Текст книги "Юлия, или Новая Элоиза"
Автор книги: Жан-Жак Руссо
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 57 страниц)
ПИСЬМО XII
К Юлии
О qual fiamma di gloria, d'onore,
Scorrer sento per tutte le vene,
Alma grande parlando con te! [95]95
O qual fiamma di gloria… —стихи из драмы Метастазио «Аттилий Регул» (II, 2). Узнав о намерении Регула просить сенат отклонить предложение Карфагена, римлянин Манлий выражает в этих стихах свое восхищение его героизмом. – (прим. Е. Л.).
О, сколь гордо и радостно пламя
У меня пробегает по жилам
При беседе с великой душой! (итал.)
[Закрыть]
Дай мне перевести дыхание, Юлия! Кровь моя кипит, я дрожу, я трепещу. Твое письмо, как и сердце твое, горит священной любовью к добродетели, и ты заронила в душу мою ее небесный пламень. Но к чему все эти увещевания, когда надобно только повелеть? Поверь, если б я до того пал, что нуждался бы в особых доводах для свершения добрых поступков, то от тебя мне никаких доводов не потребовалось бы; твоей воли мне довольно. Да разве ты не знаешь, что я всегда буду стараться угождать тебе и скорее свершу злодеяние, но тебя не ослушаюсь. По твоему приказу я бы сжег и Капитолий, потому что я люблю тебя больше всего на свете! Но знаешь ли ты сама, отчего я так люблю тебя? Ах, бесценный друг мой, да оттого, что ты стремишься лишь к одному – сохранить честь, что любовь к твоей добродетели делает еще непреодолимее мою любовь к твоей красоте.
Я уезжаю, приободренный мыслью о твоем зароке. Тебе следовало бы говорить со мной без обиняков: ведь ты обещаешь никому не принадлежать без моего согласия, значит, обещаешь быть только моею, не правда ли? Я говорю смелее и даю тебе ныне слово порядочного человека, нерушимое слово, – и вот в чем: не знаю, что готовит мне судьба на поприще, где я попытаю силы, чтобы угодить тебе, но никогда ни любовным, ни брачным узам не соединить меня ни с кем, кроме Юлии д'Этанж. Я живу, я существую только во имя ее и умру или одиноким, или ее супругом. Прощай. Время не терпит. Уезжаю сию минуту.
ПИСЬМО XIII
К Юлии
Вчера вечером я приехал в Париж, и тот, кому невыносимо было отдалиться от тебя на расстояние каких-нибудь двух улиц, ныне отдалился более чем на сотню лье. О Юлия, пожалей меня, пожалей своего несчастного друга! Когда бы кровь моя длинными ручьями отмерила этот бесконечный путь, он показался бы мне короче – я бы не мог с большей тоскою чувствовать, как изнемогает моя душа. Ах, если бы я, по крайней мере, знал срок нашей разлуки, как знаю расстояние, разделяющее нас, я бы возместил дальность пространства бегом времени, каждый день, отнятый у моей жизни, я бы считал шагом, приближающим меня к тебе. Но мое скорбное существование теряется во мраке будущего – предел его скрыт от моих слабых глаз. О, сомнения! О, пытки! Мое встревоженное сердце ищет тебя и не обретает. Вот всходит солнце, но я уже не надеюсь на встречу с тобою, вот оно заходит, а я с тобою так и не встретился. Дни мои текут тоскливо, безрадостно, словно беспросветная ночь. Напрасно я пытаюсь воскресить потухшую надежду, – она дает мне ненадежную опору и обманчивые утешения. Милый и нежный друг души моей, увы, какие же горести мне еще суждены, если по силе своей они будут равны минувшему счастью?
