Текст книги "Юлия, или Новая Элоиза"
Автор книги: Жан-Жак Руссо
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 52 (всего у книги 57 страниц)
Затем Юлия обратилась ко мне. «Чувствую, что силы оставляют меня, – сказала она. – Наверно, это наш последний разговор. Во имя нашего союза, во имя наших детей, кои были его залогом, прошу вас: будьте же справедливы к супруге вашей! Как! Я радуюсь разлуке с вами? С вами, с человеком, у которого в жизни было лишь одно желанье: дать мне счастье и покой! Вы подходили мне больше всех людей на свете, вы единственный, с кем я могла жить в глубоком согласии и стать добродетельной женой. Ах, поверьте, если я дорожила жизнью, то лишь потому, что хотела прожить ее с вами». Слова эти так взволновали меня, что я заплакал и, приникнув устами к ее рукам, кои держал в своих руках, орошал их слезами. Не думал я, что глаза мои могут проливать слезы – то были первые и последние в жизни моей. Их могла исторгнуть только кончина Юлии, ничего иного я не стал бы оплакивать.
Эти сутки были для нее утомительными: ночью – беседа с госпожой д'Орб, приуготовление ее к предстоящей разлуке, утром – прощание с детьми, днем – беседа с пастором, вечером – разговор со мной. Юлия совсем изнемогла. Ночь, однако, прошла спокойно, то ли по причине крайнего упадка сил у больной, то ли оттого, что лихорадка и приступы удушья уменьшились.
На следующий день утром мне доложили, что какой-то человек, одетый очень плохо, настойчиво просит дозволения поговорить с Юлией отдельно от других. Ему объяснили, в каком она состоянии. Но он настаивал на своем, говоря, что тут речь идет о добром деле, что он хорошо знает госпожу де Вольмар и уверен, что она рада будет помочь ему. Так как Юлия установила нерушимое правило никогда не отказывать просителям, особливо людям бедным, этого человека не решились выгнать и доложили мне о нем. Я приказал позвать его. Он одет был почти что в рубище, вид имел самый нищенский, да и тон был у него такой же. Впрочем, ни в выражении лица, ни в его словах я не заметил ничего, предвещающего недобрые намерения. Он заявил, что ему нужно поговорить с Юлией. Я сказал, что если он хочет попросить о пособии, то для сего вовсе не следует утомлять умирающую женщину, – я готов сделать для него все, что сделала бы она. «Нет, – отвечал он, – я совсем не прошу денег, хотя они и очень нужны мне, – я прошу оказать мне благодеяние: я надеюсь, что госпожа де Вольмар возвратит мне то, что для меня дороже всех сокровищ в мире, – это великое благо я утратил по собственной вине, и одна только супруга ваша, из рук которой я получил его, может мне его вернуть».
Я ничего не понял в этой речи, но все же решил исполнить его желание. Злонамеренный человек мог бы сказать то же самое, но не таким тоном. Он просил соблюсти тайну – пусть при разговоре не будет ни лакеев, ни горничных. Подобные предосторожности показались мне странными, но я согласился и на это. Наконец я повел его в комнаты, он сказал мне, что госпожа д'Орб знает его; когда мы прошли мимо нее, она его даже не заметила, и меня это мало удивило. Зато Юлия сразу его узнала и, увидев его в убогой одежде, упрекнула меня, зачем я оставил его в таком виде. Это была трогательная встреча. Клара, очнувшись при звуке голосов, подошла близко и, узнав наконец пришельца, даже выразила некоторую радость. Но проявление ее сердечной доброты подавляла глубокая скорбь, – одно-единственное чувство поглощало несчастную Клару, больше ничто ее не трогало.
Думается, не надо вам говорить, кто был этот человек. Его появление пробудило много воспоминаний. Но когда Юлия стала его утешать и ободрять, у нее вдруг случился припадок удушья, и ей стало так плохо, что, казалось, вот-вот она умрет. Не желая волновать ее такими сценами, которые к тому же могли отвлечь нас от ухода за ней, когда следовало думать лишь о том, чтобы помочь ей, – я велел этому человеку пройти в кабинет и запереть за собою дверь. Затем я позвал Фаншону, и через некоторое время благодаря принятым мерам больная очнулась наконец от обморока. Видя, что мы стоим вокруг нее, оцепенев от ужаса, она сказала: «Дорогие мои, это был только первый шаг. И, право, это не так уж страшно, как думают».
