355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан-Жак Руссо » Юлия, или Новая Элоиза » Текст книги (страница 19)
Юлия, или Новая Элоиза
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:06

Текст книги "Юлия, или Новая Элоиза"


Автор книги: Жан-Жак Руссо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 57 страниц)

Парижанки любят смотреть представления на театре, то есть, иными словами, показывать себя, но всякий раз, собираясь поехать в театр, они в затруднении – надо найти спутницу, ибо женщине нельзя сидеть в ложе одной, даже в обществе мужа, даже в обществе какого-либо мужчины – таков обычай. Нельзя и передать, как в этой столь общительной стране трудно уладить подобное дело, – оно не удается в девяти случаях из десяти. Женщин объединяет желание пойти в театр, но разобщает нежелание быть вместе. По-моему, женщины могли бы легко упразднить этот нелепый обычай. Отчего женщине нельзя показываться одной в обществе, – где тут смысл? Но, быть может, именно благодаря бессмыслице такой обычай и сохраняется. Хорошо по возможности соблюдать приличия там, где нарушать их незачем. К чему женщине право бывать в опере без спутницы? Не лучше ли оставить за собой право принимать у себя приятелей!

Женщины живут отчужденно, обособленно друг от друга среди целого множества мужчин, и тысячи тайных связей – должно быть, следствие такого образа жизни. Нынче все с этим согласны, житейский опыт развеял нелепое утверждение, которое гласило, что якобы, умножая искушения, победишь их. Итак, ныне уже не говорится, что этот обычай честнее, а что он приятнее, – но, по-моему, это не соответствует истине. Да ужели любовь может царить там, где глумятся над стыдливостью? И чем привлекательна жизнь без любви и порядочности? Скука – страшный бич для всего этого веселящегося общества, поэтому женщины стремятся не к тому, чтобы их любили, а чтобы развлекали; волокитство и угождения стоят больше, чем любовь; за вами усердно ухаживают, ну, а влюблены ли – не все ль равно? Даже слова «любовь» и «возлюбленный» изгнаны из задушевной беседы мужчины и женщины и вместе со словами «узы» и «пламенная страсть» перекочевали в романы, которых никто уже не читает.

Как будто весь порядок естественных чувств в здешних местах опрокинут. Сердцу неведомы никакие узы любви: девушке иметь их возбраняется, – а право на них дано лишь замужней женщине, причем эти узы могут соединять ее со всеми, кроме мужа. Пускай у матери будет хоть два десятка возлюбленных, только б ни одного не было у дочери. Никто не станет негодовать, узнав о прелюбодеянии, – в нем не находят ничего противного приличию; прелюбодеяниями полны пристойнейшие романы, которые всякий читает ради того, чтобы просветиться; и никто не порицает распутство, когда вдобавок к нему нарушается верность. О Юлия! Женщина, которая не страшилась сотни раз осквернять супружеское ложе, посмеет своими нечистыми устами обвинить нашу целомудренную любовь и осудить союз двух искренних сердец, не знавших лжи. Можно подумать, что брак в Париже отнюдь не таков по природе своей, как повсюду. Они притязают на то, что он – таинство, но таинство это не имеет той силы, какой обладают самые обыденные гражданские договоры: очевидно – это соглашение между двумя ничем не связанными людьми, решившими жить вместе, носить общую фамилию, признавать общих детей, но, помимо этого, они не имеют никаких прав по отношению друг к другу; и если бы здесь супруг вздумал заклеймить дурное поведение супруги, то он навлек бы на себя такое же недовольство, какое заслужил бы в наших краях, если б сам вел распутный образ жизни. Да и жены тут не следят со строгостью за своими мужьями, и еще не бывало случая, чтобы они наказывали мужей за то, что те, подражая им, нарушают верность. Впрочем, разве можно ждать и от той и от другой стороны более достойного отношения к брачному союзу, заключенному без участия сердца? Тот, кто сочетается браком с богатством или положением, ничем никому не обязан.