Но пусть моя печаль тебя не тревожит – заклинаю тебя. Она мимолетный отзвук одиночества и путевых размышлений. Не бойся, душевная слабость ко мне больше не вернется: ты владеешь моим сердцем, Юлия! Ты его поддерживаешь, и оно более не поддастся унынию. Одна из утешительных мыслей, навеянных твоим последним письмом, – это мысль о том, что ныне я как бы стал носителем двойной духовной силы, и если бы любовь отняла у меня мою силу, я и не пытался бы ее воротить, ибо душевная бодрость, передающаяся от тебя, поддерживает меня гораздо лучше, чем моя собственная. Я убежден, что человеку нельзя быть одному. Души человеческие жаждут соединения в пары, чтобы обрести всю свою ценность; и сочетание душевных сил друзей, как сила намагниченных пластин, несравненно больше, чем сумма всех сил, взятых порознь. Божественная дружба! Вот где торжество твое! Но что такое одна лишь дружба по сравнению с тем совершенным союзом, который сочетает живую силу дружбы с узами во сто крат более священными? Где же эти грубые люди, принимающие восторги любви лишь за вспышку чувственной страсти, за унизительные вожделения похоти? Пусть придут, пускай приглядятся, пускай поймут, что происходит в глубине моего сердца; пусть увидят бедного влюбленного, отторгнутого от своей возлюбленной, – он не знает, встретится ли с нею, вернет ли свое утраченное счастье, однако воодушевлен тем бессмертным огнем, что передался ему из твоих очей и питал твои возвышенные чувства. Он готов бросить вызов судьбе, готов переносить все превратности ее, даже разлуку с тобою, но он стремится к добродетелям, которые ты внушила ему, – к достойному украшению обожаемого образа, которому вовеки не изгладиться из его души. Чем бы я был без тебя, Юлия! Быть может, меня и просветил бы хладный рассудок – я стал бы умеренным почитателем добра, по крайней мере любил бы его в других. Но ныне я достигну большего, – я буду с жаром творить добро и, проникнутый твоими мудрыми наставлениями, в один прекрасный день заставлю сказать людей, знающих нас: «О, какими мы были бы, если бы мир полнился Юлиями и сердцами, способными их любить!»
Размышляя в пути над твоим последним письмом, я решил составить собрание твоих писем – теперь, когда не могу беседовать с тобою. Хотя каждое я знаю наизусть – досконально, но, поверь мне, я все же люблю их перечитывать и перечитываю без конца, лишь для того, чтобы вновь и вновь увидеть почерк милой руки, – ведь только одна она и может составить мое счастье. Но бумага незаметно стирается, – пока она не изорвалась, я хочу переписать все письма в чистую тетрадь, которую только что нарочно для этого выбрал. Тетрадь довольно толстая – но я верю в будущее: надеюсь, я не умру совсем молодым и не ограничусь лишь одним томом. Я буду проводить вечера за этим отрадным занятием, буду писать не спеша, чтобы продлить удовольствие. Это бесценное собрание будет со мной неразлучно; оно будет моим руководством в свете, куда я собираюсь вступить; оно будет противоядием для тех правил, которыми там дышат; оно утешит меня в моих горестях; предостережет от ошибок или поможет мне исправить их; оно будет наставлять меня, покуда я молод, и служить нравственной опорой до конца моих дней, – впервые любовные письма найдут себе, кажется, подобное применение.
Что до твоего последнего письма, лежащего перед моими глазами, то, право, хоть оно и прекрасно, но, по-моему, кое-какие его строки надобно вычеркнуть. Само по себе странное рассуждение еще неуместней оттого, что оно касается тебя. Как могла прийти тебе в голову мысль так написать – я ставлю тебе в укор даже это! К чему все эти слова о моей верности, постоянстве? Когда-то ты лучше знала всю силу моей любви и своей власти! Ах, Юлия, да можешь ли ты внушать непостоянные чувства? И если б я даже ничего и не обещал тебе, ужели мог бы не быть твоим? Нет, нет! С того мига, как я впервые встретил взгляд твоих очей, впервые услышал слова, слетевшие с твоих уст, впервые почувствовал восторг в своем сердце, в нем вспыхнуло вечное пламя, и ничто в мире уже не в силах его потушить. И если б мне довелось видеть тебя лишь мгновение, все равно – участь моя была бы решена; уже было бы поздно! – я вовеки не мог бы забыть тебя. А как же забыть тебя ныне? Ныне, когда я упоен своим минувшим счастьем, когда стоит мне о нем вспомнить, – и я снова счастлив! Ныне, когда я тоскую в мечтах о красоте твоей, дышу лишь тобою! Ныне, когда первозданная моя душа исчезла и меня оживляет та, которой ты меня одарила! Ныне, о Юлия, когда я зол на себя за то, что так нескладно изъясняю тебе все то, что чувствую! Ах, пускай красавицы всего мира пытаются обольстить меня, ты одна – свет моих очей. Пускай всё вступит в заговор, стремясь изгнать тебя из моего сердца; что ж, пускай пронзают, терзают его, разбивают вдребезги это верное зеркало Юлии, чистый ее образ будет неизменно отражаться в последнем оставшемся осколке, – ничто не вытравит его отражения. Нет, даже верховной силе это не подвластно: она может уничтожить мою душу, но ей не сделать так, чтобы душа моя существовала и не боготворила тебя.