Все немного успокоились. Но тревога была так мучительна, что я совсем забыл про человека, находившегося в кабинете, а когда Юлия тихонько спросила меня, куда он девался, уже накрыли на стол, все собрались. Я хотел выйти в кабинет поговорить с тем человеком, но он запер дверь изнутри, как я ему, велел. До конца трапезы было неудобно выпускать его оттуда.
За столом дю Боссон, обедавший с нами, упомянул об одной молодой вдове, собиравшейся, как говорили, выйти еще раз замуж, и добавил несколько слов о печальной участи вдов. «Но гораздо более следует пожалеть, – сказал я, – тех женщин, кои стали вдовами при живых мужьях». – «Ваша правда, – согласилась Фаншона, поняв, что речь идет о ней, – и это особливо тяжело, когда муж был тебе дорог». И тогда разговор зашел о ее муже; Фаншона всегда говорила о нем с любовью, и вполне естественно, что так же заговорила она о нем в такую минуту, когда с утратой ее благодетельницы разлука с мужем должна была стать для нее еще тяжелее. Она отзывалась о нем в самых умилительных словах, хвалила его хорошую натуру, говорила о том, что его соблазнили дурные примеры, горевала о нем искренне и, будучи и без того склонна к печали, взволновалась до слез. Вдруг дверь кабинета распахнулась, какой-то оборванный человек вышел оттуда стремительным шагом, бросился к ногам Фаншоны и, обняв ее колена, разрыдался. Фаншона выронила стакан, который держала в руках. «Ах, несчастный! Откуда ты взялся?» – воскликнула она и приникла к мужу, но вдруг так ослабела, что упала бы без чувств, если б не поспешили прийти ей на помощь.
Остальное легко себе вообразить. Мгновенно по всему дому разнеслась весть, что пришел Клод Анэ – муж доброй Фаншоны. Вот радость! Едва вышел он из комнаты, как его тотчас одели с головы до ног. Будь у каждого только по две рубашки, все равно с ним каждый поделился бы, и у него одного оказалось бы столько рубашек, сколько у всех прочих вместе. Когда я вышел распорядиться, чтоб его одели, то увидел, что меня опередили и позаботились о нем даже слишком усердно, – пришлось прибегнуть к власти и заставить людей взять обратно свои дары.
Однако Фаншона не хотела отойти от своей госпожи. Для того чтобы она уделила несколько часов мужу, пришлось изобрести предлог. Мы сказали, что детям нужно подышать свежим воздухом, и поручили ей с супругом повести детей на прогулку.
Эта сцена, в противоположность предыдущей, нисколько не имела дурных последствий для больной, все тут было трогательным и очень обрадовало Юлию. После обеда только мы с Кларой остались возле нее, часа два у нас шла мирная беседа, и Юлия сумела сделать ее столь занимательной, столь захватывающей, что, пожалуй, такой у нас еще никогда и не было.
Сперва она сказала несколько слов об умилительной картине, глубоко взволновавшей всех нас и напомнившей Юлии дни ее первой молодости; затем, вспоминая череду событий, она вкратце перебрала всю свою жизнь, желая показать нам, что, в общем, судьба ее сложилась хорошо, счастливо и постепенно привела ее на вершину благополучия, какое только возможно на земле, и что несчастье, оборвавшее ее жизненный путь на середине его естественного срока, совершилось в переломный момент, отделяющий былые радости от предстоящих горестей.
Она благодарила небо за то, что оно дало ей сердце чувствительное и жаждущее добра, здравый рассудок и приятную внешность; благодарила за то, что родилась она в стране свободы, а не среди рабов, в семье почтенной, а не в каком-нибудь злодейском роду, что получила порядочное воспитание, но не знала ни светского великолепия, развращающего душу, ни нужды, принижающей человека. Она радовалась, что отец и мать ее были людьми добродетельными и отзывчивыми, почитали правду и честь и, взаимно умеряя присущие им недостатки, развивали ее разум по своему подобию, не передав ей, однако, своих слабостей и предрассудков. Она радовалась как милости неба, что была взращена в правилах разумной и святой религии, которая не только не притупляет ум человеческий, но облагораживает его и возвышает; религии, которая не благоприятствует развитию как нечестия, так и фанатизма, дает возможность быть мудрым и вместе с тем верить в бога, быть человечным и вместе с тем благочестивым.