Даже любовь, сама любовь утратила свои права и так же исковеркана, как и брак. Если супруги здесь – холостяки и девицы легкого поведения, живущие совместно ради того, чтобы вольготнее было вести беспутную жизнь, то любовники равнодушны друг к другу и встречаются ради развлечения, из тщеславия, по привычке или по зову минутного вожделения. Сердцу нечего делать в таких союзах, – здесь сообразуются только с удобствами и кое-какой внешней благопристойностью. Все сводится к своего рода знакомству друг с другом, к совместной жизни или к стараниям как-нибудь устроиться, к мимолетным встречам, а то и к меньшему, если это возможно. Любовная связь длится чуть дольше визита; это несколько милых бесед и милых писем, в которых найдешь и описания разных людей, и правила, и философию, и остроумие. Что до утех плоти, то здесь их не утаивают; благоразумно полагают, что следует с легкостью утолять вожделения; первая встречная сходится с первым встречным, – будь то любовник, будь то кто угодно. Ведь мужчина – всегда мужчина; право, почти все стоят друг друга, и в этом, по крайней мере, есть какая-то последовательность, ибо зачем хранить бóльшую верность любовнику, нежели супругу? Да и, кроме того, в определенном возрасте почти все мужчины одинаковы, одинаковы и все женщины. Все это – куклы из одной и той же модной лавки, и стоит ли долго выбирать, когда всего удобнее взять то, что попалось под руку.

Сам я в этом не искушен, – мне обо всем рассказали, да притом в таком несообразном тоне, что я ничего толком и не понял. Усвоил я одно, – у большинства дам любовник на положении лакея: если он с делом не справляется, его прогоняют и берут другого; если он подыскал местечко получше или ему осточертело его ремесло, он уходит, и тогда берут другого. Бывает, говорили мне, что иная причудница заинтересуется вдруг и главой дома, ведь как-никак он тоже мужчина; но такая прихоть мимолетна, и лишь она пройдет, его отстраняют и берут другого, а если он артачится, за ним сохраняют его место, но берут в дополнение еще кого-нибудь.

«Да, но как же, – спросил я своего собеседника, который рассказывал мне об этих престранных обычаях, – как же женщина будет потом встречаться с теми, кто ушел или получил отставку?» – «Да что вы! Станет она с ним встречаться! Они больше не видятся, – раззнакомились. А если вдруг кому-нибудь из них вздумается возобновить связь, то придется вновь знакомиться, и хорошо еще, если его узнают». – «Понимаю, – отвечал я, – но, даже отбросив все преувеличения, я не могу постичь, – ужели после столь нежной близости можно видеться хладнокровно, ужели сердце не колотится при одном имени того, кто был тебе любезен, ужели не испытываешь трепета при встрече?» – «Трепета! Как вы смешны, – перебил он, – или вы хотите, чтобы наши женщины только и делали, что падали в обморок!»

Опусти некоторые слишком уж большие преувеличения в этой картине, рядом с ней поставь Юлию и вспомни о моем сердце, – больше добавлять мне нечего.

Однако следует заметить, что, привыкнув, порою перестаешь замечать и неприятное. Дурное видишь прежде хорошего, но я хорошее, в свою очередь, тоже становится заметно. Обаяние ума и нрава придает ценность всей личности. Стоит преодолеть неприязнь, и она вскоре превращается совсем в иное чувство. Это другая точка зрения на картину: справедливости ради я не могу изображать все с одной лишь невыгодной стороны.

Всего неприятней в больших городах то, что люди там становятся иными, чем они есть на самом деле, и общество придает им, так сказать, сущность, не сходную с их сущностью. Эта истина в особенности применима к Парижу и в особенности – к женщинам, цель жизни которых – обращать на себя внимание. Вот вы на балу приблизились к даме, воображая, что перед вами парижанка, а оказывается, перед вами лишь наглядное изображение моды. Рост, пышность форм, походка, стан, грудь, цвет лица, весь облик, взгляд, речи, манеры – все-то у нее поддельное, и когда б вам довелось увидеть ее во всей ее природной безыскусности, вы бы ее не узнали. А ведь такое изменение редко служит к украшению женщины, да и вообще никто не выигрывает, подменяя природу. Впрочем, совсем вытравить природу никогда не удается, она всегда в чем-нибудь да проявится, – искусство наблюдателя и заключается в умении уловить ее. Искусство это нетрудно, когда имеешь дело со здешними женщинами. В них гораздо больше естественности, чем они сами воображают, поэтому коль скоро вы станете поусердней навещать их, коль скоро заставите их забыть о постоянном лицедействе, которое им так нравится, вы увидите их подлинную сущность, и тотчас же первоначальная неприязнь к ним превратится в чувство уважения и дружелюбия.