Милорд Эдуард обещал мимоездом навестить тебя и дать тебе отчет обо всем, что до меня касается, и о своих планах на мой счет; но я боюсь, что он дурно выполнит свое обещание и умолчит о том, как сейчас уладил мои дела. Знай же, он позволил себе злоупотребить своей властью надо мной, порука которой – его благодеяния, и осыпал меня щедротами, позабыв о чувстве меры. Благодаря пенсиону, который он заставил меня принять, я могу разыгрывать важную особу, вопреки своему происхождению, – вероятно, мне придется это делать в Лондоне, дабы следовать его намерениям. Здесь же, где у меня нет никаких занятий, я буду жить по-своему: не стану сорить деньгами, растрачивая избыток средств, предназначенных мне на содержание. Ты научила меня, Юлия, что первейшие – или, по крайней мере, самые ощутимые потребности – это потребности сердца, свершающего добрые дела. И покуда существует на свете хоть один неимущий, – людям порядочным не подобает жить в роскоши.
ПИСЬМО XIV
К Юлии
С тайным ужасом вступаю я в обширную пустыню, называемую светом. Эта суета представляется мне лишь воплощением страшного одиночества, царством унылого безмолвия. Моя угнетенная душа жаждет излить свои чувства, но здесь все ее стесняет. «Я меньше всего одинок, когда я в одиночестве», – говорил некий мудрец древности, [96]96
…некий мудрец древности… – Сен-Пре вспоминает слова римского полководца Сципиона Африканского (234–183 гг. до н. э.), приведенные Цицероном и трактате «Об обязанностях» (III, 1). – (прим. Е. Л.).
[Закрыть]и я чувствую себя одиноким лишь в толпе, где сердце мое не может принадлежать ни тебе, ни другим. Оно бы и радо заговорить, но ведь никто не станет ему внимать; оно бы и радо ответить, но то, что оно слышит, до него не доходит. Здешнего языка я не понимаю, да и моего языка здесь не понимает никто.
А ведь встречают меня весьма радушно, по-дружески, предупредительно, принимают, расточая знаки внимания, – но именно на это я и сетую. Ужели сразу можно стать другом человека, которого никогда прежде не видел? Благородное сочувствие к человечеству, простосердечная и трогательная искренность нетронутой души владеют языком, весьма отличным от проявлений показной учтивости и от тех обманчивых приличий, которых требуют светские правила. Весьма опасаюсь, как бы тот, кто с первого знакомства, обходится со мною так, будто мы дружны лет двадцать, не обошелся бы со мною двадцать лет спустя как с незнакомцем, попроси я его о важной услуге. И вот я вижу, что вертопрахи проявляют горячее участие ко многим сразу, и готов предположить, что они не испытывают участия ни к кому.
Однако ж во всем этом может быть и нечто подлинное. Ведь француз от природы добр, чистосердечен, гостеприимен, благожелателен; но вместе с тем есть у французов тысячи пустых фраз, которые никак нельзя понимать буквально, тысячи лицемерных предложений, которые делаются в расчете на то, что вы откажетесь, тысячи всяческих ловушек, которые светская учтивость расставляет перед сельской простосердечностью. Никогда я не слыхивал, чтобы так часто твердили: «Рассчитывайте при случае на меня, к вашим услугам мое влияние, мой кошелек, мой дом, мой экипаж». Если б все эти слова были искренни и не расходились с делом, то в мире не существовало бы народа, столь мало приверженного собственности; общность имущества здесь была бы почти установлена; а так как люди побогаче то и дело вызывались бы помочь вам, а победнее всегда принимали бы помощь, то, разумеется, все бы уравнялось, и даже в Спарте не было такого равенства, какое было бы в Париже. Ну, а вместо этого, пожалуй, нет другого города в мире, где наблюдаешь такое неравенство состояний и где одновременно царят и невероятная роскошь, и самая неприглядная нищета. Легко понять без пояснений, что означает мнимое сострадание, которое как будто готово поспешить на помощь ближнему, и эта кажущаяся сердечность, готовая легкомысленно заключить мгновенный договор о вечной дружбе.