Затем, сжимая руку Клары, которую держала в своей руке, и глядя на сестру кротким взором, вам, верно, хорошо знакомым, а тут, при томной ее слабости, особливо трогательным, она сказала: «Все это небо ниспосылает и многим другим, но вот что небо дало лишь мне одной. Я родилась женщиной, и у меня была подруга: по воле неба мы родились в одно время; в наших с тобою наклонностях, Клара, небо установило нерушимое согласие. Сердца наши были созданы друг для друга; небо соединило нас с колыбели, на всю жизнь сохранили мы эту близость, и твоя рука, Клара, закроет мне теперь глаза. Найдите в мире пример подобной любви, и тогда мне уже нечем будет похвалиться. Каких только разумных советов сестра мне не давала! От каких только опасностей она меня не спасала! В каких только горестях она не утешала меня! Что сталось бы со мною без нее? А если б я больше слушала ее, чего бы я только не достигла! Может быть, я теперь даже сравнялась бы с нею». Клара вместо всякого ответа спрятала лицо на плече подруги, ей так хотелось слезами облегчить душившее ее горе, – но она не могла плакать. Юлия прижала ее к своей груди. Настало долгое молчание. Ни слова, ни рыдания не нарушали тишины.
Подруги справились с волнением, и Юлия продолжала свою речь: «Радости были перемешаны с горем, – такова уж судьба человеческая. Сердце мое создано для любви, я была крайне требовательна к личным достоинствам молодых людей и совершенно равнодушна к тем благам, которые так ценятся людским мнением. Было почти невозможно, чтобы предрассудки отца моего не стали преградой для моей сердечной склонности. Мне нужен был такой возлюбленный, коего бы я сама отличила. Он явился; я считала его своим избранником, но, несомненно, само небо избрало его для меня, дабы я, предавшись заблуждениям страсти, не дошла бы до ужасов преступления и сохранила бы в душе добродетель даже после своего проступка. Речи его были благородны и пленительны, как у множества вероломных лгунов, кои повседневно обольщают девушек знатного рода, но он был честный человек, единственный, кто действительно думал то, что говорил. Что помогло мне открыть это? Мое благоразумие? Нет, сначала меня увлекли его речи, души же его я не знала. В минуту отчаяния я сделала то, что другие делают по бесстыдству своему: я, как говорил отец, сама бросилась ему на шею. Он отнесся ко мне почтительно. И лишь тогда я могла узнать, что это за человек. У мужчины, способного на такие поступки, должна быть прекрасная душа. На такого человека можно положиться. Но я лишь поначалу полагалась на него, а потом дерзнула полагаться на самое себя. Вот так-то девушки и гибнут».
Она с большим уважением говорила о достоинствах своего возлюбленного. Конечно, Юлия лишь отдавала ему должное, но видно было, что хвалит она его от всего сердца. Она превозносила его даже в ущерб себе. Стараясь быть к нему справедливой, она была несправедливой к самой себе, принимала вину на себя, а ему воздавала честь. Она даже утверждала, будто прелюбодеяние ему внушало больше ужаса, нежели ей, не помня, что он сам опровергал подобное утверждение. Так же подробно вспоминала она всю свою жизнь. Милорд Эдуард, муж, дети, ваше возвращение, наша дружба – все в ее речах предстало в самом лучшем свете. Даже пережитые несчастья, оказывается, избавили ее от более тяжелых горестей. Она лишилась матери в такую минуту, когда эта утрата была для нее особенно тяжкой; но ежели бы небо сохранило ей мать, вскоре в семье начался бы ужасный разлад. Как ни была слаба поддержка матери, но, чувствуя ее за собой, дочь нашла бы в себе мужество сопротивляться отцу, а тогда пошли бы ссоры и раздоры, быть может, произошла бы катастрофа, позорные, страшные дела, если бы брат ее остался в живых. Против своей воли она вышла замуж за человека, которого не любила; но она заявила, что ни с кем другим не могла быть так счастлива, даже со своим возлюбленным. Смерть господина д'Орба лишила ее друга, но зато возвратила ей подругу. Даже свои горести и страдания она считала полезными для себя, ибо они не дали ее сердцу зачерстветь и проникнуться равнодушием к несчастиям ближних. «Если бы вы знали, – сказала она, – какая сладостная жалость пронизывает сердце, когда раздумаешься над своими бедами и горем других людей. Чувствительность всегда дает душе некое удовлетворение, независимое от удачливой судьбы человека и приятных для него событий. Сколько я стенала, сколько слез пролила! И что же! Если бы пришлось родиться вновь и жить при тех же обстоятельствах, я хотела бы вычеркнуть лишь то дурное, что я совершила, а то, что я выстрадала, готова еще раз пережить». Сен-Пре, я передал вам собственные ее слова; когда вы прочтете ее письмо, быть может, вы лучше их поймете.
