательное сочетание пылкой чувствительности и неизменной кротости; нежное участие к чужому горю; ясный ум, соединенный с чувством изящного, чистый, как ваше сердце, – одним словом, ваша душевная прелесть восхищает меня еще больше, чем ваша красота. Допускаю, что можно вообразить вас еще прекраснее, но вообразить вас милее, достойнее сердца порядочного человека, о, нет, Юлия, это не в моих силах!
Иногда я дерзко тешу себя мыслью, что по воле неба есть тайное соответствие между нашими чувствами, так же как между нашими вкусами и возрастом. Мы оба так молоды, что наши врожденные склонности еще не извращены, наши влечения схожи во всем. Мы еще не подчинились одинаковым условностям света, а у нас, одинаковые чувства и взгляды, – так разве я не вправе вообразить, что в наших сердцах царит такое же согласие, какое царит в наших суждениях? Подчас наши взоры встречаются; подчас мы одновременно вздыхаем или украдкой утираем слезы… О Юлия! Что, если такое сродство ниспослано свыше… предназначено самим небом… Никакие силы человеческие… О, простите меня! Рассудок мой помутился: я принимаю мечты за надежды, пылкая страсть манит несбыточным.
С ужасом вижу я, на какие муки обречено мое сердце. Я вовсе не хочу возвеличивать свои страдания; мне бы хотелось их ненавидеть… Судите, сколь чисты мои чувства, – ведь вы знаете, какой милости я у вас прошу. Уничтожьте, если возможно, ядовитый источник, который поит меня, – поит, но и убивает. Я жажду одного – исцеления или смерти, и молю вас о жестокости, как молят о взаимной любви.
Да, я обещаю, я клянусь вам сделать все, чтобы вернуть себе рассудок или заточить в глубине сердца смятенные чувства, – но будьте милосердны, отвратите от меня свой взор, нежный взор, несущий мне смерть; скройте от меня свои прелестные черты, лицо, руки, плечи, белокурые волосы, весь свой легкий стан, обманите мои дерзкие, ненасытные глаза; приглушите проникновенные звуки своего голоса, – ведь его нельзя слышать без волнения; станьте иной, и сердце мое вновь обретет спокойствие.
Хотите, я признаюсь? В часы игр, порожденных вечерним досугом, вы при всех ведете себя так непринужденно, жестоко терзая меня, держитесь со мною, как с любым другим.
Вот еще вчера, когда мне назначили фант, я чуть не поцеловал вас: ведь вы почти не противились. По счастью, я не настаивал. Я чувствовал, что волнение мое все растет, что я теряю голову, и отошел. Ах! Почему я не насладился нашим упоительным лобзанием; оно слилось бы с моим последним вздохом, и я бы умер счастливейшим из смертных!
Умоляю, не затевайте подобных игр – их последствия гибельны. И каждая, даже самая ребяческая, по-своему опасна. Я всякий раз боюсь коснуться вашей руки; не знаю отчего, но наши руки всегда встречаются. Стоит вам дотронуться до моей руки, и я вздрагиваю; от этой игры меня бросает в жар, вернее – я лишаюсь рассудка; ничего уже не вижу, ничего не чувствую и, охваченный исступлением, не знаю, что делать, что говорить, куда бежать, как сохранить власть над собой.
Когда мы с вами читаем, возникает иной повод к тревоге. Стоит нам на минутку остаться наедине, без вашей матушки или кузины, и вы тотчас же меняетесь, напускаете на себя такую важность, такой леденящий холод, что из боязни не угодить вам я теряю присутствие духа и здравый смысл и, дрожа, еле бормочу слова урока, – даже вы, при своем даре все схватывать на лету, вряд ли их понимаете. Ваше подчеркнутое высокомерие не приносит пользы ни вам, ни мне: меня вы приводите в отчаяние, а сами не усваиваете урока. Не могу постичь, отчего у столь рассудительной девицы так меняется расположение духа. Осмелюсь спросить, как это вы, такая резвушка в обществе, вдруг становитесь столь строги, когда мы остаемся с глазу на глаз? Казалось бы, напротив, полагается быть сдержаннее на людях. Наедине со мной вы чопорны, при всех – веселы, а меня смущает и то и другое. Пожалуйста, ведите себя ровнее, и я, быть может, не буду так терзаться.