Я не охотник до всех этих подозрительных чувств и лжедоверия – ведь я стремлюсь к просвещению и знанию, ибо здесь-то и находится их источник, любезный моей душе. Поначалу, попав сюда, приходишь в восхищение от мудрости и ума, которые черпаешь в беседах не только ученых и сочинителей, но людей всех состояний и даже женщин: тон беседы плавен и естествен; в нем нет ни тяжеловесности, ни фривольности; она отличается ученостью, но не педантична, весела, но не шумна, учтива, но не жеманна, галантна, но не пошла, шутлива, но не двусмысленна. Это не диссертации и не эпиграммы; здесь рассуждают без особых доказательств, здесь шутят, не играя словами; здесь искусно сочетают остроумие с серьезностью, глубокомысленные изречения с искрометной шуткой, едкие насмешки, тонкую лесть с высоконравственными идеями. Говорят здесь обо всем, предоставляя всякому случай что-нибудь сказать. Из боязни наскучить важные вопросы никогда не углубляют – скажут о них как бы невзначай и обсудят мимоходом. Точность придает речи изящество; каждый выразит свое мнение и вкратце обоснует его, никто не оспаривает с жаром мнение другого, никто настойчиво не защищает свое. Обсуждают предмет для собственного своего просвещения, спора избегают, – каждый поучается, каждый забавляется. И все расходятся предовольные, и даже мудрец, пожалуй, вынесет из таких бесед наблюдения, над которыми стоит поразмыслить в одиночестве.
Но как ты думаешь, чему, в сущности, можно научиться, слушая столь приятные беседы? Здраво судить о событиях? Уметь извлекать пользу, вращаясь в обществе, и хорошо познавать людей, в кругу которых живешь? Ничего подобного, милая Юлия! Здесь ты научишься искусно защищать неправое дело, колебать с помощью философии все правила добродетели, приправлять тончайшими софизмами свои страсти и свои предрассудки и придавать своим заблуждениям некий лоск во вкусе нынешних модных идей. Нет нужды знать характер людей, зато надобно знать, что им выгодно, дабы отчасти угадать, что они будут говорить по любому поводу. Когда светский человек ведет речь, то, так сказать, от его платья, а не от него самого, зависят его чувства. И он без всякого стеснения частенько меняет их, как и свое звание. Наденьте на него попеременно то длинноволосый парик, то военный мундир, то наперсный крест, и он с одинаковым рвением станет проповедовать то законность, то деспотизм, а то и инквизицию. Один горой стоит за судейское сословие, другой за финансистов, третий за военных. И каждый отличнейшим образом доказывает, как дурны другие, – отсюда легко сделать вывод относительно всех трех сословий [97]97
Надобно простить эти рассуждения швейцарцу, который считает, что его страной управляют отменно, хотя ни одно из этих трех сословий там не существует обособленно. Как! Разве государство может существовать без защитников? Нет, государству нужны защитники, но все граждане должны быть солдатами по долгу, и никто – по ремеслу. [98]Одни и те же люди у римлян и у греков были начальниками в военном лагере и должностными лицами в городе, – оба рода деятельности выполнялись лучше в те времена, когда неведомы были нелепые сословные предрассудки, которые ныне разделяют сословия и бесчестят их. – прим. автора.
[Закрыть] [98]98
…все граждане должны быть солдатами по долгу, и никто – по ремеслу. – В Женеве существовал постоянный гарнизон из восьмисот человек, но главной воинской силой были «роты горожан», состоявшие из добровольцев, которые проходили военное обучение, не образуя регулярной армии. – (прим. Е. Л.).
[Закрыть]. Итак, никто никогда не говорит, что думает, а то, что ему выгодно внушить другому, и кажущаяся приверженность истине – не что иное, как личина своекорыстия.
Вы решите, пожалуй, что люди одинокие, живущие независимо, по крайней мере и мыслят самостоятельно: отнюдь нет, это своего рода машины, они сами не размышляют, их заставляют размышлять, – приводя в действие ту или иную пружину. Познакомьтесь-ка только с их собраниями, разговорами, приятелями, женщинами, с которыми они встречаются, писателями, которых они знают, и вы заранее представите себе, какого они будут мнения о книге, готовой выйти в свет, хотя они ее и не читали, о пьесе, готовящейся к постановке, хотя от: ее еще и не видели, о том или ином сочинителе, с которым не знакомы, той или иной системе, хотя они и не имеют о ней ни малейшего понятия. И подобно тому, как часы обычно заводятся лишь на сутки, все эти людишки, являясь ежевечерне на светские сборища, узнают, что им надлежит думать завтра.