Вот что мне случилось наблюдать на прошлой неделе в загородном доме, куда нас – меня и еще нескольких новичков-приезжих – весьма опрометчиво пригласили несколько дам, не удостоверившись заранее, подходим ли мы к их обществу, или просто желая позабавиться и вдоволь над нами посмеяться. В первый день так оно и случилось. Поначалу они потешались над нами, осыпая забавными и язвительными шутками, но никто шуток не отражал, и колчан с остротами иссяк. Тут дамы любезно нам уступили; они так и не заставили нас подделаться под их тон, поэтому им пришлось подделаться под наш. Уж не знаю, право, понравилась ли им эта замена, но я чувствовал себя чудесно и с удивлением увидел, что в беседах с ними узнаю куда больше полезного, чем в беседе с иным мужчиной. Остроумие придавало прелесть их здравым суждениям, и мне было досадно, что они его извращали; как я с сожалением увидел при более близком знакомстве со здешними женщинами, эти милые особы не отличаются благоразумием лишь потому, что этого не желают. На моих глазах их безыскусная, врожденная прелесть незаметно вытесняла столичное манерничание, ибо манеры, даже если и не думаешь об этом, соответствуют теме беседы – умные разговоры нельзя приправлять кокетливыми ужимками. Я нашел также, что они похорошели, как только перестали прихорашиваться, и понял: дабы нравиться, им надобно лишь одно – стать естественными. На этом основании я и осмелился предположить, что, пожалуй, не найти на свете места, где царила бы такая безвкусица, как в Париже, прослывшем законодателем вкуса, раз все те старания, которые предпринимаются там, чтобы пленять, портят истинную красоту.

Так мы провели вместе четыре-пять дней, довольные друг другом и собою. Вместо того чтобы осматривать Париж во всей его суете, мы просто забыли о нем. Все наши помыслы сводились к одному – насладиться милым, приятным обществом. Для хорошего расположения духа нам ненадобны были ни сатирические шутки, ни язвительные насмешки – и мы смеялись не издевательским, а веселым смехом, как смеется твоя сестрица.

Окончательно изменить мое мнение о парижанках заставило меня еще одно обстоятельство. Часто в разгаре увлекательнейшей беседы к хозяйке дома подходили слуги и шептали ей что-то на ухо. Она тотчас же удалялась и, уединившись у себя в комнате, что-то писала, долго не возвращаясь к гостям. Нетрудно было объяснить эти исчезновения тем, что она пишет любовные записки, – вернее, записки, которые здесь принято называть любовными. Одна из дам намекнула на это, но ее шутку встретили с неодобрением, и я понял, что, может быть, у хозяйки дома нет любовника, зато есть друзья. Однако из любопытства я кое-что выпытал, и каково же было мое удивление, когда оказалось, что она принимает у себя не парижских пустомелей, а крестьян из того прихода, к которому принадлежит ее поместье, – они обращаются с разными нуждами к своей госпоже, испрашивая ее заступничества! Один отягчен податями, от которых освобожден тот, кто побогаче, другого забрали в рекруты, не считаясь ни с его возрастом, ни с тем, что он – отец семейства [131]131
  Так было в прошлую войну [132]132
  Так было в прошлую войну… – Под «прошлой войной» подразумевается война за польское наследство (1733–1738 гг.), происходившая в то время, к которому Руссо относит действие первых частей «Новой Элоизы» (письмо Сен-Пре написано примерно в 1734 г.). Сам Руссо был очевидцем войны за австрийское наследство (1741–1748 гг.) См. прим. 83. – (прим. Е. Л.).


[Закрыть]
, но не в эту, насколько мне известно. Людей женатых теперь щадят, потому-то многие и вступили в брак. – прим. автора.


[Закрыть]
[132]132
  Так было в прошлую войну… – Под «прошлой войной» подразумевается война за польское наследство (1733–1738 гг.), происходившая в то время, к которому Руссо относит действие первых частей «Новой Элоизы» (письмо Сен-Пре написано примерно в 1734 г.). Сам Руссо был очевидцем войны за австрийское наследство (1741–1748 гг.) См. прим. 83. – (прим. Е. Л.).


[Закрыть]
, а еще одного по миру пустил богач сосед, затеяв несправедливую тяжбу, а еще кого-то разорил град, но с него требуют арендную плату. Словом, все приходили просить помощи, всех она терпеливо выслушивала, никого не прогнала прочь и тратила время не на любовные записки, а на прошения в защиту этих несчастных. Не могу передать тебе, с каким удивлением я узнал и о том, сколько отрады доставляли этой молоденькой женщине – любительнице увеселений – сии добрые дела и как мало она ими кичилась. Право же, – говорил я себе в умилении, – право, сама Юлия поступила бы точно так же. И с той минуты я стал смотреть на нее с уважением и более не замечал ее недостатков.