«Вы сами видите, какого блаженства я достигла, – промолвила она. – У меня было много радостей, я ждала еще большего. Семья моя благоденствует, дети хорошо воспитываются, вокруг меня собрались или вскоре соберутся все, кто мне дорог. И настоящее и будущее равно улыбалось мне. Наслаждение тем, чем я обладала, сочеталось с надеждами на предстоящее, и я была счастлива; счастье мое, все возрастая, достигло высшего предела и в дальнейшем могло лишь уменьшаться. Оно пришло нежданно, а когда я считала его прочным, вдруг все рухнуло. Да и как могла бы судьба удержать его ради меня на прежней высоте? Разве дано в удел человеку неизменное счастье? Когда мы всего достигнем, приходится что-то и утратить, хотя бы саму радость обладания, – ведь она постепенно притупляется. Отец мой уже стар, дети еще в нежном возрасте, когда постоянно приходится трепетать за их жизнь. Какие страшные утраты могли постигнуть меня, утраты невозвратимые! Материнская любовь непрестанно возрастает, сыновняя же ослабевает, когда дети начинают жить вдали от матери. Подрастая, мои сыновья все дальше отходили бы от меня. Они вращались бы в свете и, пожалуй, стали бы пренебрегать мной. Вы вот хотели послать их в Россию, – сколько бы слез стоила мне разлука с ними! Мало-помалу все отошло бы от меня, и ничто не возместило бы мои утраты. Сколько раз мне, быть может, довелось бы переносить то мучительное душевное состояние, в коем я вас оставляю. А все равно умереть когда-нибудь надо. Что, если бы я пережила всех своих близких и умерла бы одинокая, заброшенная! Чем дольше человек живет, тем более дорожит жизнью, хотя уже решительно ничем не наслаждается в ней. На старости я изведала бы все горести жизни и ужас смерти – обычное следствие старости. А вместо всего этого последние мои мгновения все еще сладостны, и у меня хватит силы умереть мужественно. Умереть! Разве мы умираем, если остаются живыми все, кого мы любим? Нет, друзья, нет, мои дорогие, мы не разлучаемся, я останусь с вами. Я оставляю вас в глубоком единении, моя душа, мое сердце пребудут с вами. Вы постоянно будете видеть меня среди вас и постоянно чувствовать, что я где-то близко, что я возле вас. А потом мы встретимся и будем все вместе, я уверена в этом. И даже добрый мой Вольмар от меня не убежит. Пока же я одна возвращаюсь к богу; душа моя спокойна, господь поможет мне в тяжкую смертную минуту; он и вам пошлет такую же участь, как и мне. Мой жребий перейдет со мною в иную жизнь и утвердится. Я была, есмь и буду счастлива, мое счастье укрепилось, я вырвала его у судьбы, пределами его может быть только вечность».
При этих словах вошел пастор. Он действительно почитал и глубоко уважал Юлию. Лучше чем кто-либо он знал, как горяча, как искренна ее вера. Его поразил вчерашний разговор и выдержка, которую выказывала Юлия. Нередко люди умирали на его глазах, умирали мужественно, но никогда не видел он у них такого светлого душевного покоя. Быть может, к сочувствию, которое Юлия вызывала у него, примешивалось теперь тайное желание узнать, продержится ли у нее это спокойствие до самой кончины.
Ей не надо было круто менять предмет беседы и переводить ее на предметы, подобающие сану нового собеседника – пастора. Она, и будучи здоровой, никогда не вела пустых разговоров, а теперь, на смертном одре, спокойно продолжала говорить о том, что было интересно для нее самой и для ее друзей. Смело затрагивала она вопросы самые глубокие.