Итак, небольшое число мужчин и женщин думают за всех остальных, все же остальные говорят и действуют для них, и поскольку каждый помышляет лишь о собственной выгоде и никто об общем благе, а личные выгоды всегда противоположны, то тут наблюдается вечный круговорот козней и происков, прилив и отлив предрассудков, противоречивых мнений, так что самые горячие головы, подстрекаемые кем-либо, почти никогда и не ведают, в чем же суть вопроса. В каждом кружке свои правила, свои суждения, свои принципы, – в другом их не признают. Тебя считают порядочным человеком в одном доме, зато ты слывешь мошенником в соседнем. Добро, зло, красота, уродство, истина, добродетель имеют лишь ограниченное и местное существование. Если вам по вкусу светский образ жизни и вы посещаете различные круги, вам приходится быть более гибким, чем Алкивиад [99]99
Алкивиад(450–404 гг. до н. э.) – известный афинский политический деятель и полководец, отличавшийся крайним честолюбием и несколько раз менявший политическую ориентацию. – (прим. Е. Л.).
[Закрыть], – менять свои принципы, переходя из общества в общество, так сказать, приноравливать свой ум к каждому своему шагу и мерить свои убеждения на туазы. Надобно, нанося визит, всякий раз у входа оставлять свою душу, ежели она у вас есть, и брать другую под стать дому, подобно лакейской ливрее, – выходя же из дома заменять ее, если хотите, своею – до нового визита.
Есть кое-что и похуже: дело в том, что каждый беспрестанно противоречит себе, но никто не находит это дурным. Есть принципы для разговоров, а другие для применения в жизни; противоречие между ними никого не возмущает, – по общему убеждению, они и не должны согласовываться между собою; Даже от писателя, особенно же от моралиста, не требуют, чтобы он говорил то же, что пишет в своих книгах, и действовал так, как говорит. Его писания, его речи, его поступки – это три совершенно различных явления, и он вовсе не обязан их согласовывать. Одним словом, все это нелепо, но никого не коробит, ибо к этому привыкли и во всей этой несообразности есть внешняя добропорядочность, которою многие даже гордятся. И впрямь, хотя все с превеликим усердием проповедуют идеи своего сословия, каждый старается выдать себя за кого-то иного. Судейский крючок хочет казаться кавалером; финансист корчит из себя вельможу; епископ изощряется в галантности; придворный философствует; государственный деятель острит; даже простой ремесленник, который не может изменить свои повадки, и тот по воскресеньям ходит в черном, дабы смахивать на дворцового лакея. Одни лишь военные, презирая все другие сословия, без церемоний остаются самими собою и просто несносны. Это не означает, что г-н Мюра [100]100
Мюра —Беат-Луи де Мюра – уроженец Берна, писатель-моралист, чьи «Письма об англичанах и французах» (1726) имели большой успех. Руссо высоко ценил Мюра и в «Новой Элоизе» использовал его сравнительное описание английских и французских нравов, а также критические замечания о светском общество. – (прим. Е. Л.).
[Закрыть]был неправ, отдавая предпочтение их обществу, – но то, что соответствовало истине в его времена, ныне ей уже не соответствует. Под влиянием прогресса литературы общий тон изменился к лучшему, – одни лишь военные не пожелали его изменить, и их тон, который прежде был наилучшим, стал наихудшим [101]101
Суждение это – справедливое или ложное – может относиться только к низшим чинам и к тем, кто не живет в Париже, ибо знать в королевстве несет военную службу и даже все придворные – военные. Но различие в манерах, усвоенных во время кампаний в дни войны или на гарнизонной службе, весьма велико. – прим. автора.
[Закрыть].
Таким образом, люди, с которыми говоришь, отнюдь не общаются с тобою; чувства их не исходят от сердца, знания не коренятся в их уме, речи не отражают их мыслей. Видишь только внешность, и, когда попадаешь в общество, тебе кажется, что перед тобой движущаяся картина, причем только спокойный наблюдатель двигается сам по себе.
Такое создалось у меня представление о большом свете, который мне довелось увидеть в Париже. Быть может, представление это скорее подсказано моим особенным состоянием, нежели истинным положением дел, и, разумеется, изменится при новом освещении. Кроме того, я бываю только в тех кругах общества, куда ввели меня друзья милорда Эдуарда, и я убежден, что надобно бывать среди более низких сословий, чтобы настоящим образом познакомиться с местными нравами, ибо нравы богачей почти всюду одинаковы. В будущем я постараюсь разведать все получше. А покамест суди сама, прав ли был» я, назвав светскую толпу пустыней и устрашась одиночества там, где всё лишь показные чувства и показные истины, которые меняются то и дело, уничтожая сами себя; где вижу я одни личины и призраки, на миг поражающие взор и мгновенно исчезающие, как только ты захочешь их удержать. До сих пор я видел множество масок; когда увижу я человеческие лица?