Как только я начал делать наблюдения в этой области, я понял, что те самые женщины, которых доселе я считал несносными созданиями, обладают тысячью превосходных качеств. Все иностранцы сходятся на том, что стоит их отвлечь от болтовни о модах, и не сыщешь в мире страны, где бы женщины были просвещеннее, разумнее, рассуждали более дельно, умели, когда надобно, лучше помочь советом. Что дает уму и сердцу беседа с испанкой, итальянкой, немкой, ежели оставить в стороне язык любви и острословие? Да ничего. И ты, Юлия, сама знаешь, что это обычно относится и к нашим соотечественницам-швейцаркам. Зато тому, кто не побоялся бы прослыть невежей и принудил бы француженок выйти из их крепости, откуда они, по правде говоря, не очень-то любят выбираться, – тому сразу пришлось бы повести словесный бой в чистом поле, и чудилось бы ему, будто он сражается с мужчиной, – так они умеют вооружаться разумом, когда этого требует необходимость. Что до их доброго нрава, не буду ссылаться на готовность оказывать услуги друзьям, ибо тут, может быть, господствует ретивое самолюбие, одинаковое во всем мире; хотя вообще они любят только себя, но долгая привычка, – если им достает постоянства для ее приобретения, – заменяет в их душе место горячего чувства, и те женщины, которые способны выдержать десятилетний срок своей привязанности, обычно сохраняют ее уже на всю свою жизнь. И любят они старых друзей нежнее, и, по крайней мере, вернее, нежели своих молодых возлюбленных.

По довольно распространенному мнению, исходящему, кажется, от самих женщин, считается, будто они заправляют всеми делами страны, а следовательно, больше творят зла, чем добра. Но оправдывает их то, что они творят зло под влиянием мужчин, добро же они делают по собственному побуждению. Это вовсе не противоречит сказанному выше – что сердце не принимает ни малейшего участия в любовных похождениях и женщин и мужчин, потому что французская обходительность предоставила женщинам всеобъемлющую власть, а для ее поддержки нежные чувства не требуются. Все зависит от женщин; все делается лишь ими и для них – Олимп и Парнас, слава и богатство тоже подчинены их воле. Книги получают ценность, сочинители получают признание, если на то дадут свое соизволение женщины; они всевластно вершат судьбы важнейших и приятнейших наук. В поэзии и прозе, в истории и философии, даже в политике сразу по стилю книг видишь, что они написаны для забавы хорошеньких женщин, – даже Библию недавно переделали в собрание любовных историй [133]133
  …даже Библию… переделали в собрание любовных историй. – Имеется в виду «История божьего народа» П. Беррюйе, опубликованная в 1727 г. В 1762 г. эта «История» была осуждена Сорбонной и включена папой в список запрещенных книг. – (прим. Е. Л.).


[Закрыть]
. В делах, чтобы добиться цели, они пускают в ход все свое обаяние, влияя даже на собственных мужей, не потому, что это их мужья, а потому, что они мужчины: так уж повелось, что мужчина ни в чем не отказывает женщине, даже своей жене.

Впрочем, власть эта основана не на привязанности, не на уважении, а всего лишь на вежливости и светских правилах, ибо французской учтивости свойственно не только обходительное, но и презрительное отношение к женщинам. Питать к ним презрение – это своего рода знак высокого достоинства, свидетельствующий, что с женщинами достаточно долго жили и раскусили их. Того же, кто их уважает, они сами считают простофилей, прекраснодушным рыцарем, чудаком, знающим женщин только по романам. Сами женщины составили о себе справедливое суждение, они сочтут тебя недостойным внимания, если ты будешь их уважать, и первейшее качество волокиты, имеющего успех у женщин, – наглая самоуверенность.

Как бы то ни было, напрасно они воображают, будто наделены злым нравом, – они добры наперекор себе, и есть область, где их добросердечность особенно полезна. Во всех странах дельцы обычно препротивны и чужды сострадания; и в Париже, этом деловом средоточии самого великого народа Европы, дельцы – самые жестокосердые люди на свете. И вот, чтобы добиться милосердия, обездоленный обращается к женщинам – своим единственным заступницам, – они не глухи к просьбам, они выслушивают его и утешают, они помогают ему. Порою среди светской суеты они способны, улучив минуту-другую, пожертвовать удовольствиями во имя своей врожденной доброты; а ежели кое-кто из них свои услуги ближнему превращает в позорный промысел, то тысячи других каждый день безвозмездно помогают бедному деньгами, а угнетенному – влиянием. Правду сказать, частенько они при этом бывают неразборчивы в средствах и, помогая знакомым несчастливцам, без зазрения совести вредят незнакомым. Но разве знаешь всех в столь большой стране? И способно ли на большее это милосердие, чуждое истинной добродетели, высший подвиг коей не столько в том, чтобы творить добро, сколько в том, чтобы не совершать зла.