Заговорив о том, что может остаться от ее существа среди нас, на земле, она передала нам свои прежние размышления о состоянии душ, разлучившихся с телом; ее удивляла наивность людей, обещающих своим близким навещать их после смерти и подавать вести о загробном мире. «Это столь же разумно, – говорила она, – как сказки о привидениях, кои вносят великий сумбур в умы и пугают деревенских кумушек. Будто у духов есть голос, и они могут говорить, есть руки, и они могут колотить живых [350]350
Платон сказал [351]351
Платон сказал… – Руссо в этом примечании пересказывает мысли Платона о бессмертии души, изложенные в знаменитом диалоге «Федон», где их высказывает Сократ пород смертью. Однако Руссо, который мог читать Платона лишь во французском переводе г-жи Дасье и, но видимому, пересказывал но памяти, передает мысли Платона не совсем точно. Платон, находившийся мод влиянием индийских учений о переселении душ, не утверждает, что души праведников обретают после смерти первоначальную чистоту, но что души, в соответствии со своим поведением в прежней жизни, вселяются в тела различных животных и насекомых. – (прим. Е. Л.).
[Закрыть], что только души праведных, ничем себя не запятнавшие на земле, во всей своей чистоте освобождаются от материи. Что же касается тех, кто на земле был рабом своих страстей, добавляет он, то их души не сразу обретают первоначальную чистоту, но влачат за собою частицы земных чувств и как бы прикованы ими к бренным останкам тела своего. «Вот что порождает, – говорил он, – чувствующие призраки, кои блуждают порою по кладбищам в ожидании новых переселений душ». Тут перед нами обычная страсть философов всех веков: они всегда готовы отрицать существующее и объяснять несуществующее. – прим. автора.
[Закрыть] [351]351
Платон сказал… – Руссо в этом примечании пересказывает мысли Платона о бессмертии души, изложенные в знаменитом диалоге «Федон», где их высказывает Сократ пород смертью. Однако Руссо, который мог читать Платона лишь во французском переводе г-жи Дасье и, но видимому, пересказывал но памяти, передает мысли Платона не совсем точно. Платон, находившийся мод влиянием индийских учений о переселении душ, не утверждает, что души праведников обретают после смерти первоначальную чистоту, но что души, в соответствии со своим поведением в прежней жизни, вселяются в тела различных животных и насекомых. – (прим. Е. Л.).
[Закрыть]. Да как же это возможно, чтобы бесплотный дух воздействовал на душу, обитающую в живом теле, а следовательно, способную воспринимать что-либо только посредством органов чувств? Это просто бессмыслица. Но, признаюсь, я не вижу ничего нелепого в том, что душа, освободившаяся от тела, в коем она некогда обитала на земле, может возвращаться на землю, блуждать, а возможно, и постоянно находиться близ тех, кто был ей дорог. Не для того, чтобы известить нас о своем присутствии, – у нее нет для этого никаких возможностей; не для того, чтобы влиять на нас и сообщать нам свои мысли, – она не в силах воздействовать на вещество нашего мозга; не для того, чтобы следить за нашими поступками, – для сего ей были бы нужны органы чувств, но для того, чтобы ей самой знать, что мы думаем и чувствуем, и узнает она об этом непосредственно, подобно тому как господь читает мысли человека еще и в земной его жизни, и читает их в ином мире, где мы встречаемся с господом лицом к лицу [352]352
По-моему, это удачно сказано: встретиться с господом лицом к лицу, разве это не значит – читать мысли высшего разума? – прим. автора.
[Закрыть]. Тогда ни к чему нам будут органы чувств, им не найдется никакого приложения. Предвечного невозможно ни видеть, ни слышать, а только чувствовать; он говорит не глазам, не слуху нашему, но сердцу».
По ответу пастора, по некоторым взглядам и знакам, говорившим о взаимном понимании, я догадался, что раньше меж ними одним из спорных вопросов было учение о воскресении во плоти. Я заметил также, что мое внимание теперь привлекают догматы религии, которую исповедовала Юлия, где вера сочетается с разумом.
Сердцу Юлии столь любезны были ее верования, что, раз она сама не подвергала их сомнению, было бы жестокостью разрушать хоть одно из укоренившихся ее воззрений, сладостных для нее в дни смертельного недуга. «Право же, – говорила она, – мне особливо приятно бывало делать доброе дело, когда воображению моему представлялось, что покойница матушка где-то близко, возле меня, что она читает в сердце дочери своей, одобряет ее. Сколь утешительна мысль, что, пока ты жив, на тебя взирают те, кто был тебе так дорог. Ведь оттого они для нас мертвы лишь наполовину». И вы, конечно, представляете себе, что в минуты этой беседы часто сжимала она руку Клары.