ПИСЬМО XV
От Юлии
Да, друг мой, мы соединимся, невзирая на разлуку, мы будем счастливы наперекор судьбе. Только союз сердец составляет подлинное счастье; их взаимное притяжение, их сила не ведает закона расстояний, и наши сердца соприкоснулись бы, даже если б были на противоположных концах света. Я согласна с тобой: несметное множество средств помогает влюбленным развеять тоску разлуки и вмиг соединиться; иногда мы даже видимся чаще, чем в ту пору, когда виделись ежедневно, ибо как только один из нас остается в одиночестве, тотчас же мы оказываемся вместе. Ты наслаждаешься этой радостью по вечерам, я же раз по сто на день. Живу я более уединенно, чем ты, все мне напоминает тебя, – стоит мне устремить взор на вещи, окружающие меня, и я вижу тебя тут, рядом со мною.
Qui canto dolcemente е qui s'assise;
Qui si rivolse, e qui ritenne il passo;
Qui co'begli occhi mi trafise il core;
Qui disse una parola, e qui sorrise. [102]102
Qui canto dolcemente… – стихи из сонета Петрарки (CXIII) на жизнь Лауры. Поэт рассказывает другу о своей любви к Лауре. – (прим. Е. Л.).
Тут – пела нежно, тут она сидела,
Тут – обернулась, тут – остановилась,
Тут – дивным взором мне пронзила сердце,
Тут – словом, тут – улыбкою согрела (итал.).
[Закрыть]
Но ты – удовольствуешься ли ты столь безмятежным состоянием? Можешь ли ты наслаждаться спокойной и нежной любовью, которая так много говорит сердцу, не волнуя плоть? Разумнее ли нынешние твои сожаления былых твоих желаний? Тон твоего первого письма привел меня в содрогание. Я боюсь твоих обманчивых восторгов, – они тем коварнее, что воображение, возбуждающее их, не имеет границ, и я опасаюсь, как бы ты не оскорбил свою Юлию из любви к ней. Ах, ты не понимаешь – да, твое нечуткое сердце не понимает, – что пустое поклонение оскорбительно для любви. Ведь ты забываешь, что твоя жизнь принадлежит мне, что нередко, кончая самоубийством, люди лишь воображают, будто этим угодят природе. Чувственный человек, неужели никогда ты не научишься любить! Вспомни, вспомни же о спокойном, нежном чувстве, которое ты познал однажды и описал столь трогательно и задушевно. Оно сладостнее всех утех, какими когда-либо упивалась счастливая любовь, и притом оно только и суждено разлученным любовникам; и если ты хоть раз испытал его, то не можешь сожалеть об остальном. Мне вспоминается, как мы, читая твоего Плутарха, рассуждали о развращенном вкусе, оскорбляющем природу. Если нельзя разделять подобные жалкие утехи, – так рассуждали мы тогда, – этого довольно, чтобы считать их ничтожными и презренными. Применим ту же мысль к заблуждениям чересчур пылкого воображения, она к ним подойдет не хуже. Несчастный! Какие же утехи можешь ты вкушать наедине с собой? Восторги в одиночестве – мертвенные восторги. О любовь! Твои восторги живы; ведь их одушевляет союз сердец, и радости, которые мы доставляем любимому существу, придают еще большую цену радостям, которые оно нам дарит.
Скажи, пожалуйста, милый друг мой, на каком языке, а вернее, наречии, ты изъясняешься в своем последнем письме? Уж не хотел ли ты блеснуть остроумием? Если ты намерен часто пользоваться им в переписке со мной, вышли мне словарь. Объясни-ка, пожалуйста, что это за чувство у платья? Что это за душа, которую надеваешь, будто ливрею, под цвет платья здешней челяди? Что это за принципы, которые меряешь на туазы? Уж не думаешь ли ты, что простушка швейцарка поймет столь выспренний язык образов? Другие берут себе душу под цвет ливреи, а ты, кажется, уже окрасил ум свой под цвет местных нравов! Берегись, любезный друг, – право, я боюсь, что краска не подойдет к такому фону! Не думаешь ли ты, что твои метафоры смахивают на «traslati» [103]103
Метафоры (итал.).