Всего этого я бы и не узнал, когда бы ограничился лишь картинами нравов в романах да комедиях тех сочинителей, которые видят в женщине лишь смешные черты, присущие и им самим, а не хорошие качества, им самим не свойственные, или описывают образцы добродетели, подражать коим женщина не дает себе труда, считая их пустой выдумкой, – меж тем как следовало бы побуждать ее к добрым деяниям, восхваляя те, которые она уже совершает. Быть может, романы – последнее средство, к коему стоит прибегнуть, наставляя народ, до того испорченный, что все другие средства бесполезны. В таком случае было бы хорошо, если б разрешали писать книги такого рода людям не только порядочным, но и чувствительным, вкладывающим всю душу в свои произведения, сочинителям, которые не взирали бы свысока на человеческие слабости, не изображали бы добродетель, уже парящую в небесах, вне пределов досягаемости, но заставили бы людей полюбить ее, поначалу показав ее не столь строгой, а затем незаметно повлекли бы их к ней из самых недр порока.

Я уже предупреждал тебя, что не разделяю общего мнения о здешних женщинах. Все единодушно находят, что обхождение у них самое обворожительное, красота самая обольстительная, кокетство самое утонченное, что учтивость их верх совершенства, а искусство нравиться поистине несравненно. Меня же их обхождение возмущает, кокетство отталкивает, манеры кажутся бесцеремонными. По-моему, сердце должно замкнуться перед их попытками к сближению, и никто не разубедит меня в том, что, разглагольствуя о любви, они показывают свою неспособность внушить ее и полюбить самим.

С другой же стороны, молва гласит, что надобно остерегаться их нрава, – говорят, они легкомысленны, хитры, неискренни, ветрены, непостоянны, они сладкоречивы, но не умеют размышлять, а еще менее – чувствовать, и растрачивают все свои дарования в пустой болтовне. Мне же представляется, что все это – личина, под стать их фижмам и румянам. Все это – пороки той показной жизни, которую приходится вести в Париже, пороки, таящие под собой и чувства, и здравый смысл, и человечность, и добрые начала. Женщины здесь меньше болтают, меньше сплетничают, чем у нас, и, пожалуй, меньше, чем где-либо. Они гораздо образованнее, а образование помогает им судить здраво. Одним словом, хотя мне претит в них все, что присуще их полу, искаженному по их милости, я, уважаю в них все, что сходно с нами и делает нам честь. И я нахожу, что им бы во сто крат больше подходило быть достойными мужчинами, нежели учтивыми женщинами.

Итак, если бы Юлии не существовало, если б мое сердце могло почувствовать другую привязанность, а не ту, для которой оно создано, – я бы никогда не выбрал себе супруги в Париже, а тем более возлюбленной, но я с удовольствием приобрел бы там друга-женщину; и такое сокровище, вероятно, утешило бы меня в том, что я не сыскал там ни той, ни другой [134]134
  Остерегаюсь высказывать мнение об этом письме, но полагаю, что суждение, которое щедро наделяет женщин качествами, кои они презирают, и отказывает в тех, единственных, коим они придают большое значение, вряд ли будет хорошо принято женщинами. – прим. автора.


[Закрыть]
.

ПИСЬМО XXII
К Юлии

С той поры как я получил твое письмо, я ежедневно ходил к г-ну Сильвестру и осведомлялся, не пришла ли посылка. Но она все не приходила, и, снедаемый смертельным нетерпеньем, я семь раз напрасно к нему наведывался. И вот, наконец, на восьмой я получил пакет. Я взял его и тотчас же, даже не заплатив за пересылку, ни о чем не спросив, не сказав никому ни слова, выбежал как сумасшедший с одною лишь мыслью, – как бы поскорее очутиться дома; я так стремительно побежал по незнакомым улицам, что, спустя полчаса, разыскивая улицу Турнон, где я живу, попал на огороды – на противоположный конец Парижа. Пришлось взять наемный экипаж, чтобы побыстрее доехать; впервые я это сделал, выйдя утром по делу; я весьма неохотно пользуюсь экипажем и по вечерам, отправляясь в гости, – ведь ноги у меня крепкие, и, право, было бы досадно, если б, живя ныне в некотором достатке, я перестал ими пользоваться.