Пастор отвечал Юлии весьма мягко и сдержанно и старался показать, что он ни в чем не хочет ей противоречить, но, по-видимому, опасаясь, как бы его умолчание не сочли согласием с нею, он все-таки не выдержал и, на минуту показав себя церковником, изложил перед нами совершенно противоположное учение о загробной жизни. Он сказал, что беспредельность, слава божия и все атрибуты вседержителя – вот чем будут поглощены души, удостоенные вечного блаженства; что счастье созерцать господа изгладит все воспоминания, что души умерших не встретятся, не узнают друг друга даже в небесах и, с восторгом созерцая то, что откроется перед ними, позабудут все земное.
«Это возможно, – промолвила Юлия. – Низменные наши мысли так далеки от божественной сущности, что мы не можем судить сейчас, какое действие произведет она на нас, когда нам будет дано созерцать ее. А все же трудно допустить, что некоторых привязанностей, столь дорогих сердцу, в иной жизни у меня уже не будет; тут я даже составила своего рода доказательство, питающее мою надежду. Я говорю себе, что некоторая доля счастья в загробном мире будет зависеть от сознания, что совесть моя чиста. Следовательно, я должна помнить, что я делала на земле, и вспоминать дорогих мне людей, а значит, они все еще будут мне дороги; не видеть [353]353
Легко понять, что под словом «видеть» Юлия подразумевает акт бесплотного проникновения, подобно тому как бог видит нас и как мы его видим. Чувствами мы не можем представить себе непосредственного общения душ, но разум прекрасно может постигнуть его, и, думается мне, общение это легче понять, нежели сообщение движения одному телу другим телом. – прим. автора.
[Закрыть]их для меня было бы мукой, а в селениях праведных никаких мук не должно быть. Впрочем, – добавила она, довольно лукаво взглянув на пастора, – если я и ошибаюсь, то через день, через два заблуждения мои рассеются, – на сей счет я скоро буду более осведомлена, чем вы сами. А сейчас я вполне уверена вот в чем: в ином мире я вечно буду помнить, что жила когда-то на земле, и буду любить тех, кого там любила, и мой духовный пастырь займет среди них не последнее место».
Так шли наши беседы в этот день, когда вера, надежда, умиротворенность более чем когда-либо сияли в душе Юлии и; по суждению священника, являли собою предвкушение блаженного покоя праведных, в обитель коих ей предстояло вскоре вступить. Никогда еще она не была столь нежной, столь искренней, столь ласковой и милой, – словом, сама собой. И как всегда, она мыслила здраво, чувствовала глубоко, полна была твердости мудрецов и христианской кротости. Ни малейшей напыщенности, ни малейшей деланности, – во всем бесхитростное выражение чувств, во всем – сердечная простота. Если она порой сдерживала стопы, исторгаемые страданиями, то вовсе не из желания выказать перед нами стоическое мужество, а просто из боязни огорчить нас, и в те мгновения, когда ее человеческое естество содрогалось от ужаса перед близостью смерти, она не скрывала своего страха и принимала наши утешения, а лишь только ей становилось лучше, она сама утешала других: мы видели, мы чувствовали, как она возвращается к жизни, – ее ласковый взгляд говорил нам об этом. Ее веселость отнюдь не была притворной, шутки ее были так трогательны, мы слушали их с улыбкой на устах, а на глаза навертывались слезы. Не будь в душе у нас ужаса, который не дает человеку наслаждаться тем, чего он вот-вот лишится, она казалась бы еще более прекрасной, более пленительной, чем в пору здоровья своего, и последний день ее жизни был бы полон для нас очарования.
К вечеру у нее был еще один приступ, не такой сильный, как утром, но все же не позволивший ей долго разговаривать с детьми. Однако она сразу заметила, что Генриетта переменялась. Няня сказала, что девочка все плачет, не ест ничего. «Ну, от чувствительности ее не исцелишь, – сказала Юлия, глядя на Клару, – болезнь у нее в крови».
Почувствовав себя лучше, она пожелала, чтобы ужин в тот вечер подали в ее спальне. Как и утром, с нами был доктор. Фаншона, которую обычно надо было приглашать, когда ей полагалось есть с нами за столом, на сей раз пришла сама, без зова. Юлия заметила это и улыбнулась. «Да, дорогая, – сказала она, – поужинай со мной еще разок; муж куда дольше будет с тобою, нежели твоя хозяйка». Потом она взглянула на меня. «Я думаю, мне не надо просить вас за Клода Анэ?» – «Нет, конечно нет! – ответил я. – Все, кого вы удостоили своего благоволения, не будут знать нужды».