[Закрыть]кавалера Марино [104]104
Кавалер Марино —Джамбатиста Марино (1569–1625), известный итальянский поэт, создатель вычурного стиля, названного по его имени «маринизмом». Главное его произведение – поэма «Адонис», воспевающая любовь Адониса и Венеры. Марино писал также и сонеты, однако цитируемого стиха в этих сонетах нет, и, по-видимому, Руссо ошибочно приписал его Марино. Установить автора этого стиха не удалось. – (прим. Е. Л.).
[Закрыть], над которыми ты сам частенько потешался? И если в письме можно заставить человеческую одежду создавать мнение, то почему же нельзя в сонете заставить огонь обливаться потом? [105]105
Sudate, о fochi, а ргерагаг metalli – стих из сонета кавалера Марино. – прим. автора.
[Закрыть]
За три недели, проведенные в большом городе, собрать наблюдения над нравами всех сословий, определить характер речей, которые там ведутся, отличить в них с точностью истину ото лжи, действительное от показного и то, что там говорят, от того, что там думают, – вот в этом-то и обвиняют французов, утверждая, что иногда они якобы так поступают в чужих краях. Но иностранцу не подобает так поступать с ними – они, право, заслуживают основательного изучения. Не одобряю я и того, что человек дурно отзывается о стране, где он живет и где ему оказывают гостеприимство. Лучше быть обманутым видимостью, чем, выступая блюстителем нравственности, осуждать своих хозяев. Ну и, наконец, мне внушает подозрение всякий наблюдатель, притязающий на остроумие. Я всегда боюсь, как бы, помимо своей воли, он не жертвовал истиной ради красного словца и не жонглировал фразами в ущерб справедливости.
Ведь ты знаешь, друг мой, что острословие, как говорит наш Мюра, просто мания всех французов. И я нахожу, что ты склонен к этой же мании, с тем различием, что у них это получается мило и что нет в мире народа, к которому она так нейдет, как к нам. Ты часто пишешь вычурно, шутишь натянуто. Я имею в виду не яркие обороты речи и выражения, исполненные живости и внушенные чувством, а витиеватый слог, – он и не естествен и не самобытен, а лишь тешит самолюбие автора. Ах ты господи! Тешить свое самолюбие в письмах к той, кого любишь! Не лучше ли тешить свое самолюбие, созерцая предмет своей любви! И разве не внушают нам чувство гордости даже те его достоинства, которые возвышают его над нами? Нет, пускай пустую беседу оживляют остротами, что мелькают будто стрелы, – такая болтовня отнюдь неуместна между двумя влюбленными, и цветистый слог салонного волокиты гораздо более чужд истинному чувству, нежели самый простой язык. Сошлюсь на тебя же. Нам было не до острот, когда мы оставались наедине. Волшебная прелесть нашей нежной речи вытесняла их, не дозволяла им появиться. Они и подавно нестерпимы в письмах, всегда отзывающих горечью разлуки, в письмах, где душа говорит еще проникновеннее! Всякая сильная страсть серьезна, и избыток радости чаще вызывает слезы, чем смех, но я, разумеется, не хочу, чтобы любовь всегда была печальной, – нет, я хочу, чтобы веселье ее было простым, неприкрашенным, безыскусным, чистым, как она сама, – словом, чтобы оно блистало естественной прелестью, а не в оправе остроумия.
Я пишу это письмо в комнате у «неразлучной», и она уверяет, будто я начала его в том радостном расположении духа, какое внушается или, во всяком случае, допускается любовью. Но я сама не понимаю, что со мной вдруг случилось. Я писала, а мою душу постепенно охватывала неизъяснимая тоска, и я едва нашла в себе силы повторить все обидные слова, внушенные сестрицей-злодейкой, ибо следует предупредить тебя, что критика твоей критики – ее творение, а не мое. Она продиктовала мне первую часть письма, причем хохотала как сумасшедшая и не позволила изменить ни словечка. Она сказала, что хочет проучить тебя за то, что ты не почитаешь Марино: ведь она его защищает, а ты над ним подтруниваешь.