В фиакре я просто не знал, что делать со свертком, но разворачивать его я не хотел до приезда домой – ведь такова была твоя воля. Да и к тому же, если в обыденной жизни я забываю об удобствах, то какое-то сладострастное чувство заставляет меня старательно искать их ради истинных удовольствий. Тут уж я не стерпел бы никаких отвлечений – мне хотелось на досуге, на приволье насладиться твоим даром. Итак, я смотрел на сверток с тревожным любопытством и, не в силах удержаться, все пытался прощупать сквозь обертку, выяснить, что же внутри, – видя, как я неустанно перебираю сверток, всякий подумал бы, что он жжет мне руки. Дело в том, что и объем его, и вес, и тон твоего письма – все заставило меня заподозрить истину; но непостижимо одно – как тебе удалось найти художника и все устроить? Этого я еще не могу разгадать, – это чудо, сотворенное любовью; чем оно выше моего разумения, тем больше восхищает меня. Я ничего не понимаю – вот одно из удовольствий, доставленных им.

Наконец приезжаю, бегу стремглав. Запираюсь у себя в комнате, запыхавшись сажусь, подношу дрожащую руку к печати. О, первое воздействие талисмана! С трепещущим сердцем разворачиваю бумагу за бумагой. Немного погодя, перед последней оберткой, я почувствовал такое стеснение в груди, что пришлось передохнуть. Юлия! О моя Юлия!.. Покровы разорваны… я вижу тебя… вижу твои божественные черты! Уста мои и мое сердце отдают им первые почести, я преклоняю колена… дивной твоей красоте еще раз суждено пленить мои взоры! Какое быстрое, могучее и волшебное воздействие оказывают на меня милые черты! Нет, совсем не четверть часа, как ты воображаешь, надобно, чтобы это почувствовать, достаточно было минуты, мига, и грудь мою взволновали тысячи пылких вздохов; твой портрет навеял воспоминания о минувшем счастье! Отчего же, к радости моей, вызванной тем, что я обладатель столь бесценного сокровища, должна примешиваться столь жестокая печаль? С какой безжалостностью оно напоминает мне невозвратное прошлое! И чудится мне, будто вернулась дивная пора, воспоминание о коей ныне стало несчастьем всей моей жизни, ибо, даровав ее мне, небо в гневе своем тотчас же ее отняло. Увы! Один миг, и мечты рассеялись. Тоска разлуки вновь оживает и обостряется, а обманчивая радость исчезает, и я напоминаю страдальцев, которых перестают пытать, чтобы сделать еще чувствительней новые пытки. Боже, какие потоки пламени черпает мой жадный взор в этом нежданном подарке! Он будит в глубине моего сердца страстное влечение, словно сама ты здесь, со мною! О Юлия, а вдруг и вправду талисман сообщит твоим чувствам весь исступленный восторг, всю обманчивую игру моих чувств!.. А что ж, – может быть, и сообщит! Может быть, ощущения, которые с такою силою испытывает душа, передаются, перелетают вместе с нею на далекое расстояние? Ах, моя милая возлюбленная! Где бы ты ни была, что бы ты ни делала сейчас, когда пишется это письмо, когда обожающий тебя возлюбленный произносит перед портретом твоим слова, обращенные к тебе, ужели ты не чувствуешь, как слезы любви и печали орошают твое милое личико? Ужели твои ланиты, уста, перси не изнемогают, не томятся, не трепещут под моими пылкими лобзаниями? Ужели тебе не передается жар моих горящих уст? О небо! Что я слышу? Кто-то идет!.. Ах, запрем, спрячем сокровище… Непрошеный гость… Да будет проклят изверг, смутивший своим приходом столь сладостные восторги! Пусть бы он никогда не полюбил… или жил вдали от возлюбленной.

ПИСЬМО XXIII
К г-же д'Орб

Милая кузина, даю вам отчет об Опере, хотя в письмах вы о ней и не упоминаете, а Юлия хранит вашу тайну, но я-то понимаю, отчего Опера затрагивает ее любопытство! Я уже однажды побывал там, тоже из любопытства, а ради вас я был там еще дважды. Избавьте меня, пожалуйста, от нее, получив это письмо. Я могу еще разок пойти туда и, чтобы услужить вам, зевать, скучать, томиться, ведь слушать со вниманием и интересом просто невозможно.