Ужин прошел еще более приятно, чем я ожидал. Юлия убедилась, что она может переносить яркий свет, и попросила придвинуть стол к постели; у нее даже появился аппетит – обстоятельство непостижимое при ее состоянии. Доктор, уж не считая нужным держать ее на диете, разрешил ей съесть кусочек белого куриного мяса. «Нет, не хочу курицы, – ответила она, – зато с удовольствием отведаю ферра» [354]354
Ферра – вкуснейшая рыба, которая в определенную пору ловится в Женевском озере. – прим. автора.
[Закрыть]. Ей дали кусочек, она съела его с хлебом и нашла, что это очень вкусно. И пока она ела, госпожа д'Орб не сводила с нее глаз. Ах, если б вы видели, как она смотрела на Юлию! Словами этого не передашь. После еды больной нисколько не стало хуже, наоборот – она чувствовала себя прекрасно, была в веселом расположении духа и с шутливым упреком заметила, что давно за столом не подают иностранных вин. «Подайте мужчинам бутылку испанского». Догадавшись по лицу доктора, что он приготовился попробовать настоящее испанское вино, Юлия с улыбкой поглядела на кузину. Я заметил, что Клара не обратила на это внимания и с каким-то странным волнением смотрит то на Юлию, то на Фаншону, словно хочет что-то сказать или спросить.
Вина долго не приносили: оказалось, не могут найти ключ от подвала; наконец догадались, что камердинер барона, ведавший винами, нечаянно увез с собою ключ. Поговорив со слугами, выяснили, что вино, отпущенное на один день, держится уже пять дней, – вернее сказать, его просто не подавали, и никто того не замечал, хотя несколько ночей людям пришлось провести без сна [355]355
Читатели, имеющие превосходных лакеев, не спрашивайте с язвительной усмешкой, откуда Вольмары взяли таких слуг. Ведь мы уже говорили: их ниоткуда не брали, – их воспитывали. Задача заключается всего лишь в одном условии: найдите такую госпожу, как Юлия, остальное приложится. В общем, люди не бывают такими или сякими сами по себе, – они таковы, какими их сделали. – прим. автора.
[Закрыть]. Доктор упал с облаков на землю. Что до меня, то хоть я и не знал, чему приписать это равнодушие к вину, проявленное нашими слугами, – печали или воздержанности, – но мне стало стыдно прибегать в отношении таких людей к обычным мерам предосторожности, – я велел выломать дверь подвала и распорядился, чтобы всем давали вина вволю.
Наконец нам принесли бутылку «испанского», и мы ее распили. Все нашли, что вино отменное; даже больной захотелось попробовать, и она попросила дать ей ложку вина, разбавленного водой. Доктор налил ей вина в рюмку и сказал, чтобы она выпила его без воды. Тут Клара стала чаще переглядываться с Фаншоной, но украдкой и словно боясь сказать глазами слишком много.
Все эти дни Юлия почти ничего не ела – так была слаба, да и так не привыкла к вину, что оно очень сильно подействовало на нее. «Ах, вы меня подпоили! – воскликнула она. – Столько времени я с вином не зналась, поздновато теперь начинать, и к тому же пьяная женщина – зрелище отвратительное». И она сделалась очень оживленной, говорливой, хотя речи ее были, как всегда, полны здравого смысла. К удивлению моему, она ничуть не разрумянилась. Блеск загоревшихся глаз гасила болезненная томность, и все же, если бы не бледность, ее можно было счесть здоровой. Теперь волнения Клары невозможно было не заметить. Она вскидывала глаза то на Юлию, то на меня, то на Фаншону, но больше всего смотрела на доктора, и каждый ее взгляд выражал безмолвный вопрос, который она не смела задать: казалось, вот-вот она заговорит, но страх услышать роковой ответ сковывал ее уста! Тревога Клары была так сильна, что в груди у нее стеснило дыхание.
Осмелев от ее знаков, Фаншона решилась заговорить и, замирая от волнения, промолвила: «А барыне-то как будто полегчало немножко, да и приступ был нынче не такой сильный, как вчера». И Фаншона растерянно умолкла. Клара, вся трепеща, как листок на ветру, вперила взгляд в глаза доктора и не смела дышать, боясь не расслышать его ответа.