Из сострадания, свойственного благородным душам, сжальтесь над несчастным, к которому, смею полагать, вы питаете некоторое уважение! Ведите себя иначе, и вы облегчите ему участь, поможете выдержать и муки молчания, и муки любви. Если его сдержанность и его чувства вас не трогают и вам угодно воспользоваться своим правом и погубить его, на все ваша воля, он не будет роптать: он предпочитает погибнуть по вашему приказу, нежели пасть в ваших глазах, забывшись в порыве страсти. Словом, как вы ни распорядитесь моей судьбой, мне, по крайней мере, не придется укорять себя за безрассудные надежды; прочитав это письмо, вы исполнили все, о чем я осмелился бы просить, – что бы там ни было, уж в этом вы мне по откажете!
ПИСЬМО II
К Юлии
Как заблуждался я, сударыня, когда писал вам первое свое письмо. Нет умиротворения моим печалям, – напротив, я умножил их, подвергнув себя вашей немилости; да, чувствую, что случилось самое худшее, – я вас разгневал. Ваше молчание, холодность, замкнутость, – слишком ясные знаки моего несчастья. Исполнив мою просьбу лишь наполовину, вы тем самым еще больше наказали меня:
E poi ch’amor di me vi fece accorta,
Fur i biondi capelli allor velati,
E l’amoroso sguardo in se raccolto. [9]9
E poi ch’amor… —стихи из баллады Петрарки (XI) на жизнь Лауры. – (прим. Е. Л.).
Насторожась перед моей любовью,
Прикрыли вы свои златые кудри
И на меня глядели отчужденно ( итал.).
Здесь и далее стихи даются в переводе В. Дынник. – Ред.
[Закрыть]
Вы и при других уже не допускаете невинных вольностей, – а я, безумец, на них сетовал; но еще суровее вы бываете наедине со мною; вы изощренно жестоки и в снисходительности и в строгости.
Если б вы знали, как меня терзает ваша холодность, вы бы поняли, что я наказан сверх меры. Страстно хотелось бы мне вернуть прошлое и сделать так, чтобы вы не видели этого рокового письма. Да, из боязни снова оскорбить вас, я бы не стал более писать, если б не первое письмо, – я не хочу усугублять свою ошибку, а хочу исправить ее. Быть может, ради вашего успокоения сказать, будто я заблуждался? Уверять, будто я к вам не питаю любви?.. Как! Ужели я выговорю такие кощунственные слова? Пристойна ли для сердца, где вы царите, эта гнусная ложь? Ах, пусть я буду несчастлив, если так суждено, но, повинный, в безрассудстве, я не хочу трусливо прибегать ко лжи, – и если мое сердце свершило преступление, перо мое от него не отречется.
Я заранее чувствую силу вашего гнева и жду его последствий, как той единственной милости, что мне доступна, – ведь страсть, снедающая меня, заслуживает наказания, а не пренебрежения. Прошу вас, не предоставляйте меня самому себе. Соблаговолите, по крайней мере, решить судьбу мою. Изъявите свою волю. Я подчинюсь любому вашему приказу. Вы приговорите меня к вечному молчанию? Что ж, я заставлю себя молчать. Прогоните меня с глаз долой? Что ж, клянусь, вы больше меня не увидите. Повелите умереть? Ах, это далеко не самое трудное! Подчинюсь всем вашим приказаниям, кроме одного, – разлюбить вас; впрочем, даже этому я подчинился бы, если б только мог.
Сто раз на день готов я броситься к вашим ногам, оросить их слезами, вымолить себе смертный приговор или прощение. Но смертельный ужас всякий раз леденит мое сердце, колени дрожат, не сгибаются; слова замирают на устах, а душа теряет мужество, боясь вашего гнева.
Можно ли вообразить более тягостное состояние духа? Мое сердце чувствует всю свою вину, но ничего не может поделать с собою, и преступные мысли, и угрызения совести терзают меня. Не зная еще своей участи, я полон невыносимых сомнений и то уповаю на милость, то страшусь наказания.
Но нет, я ни на что не надеюсь, нет у меня права надеяться. Ускорьте же казнь – вот единственная милость, которой я жду. Свершите справедливую месть. Я сам молю вас об этом, – вот как велики мои страдания! Покарайте меня, – это ваш долг; но если в вас есть жалость, не будьте так холодны, так недовольны, не доводите меня до отчаяния, – когда преступника ведут на казнь, ему уже не выказывают гнева.