Прежде чем поделиться с вами мыслями о здешнем пресловутом театре, я дам вам отчет в том, что здесь о ном говорят, – быть может, мнение знатоков исправит мое, ежели я ошибаюсь.

Парижская Опера слывет в Париже местом самых роскошных, самых увлекательных, самых восхитительных зрелищ, какие только создавало искусство. Говорят – это чудеснейший памятник великолепия Людовика XIV. Напрасно вы думаете, что здесь каждый волен высказывать свое мнение по столь важному вопросу. Спорьте обо всем, но только не о музыке и опере. Вы подвергнетесь опасности, если не утаите свое мнение именно на сей счет. Французскую музыку поддерживает весьма жестокая инквизиция. Наставляя приезжих иностранцев, им в первую очередь внушают, что нигде на свете не найдешь ничего прекраснее Парижской Оперы и что каждый иностранец с этим согласен. На самом же деле, надо правду сказать, и наиболее вежливые из них помалкивают, а посмеиваются только в своем кругу.

Однако же следует заметить, что в Опере с большими затратами изображают не только все чудеса природы, но и множество других, еще более удивительных чудес, которых никому еще не доводилось видеть, и, разумеется, Поп имел в виду именно этот забавный театр [135]135
  …этот забавный театр… —Описание современного английского театра приводится А. Попом в песне III сатирической поэмы «Дунсиада». – (прим. Е. Л.).


[Закрыть]
, дав описание сцены, где все – вперемешку: и боги, и домовые, и чудовища, и короли, и пастухи, и феи, и ярость, и веселье, и пламя, и джига, и битва, и бал.

Весь этот великолепный, со тщанием изображенный сумбур смотрится так, будто все происходит на самом деле. Вот появился храм, и всех охватывает священное благоговение; ну, а если богиня пригожа, партер превращается чуть ли не в собрание язычников. Здесь публика более покладиста, чем во Французской Комедии. Те самые зрители, которые там не могут забыть об актере, глядя на персонаж, в Опере не могут отделить актера от персонажа. Как будто люди упрямо противятся разумной иллюзии и поддаются ей только тогда, когда она нелепа и топорна. Быть может, богов им легче постичь, чем героев? Природа Юпитера иная, чем у нас, – воображайте о ней все, что угодно; но ведь Катон был человек – а сколько людей в состоянии поверить, что Катон мог существовать?

Итак, здешняя оперная труппа не является, как повсюду, кучкой людей, которым платят за то, что они подвизаются на сцене, хотя это люди, которым публика платит и которые подвизаются на сцене; нет, сама суть тут иная, ибо это Королевская Музыкальная Академия, некоторого рода верховный суд, который безапелляционно выносит приговор в своем собственном деле и не ищет ни иного закона, ни иной справедливости [136]136
  Если говорить более откровенно, то такое наблюдение можно еще более подтвердить; но в этом вопросе я пристрастен и должен молчать. Повсюду, где меньше повинуются законам, чем людям, несправедливость приходится терпеливо сносить. – прим. автора.


[Закрыть]
. Так-то вот, сестрица, – в некоторых странах все дело в словах: благородных наименований достаточно, дабы почитать то, что меньше всего заслуживает почитания.

Члены этой высокочтимой Академии не ущемлены в правах, зато отлучены от церкви, – в других странах делается наоборот; но, пожалуй, имея выбор, они предпочли бы быть дворянами, хоть и отлученными, нежели лишенными дворянских привилегий, хоть и отмеченными благодатью. Видел я на театре эдакого римского всадника наших дней [137]137
  …римского всадника наших дней… – Речь идет о дворянине де Шассе, который выступал в Онере с 1720 но 1757 г. В действительности де Шассе избрал профессию актера по необходимости, так как семья его была разорена. – (прим. Е. Л.).


[Закрыть]
, который так же кичился своим ремеслом, как некогда злосчастный Лаберий [138]138
  …злосчастный Лаберий… —История римского патриция Лаберия рассказана в произволении латинского писателя V в. Макробия «Сатурналии». Ссылка Руссо в примечании на Авла Геллия (латинский писатель и грамматик II в.) ошибочна и была им исправлена в издании 1763 г. В основу настоящего перевода, как и критического французского издания, положен текст 1761 г. – (прим. Е. Л.).