Только тупица мог бы не угадать ее чувств. Дю Боссон поднялся, подошел к больной и, пощупав ей пульс, сказал: «Это отнюдь не возбуждение от вина или от лихорадки – пульс очень хороший». Клара воскликнула, простирая к нему руки: «Так это правда, сударь? Правда? И пульс? И лихорадки нет?» Голос у нее сорвался, и она умолкла, но все еще протягивала к доктору руки, впиваясь в него горящим взглядом; казалось, каждый мускул на лице ее пришел в движение. Ничего не ответив, доктор снова обхватил пальцами запястье больной, потом взглянул в ее зрачки, осмотрел язык и, подумав некоторое время, сказал: «Сударыня, я очень хорошо вас понимаю. Сейчас не могу сказать ничего определенного, но если завтра к этому времени больная будет в таком же состоянии, я ручаюсь за ее жизнь». Клара вихрем помчалась к нему, уронив по дороге два стула и чуть не опрокинув стол, кинулась ему на шею и разрыдалась; заливаясь слезами, она расцеловала его в порыве бурного восторга, сняла с пальца дорогое кольцо и, несмотря на отказы доктора, надела ему на палец. «Ах, доктор, – воскликнула она, задыхаясь от волнения, – если вы вернете ее к жизни, вы спасете не только ее одну!..»
Юлия видела всю эту душераздирающую сцену. Пристально посмотрев на подругу, она сказала с нежным и скорбным упреком: «Жестокая, как ты заставляешь меня жалеть о жизни! Ужели ты хочешь, чтобы я умерла в отчаянии? Ужели мне придется вторично подготовлять тебя?» Эти немногие слова подействовали, будто удар молнии, – восторженное ликование сникло, но возродившаяся надежда все же не могла совсем угаснуть.
Ответ доктора мгновенно стал известен всем домочадцам нашим. Эти славные люди вообразили, что госпожа их уже поправилась. Они единодушно решили сделать доктору подарок в складчину, если Юлия выздоровеет; каждый определил на это свое трехмесячное жалованье, и деньги тотчас были отданы на хранение Фаншоне; у кого недоставало, занимал у товарищей. Решение приняли так дружно, с такой горячностью, что Юлия услышала из своей спальни громкие, радостные возгласы. Судите сами, какое впечатление произвело это на нее, – ведь бедняжка знала, что она умирает. Она поманила меня к себе и сказала шепотом: «Мне дают до дна выпить горькую и сладостную чашу чувствительности».
Когда настало время расходиться, госпожа д'Орб, решившая провести эту ночь, как и две предыдущие, вместе со своей подругой, велела позвать свою горничную для того, чтобы она сменила ночью Фаншону, но Фаншона возмущенно отвергла это предложение; и, быть может, она проявила бы меньше рвения, если бы муж не возвратился к ней. Но госпожа д'Орб тоже заупрямилась, и в конце концов обе горничные бодрствовали всю ночь в кабинете, я же провел ее в соседней комнате; надежда так взволновала слуг, что ни приказаньями, ни угрозами я не мог никого удалить; итак, в ту ночь весь дом был на ногах; и думается многие отдали бы не малую часть своей жизни, чтобы скорее наступило девять часов утра.
Ночью я слышал какое-то хождение, однако в нем не была ничего тревожного, но под утро, когда в доме настала полная тишина, глухой стук поразил слух мой. Мне послышались рыдания. Я бросился в спальню, вбегаю, отдергиваю полог… Сен-Пре, дорогой Сен-Пре, что же я увидел! Обе подруги, обнявшись, простерты недвижимо: одна – в глубоком обмороке, другая – отходит в вечность. Я вскрикнул, хотел отдалить или хоть принять ее последний вздох, кинулся к ней. Ее уже не стало.
Слышите вы, верующий в бога, она скончалась! Не буду рассказывать, что творилось в доме несколько часов, не знаю, что было со мной. Опомнившись от первого потрясения, я спросил о госпоже д'Орб. Мне сказали, что ее пришлось на руках отнести в спальню и даже запереть там, ибо она то и дело входила в комнату Юлии, бросалась на хладный труп, желая согреть его своим телом, пыталась оживить усопшую и, прильнув к ней с каким-то неистовством, сжимала в объятиях, со страстной нежностью окликала ее, называя множеством ласкательных имен, и сими бесплодными усилиями лишь растравляла свое отчаяние.