Но знаешь ли, что нас с нею привело в такое чудесное расположение духа? Ее предстоящее замужество. Вчера вечером заключен был брачный контракт, свадьба – в понедельник, в восемь часов. Если когда-либо любовь и была веселой, то уж это, разумеется, ее любовь. Никогда в жизни мне не доводилось видеть, чтобы девушка превращала чувство свое в шутку, как делает она. Добряк д'Орб, совсем потерявший голову, очарован шалостями своей невесты. Он не такой нелюдим, каким когда-то был ты, с удовольствием подхватывает шутки и считает высшим проявлением любви искусство веселить свою возлюбленную. Ну, а что до нее, то напрасно ей читали нотации – призывали к благопристойности, толковали, что перед свадьбой ей надлежит вести себя с большей важностью и степенностью, хоть немного выказать привязанность к родному дому, который ей предстоит скоро покинуть. Все это она считает глупым ханжеством и в глаза г-ну д'Орбу говорит, что в день церемонии у нее будет превосходнейшее расположение духа – на свадьбе надо веселиться до упаду. Но моя милая притворщица что-то утаивает. Нынче утром у нее были красные глаза, и я бьюсь об заклад, что ночные слезы – плата за дневное веселье. Она берет на себя новые обязательства, и они ослабят нежные узы дружбы. Ей предстоит вести новый образ жизни, отличный от того, который был доселе любезен ее сердцу. Она была довольна и безмятежна, – а теперь идет навстречу случайностям, неизбежным при самом удачном браке. И что бы она ни говорила, ее робкое, целомудренное сердечко встревожено предстоящим изменением в ее судьбе, – так чистые и безмятежные воды начинают волноваться, когда приближается буря.
О друг мой, как они счастливы! Они любят друг друга. Они вступят в брак и будут наслаждаться любовью без препятствий, без страхов, без угрызений совести. Прощай! Прощай! Я больше, не в силах говорить.
P. S. Мы мимолетно виделись с милордом Эдуардом – он снова спешил в путь. Сердце мое было полно благодарности за все, чем мы ему обязаны, и мне хотелось поведать ему о своих и твоих чувствах; но было как-то стыдно завести об этом речь. И в самом деле, благодарить такого человека – это значит оскорблять его.
ПИСЬМО XVI
К Юлии
Сильные страсти превращают человека в сущее дитя! С какой легкостью неистовая любовь питается химерами! И как легко направить по иному руслу свои безумные мечты из-за всякого пустяка. Твое письмо привело меня в такой восторг, какой я испытал бы в твоем присутствии, я был вне себя от радости, и простой листок бумаги заменил мне тебя. Величайшее мучение в разлуке, единственное, против которого рассудок бессилен, – это тревога о том, как чувствует себя сейчас возлюбленная. Ее здоровье, жизнь, покой, ее любовь – все это покрыто мраком неизвестности для того, кто боится утраты; нет веры ни в настоящее, ни в будущее, и всякие беды то и дело мерещатся влюбленному, который их так страшится. И вот наконец я дышу, я живу: ты здорова, ты любишь меня, – вернее, так было целых десять дней тому назад. Кто мне поручится за нынешний день? О разлука, о мученья! О, это странное и тягостное состояние души, когда ты можешь наслаждаться лишь прошлым, а настоящее уже пустой звук!
Даже если б ты и не сказала ничего о «неразлучной», я бы все равно узнал ее язвительный язычок в критике моего отчета и ее злопамятство в похвальном слове Марино, но да будет мне позволено произнести похвальное слово самому себе и отразить нападки.
Прежде всего, названная сестрица (ведь мне приходится отвечать именно ей), поговорим о стиле: я приноровил его к изображаемому предмету, я постарался дать вам понятие о разговорах в современном вкусе и одновременно их образец, – словом, следуя старому правилу, я сам писал вам почти так, как говорят в некоторых кругах общества. Кроме того, я порицаю кавалера Марино не за пристрастие к образным выражениям, а за то, что они нарочиты. Если вас согревает внутренний огонь, вы испытываете потребность говорить образным языком, метафорами, стараясь, чтобы вас поняли. Даже ваши письма, помимо вашей воли, полны ими, и уверяю вас, что только геометр и глупец говорят, не прибегая к образной речи. И в самом деле, разве одна и та же мысль по силе своего выражения не может иметь множество степеней? А от чего зависит эта сила, как не от способа выражения? Мне смешны, признаюсь, иные мои фразы, – они нелепы просто оттого, что вы выхватили их из текста. Оставьте их там, где они написаны, и вы сами увидите, что они ясны и даже выразительны. Ведь если б ваши живые глазки, которыми вы так много умеете выразить, вдруг стали существовать каждый сам по себе и отдельно от вашего лица, то, ответьте, сестрица, что бы они могли сказать при всем своем огне? Честное слово, ничего, даже самому г-ну д'Орбу.