[Закрыть]
стыдился его [139]139
  Вынужденный, по воле тирана, выступать на театральных подмостках, он оплакивал свою участь в стихах, весьма трогательных и способных возбудить негодование каждого порядочного человека против прославленного Цезаря. «Честно прожив шестьдесят лет, – говорит он, – я оставил нынче утром очаг свой, будучи римским всадником, а ныне вернулся, будучи уже презренным гистрионом. Увы! Лучше бы мне умереть днем раньше. О фортуна! Если суждено было мне опозорить себя, почему ты не принудила меня к этому, когда я был молод, силен и привлекателен! А ныне я в жалком состоянии предстану перед отбросами римского народа! Еле слышный голос, немощное тело – ведь это труп, живой мертвец, в котором ничего не осталось от меня, кроме имени!» Пролог, который он читал по этому случаю, несправедливость Цезаря, рассерженного благородной независимостью, с коей он мстил за свою поруганную честь, постыдный провал в цирке, низость, с какою Цезарь надругался над его позором, хитроумный и едкий ответ Лаберия – все это сохранилось до наших дней благодаря Авлу Геллию. По-моему, это самый любопытный и самый занимательный отрывок в его скучном труде. – прим. автора.


[Закрыть]
, хотя играть его принуждали силой и он декламировал свои собственные творения. Лаберий древних не мог восседать в цирке среди римских всадников, современный же каждый день восседает в креслах Французской Комедии, среди вельмож, – в Риме с таким уважением не говорили о величии римского народа, как в Париже говорят о величии Оперы.

Вот какие сведения мне удалось извлечь из чужих разговоров по поводу этого блистательного зрелища, – ну, а сейчас я расскажу вам то, что я видел сам.

Представьте себе коробку шириною в пятнадцать футов и соразмерной длины; коробка эта и есть театр. По обе стороны, на некотором расстоянии друг от друга, помещаются створчатые ширмы, на которых намалеваны предметы, нужные для обозначения места действия. Задняя декорация – это большой занавес, размалеванный таким же манером и почти всегда кое-где продырявленный или разодранный, – сие обозначает то пропасти, зияющие в земле, то просветы в небесах, в зависимости от места. Стоит задеть за кулисы, пробираясь позади, – и они начинают презабавно ходить ходуном, словно во время землетрясения. Голубоватое тряпье, свисающее с балок или веревок, как белье, вывешенное для просушки, изображает небо. Солнце, поскольку его иногда видно, – просто зажженный фонарь. Колесницы же богов и богинь – рамы, сбитые из четырех брусьев и подвешенные на толстой веревке, наподобие качелей; между брусьями перекинута поперечная доска, – на ней-то и восседает бог, а спереди ниспадает холщовое, аляповато расписанное полотнище, играющее роль облака, окутавшего сию великолепную колесницу. Пониже этого сооружения виднеется свет, идущий от двух-трех смердящих, нагоревших сальных свечей, и пока действующее лицо беснуется и вопит, сотрясаясь на своих качелях, они преспокойно прокапчивают ею: фимиам, достойный божества.

Колесница – самая важная часть оперной машинерии, и, стало быть, по колеснице вы можете судить об остальном. Бурное море должны изображать ряды голубых остроконечных коробок с холщовыми или картонными стенками, нанизанные на параллельные шесты и приводимые в движение какими-то шалопаями. Гром – грохот тележки, передвигаемой при помощи блока, не последней среди инструментов, исполняющих всю эту трогательную и приятную музыку. Молния – вспышка смолы, брошенной на горящий факел; вспышку сопровождает треск петарды.

В полу сцены проделаны маленькие квадратные люки, – когда надобно, они открываются, извещая, что сейчас выйдут из подземелья демоны. Когда им надлежит взлететь в воздух, их ловко подменяют маленькие чучела из темного холста, набитые соломой, а иной раз и настоящие трубочисты, которые болтаются в воздухе, вися на веревках, до тех пор, покуда величественно не исчезают среди тряпья, описанного выше. Подлинная трагедия разыгрывается, когда веревки или плохо прилажены, или рвутся, – в таких случаях духи преисподней и бессмертные боги падают, калечатся, а иногда и разбиваются насмерть. Добавьте ко всему множество чудовищ, которые придают нечто весьма патетическое иным сценам, – таковы, например, драконы, ящеры, черепахи, крокодилы, огромные жабы, ползающие с угрожающим видом, – и перед вамп предстанут вместо оперы картины искушений св. Антония. Каждая из сих образин приводится в движение каким-нибудь увальнем-савойцем, которому недостает ума даже для того, чтобы выступать под личиной животного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю