355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Бондарев » Выбор » Текст книги (страница 6)
Выбор
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:14

Текст книги "Выбор"


Автор книги: Юрий Бондарев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)

– Слышал? – Илья подмигнул Владимиру. – Нет, мать. Лопаты тоже оружие. Еще неизвестно, кто кого укокошил бы.

– Ильюша-а, о чем ты говоришь? Твои слова просто меня пугают! Неужели ты считаешь немцев такими немыслимыми дураками! – сказала тоном беспокойства Раиса Михайловна. – Разве взрослый обученный диверсант стал бы ждать, пока ты его ударишь лопатой? Какие вы еще наивные... доверчивые мальчики!.. Что с вами будет?..

– Абсолютно ничего! – И Илья опять улыбкой пригласил Владимира удивиться этой безобидной неопытности матери, долил портвейна в рюмки, сказал с ласковой насмешливостью: – Ты только нас, маменция, за ребятенков грудных не считай, а то, знаешь, как-то смешно получается и ни в какие ворота... Будь здорова, мать! – Он выпил, засмеялся, положил не вилкой, а пальцами целую картофелину в рот, аппетитно зажевал. – Ну а как в Москве тут? Бомбят? Нам под Можайском иногда ночью слышно было, как они сюда ползли. И как вы? Объявляют тревогу – и вы в бомбоубежище? Страшновато, мать, а?

– В подвал я не хожу, Ильюша, бессмысленно, а станция метро не очень близко, – ответила Раиса Михайловна. – Страшновато, когда начинают стрелять зенитки. Но я закладываю уши ватой и, чтобы успокоиться, начинаю читать подшивку "Нивы". Так, Ильюша, быстрее проходит время. И почти не замечаешь, что они кружат над нашим районом. Они, наверно, целят в Могэс и в Краснохолмский комбинат. Летом сгорел от бомб Зацепский рынок и снесло почти целый квартал около Овчинниковских бань...

– Ты всегда была молодец, мать. Я за это тебя люблю! – сказал не без грубоватой нежности Илья. – Трусихой ты никогда не была. А от судьбы никуда не уйдешь, это тоже ясно. Помнишь, у Лермонтова "Фаталиста"? Я иногда вспоминал его там, на окопах, и когда в окружение попали. Все, в общем, будет как надо. Как на небесах написано.

Он взглянул на мать с шутливым превосходством, а она, не замечая его веселости, сняла с чайника тряпичную грелку, пододвинула стаканы, начала разливать чай, потом задумалась, глядя на Владимира близорукими глазами, обезоруживающими ее строгое, когда-то красивое, но уже увядающее лицо.

– Что ты молчишь, Володя? Что пишет мама?

– Они ждут меня в Свердловске, Раиса Михайловна. Но я никуда не поеду. Глупо ехать куда-то в тыл. Что там делать?

– Глупо?

– Надо завтра идти в военкомат, чтобы послали на фронт, а не удирать куда-то на Урал. Я так решил...

Он запнулся. Она переспросила негромким вскриком:

– Решил? Так ты решил? И ты, Илья, так решил? Завтра?..

Раиса Михайловна уронила руки, растерянно повернула в сторону Ильи свою маленькую, молодо причесанную голову с тяжелым пучком на затылке, а он, с показным удовольствием отхлебывая чай, так грубо надавил на ногу Владимира под столом, что тот вмиг сообразил о допущенной ошибке, неудобной оплошности и договорил в замешательстве:

– Это я так решил, Раиса Михайловна, а не Ильюшка. Он пусть сам...

– И что ты решил? – спросила Раиса Михайловна тихим голосом.

Илья допил чай, отдуваясь, и звонко стукнул стаканом о блюдечко, ответил убежденно:

– Я еще ничего не придумал, мать. Видно будет. Поживем – увидим, как сказал ночной сторож и проснулся днем.

И он закинул руки за голову, потянулся в сладкой истоме, преувеличенно показывая благодушную сытость, довольство, беспечное наслаждение домашней обстановкой, он явно не хотел, чтобы мать знала все, и ничем не выдавал себя, улыбаясь узковатыми, черно блестящими глазами.

Илья жил вдвоем с матерью, без отца, фотографию которого однажды показал Владимиру, старую, тронутую по углам паленой желтизной фотографию в альбоме, где бравый светлоглазый командир Красной Армии, исполненный юной отваги, во френче, украшенном пышным бантом, при шашке, стоял близ чугунной ограды. Илья объяснил, что отец после гражданской войны работал в Генеральном штабе, потом служил на Дальнем Востоке, умер же в тридцать восьмом году где-то на северном строительстве военного значения – и, сказав "умер", зло дернул ртом. Так или иначе, была здесь очевидная семейная тайна, ибо Владимир видел иногда, как фамильярно-грубовато обходился на людях с матерью Илья, однако нередко заставал его вечером возле примуса за чисткой картошки перед приходом ее из библиотеки. И бледнело, и загоралось его смуглое лицо, когда наведывался в их квартиру назойливый управдом Козин, чтобы напомнить Раисе Михайловне о своевременной уплате по жировке. Неизвестно почему управдом самолично подымался на второй этаж к Рамзиным, принося в постоянно беременном портфеле грозное письменное уведомление о квартплате, закрепленное собственноручной подписью. Но раз (уже учились в девятом классе) Илья встретил бдительного Козина на лестнице, преградил ему дорогу и, прищурясь, поднес к его яблочно-крепкому носу натренированный боксом кулак, предупредил с внушительной неохотой: "Если еще увижу, что пристаете к матери, так без свидетелей разукрашу будку фонарями – в зеркале себя не узнаете!" Козин в онемении отпрянул мгновенно овлажнившимся лицом, кеглей скатился по лестнице, оглянулся снизу озлобленными глазами, но с того дня навещать Рамзиных перестал.

– Поживем – увидим, – повторил Илья и, толкнув под столом ногу Владимира, спросил Раису Михайловну: – Во дворе кто-нибудь остался? Или все смылись в эвакуацию? Борька Окунев здесь? Он, знаешь, мать, на окопах заболел, не то понос, не то запор, его в Москву отправили еще месяц назад. Слаба кишка оказалась. Да он и всегда сморчком был.

– Как ты о нем, Ильюша, говоришь! – сказала укоризненно Раиса Михайловна. – Боря вежливый, воспитанный мальчик. Окуневы эвакуировались в Ташкент... Они уехали в начале октября, когда участились воздушные налеты. Ведь с начала октября почти каждую ночь объявляют тревогу. Только сегодня, к счастью, спокойно.

– Мать, не пугай, мы и так с Володькой из-за мешка углом напуганы, хотя и бомбежки видели и знаем, що цэ такэ! – Илья захохотал, взял бутылку со стола, повертел ею перед огнем керосиновой лампы, будто любуясь цветом стекла. – А Маша Сергеева где? Тоже наверняка в Ташкенте? Или загорает где-нибудь на Уралах?

Он спросил это небрежно и мимоходом, не придавая серьезного значения вопросу, но Владимир почувствовал, как сразу стало жарко лицу, потому что все, что связывалось в школе с Машей, с ее ошеломлявшими многих поступками, было настолько подчас необъяснимым, пленительным, таинственным, что вызывало у него мучительное головокружение при одном звуке ее имени, при виде ее прямой спины и коротко подстриженных волос.

– Нет, она здесь, – ответила Раиса Михайловна. – Я встретила Машу вчера. У нее заболела мать, и они не уехали с театром, остались в Москве.

Когда Раиса Михайловна сказала "нет, она здесь", Илья протяжно зевнул во весь рот и встал, громко отодвинув стул, подошел к изразцовой голландке, с притворным молодецким кряканьем придавил руки к плитам печи.

– Мать, да у тебя тепла еле-еле. Дрова-то есть в сарае? Чем топишь?

– Всяким бумажным хламом, Ильюша, – отозвалась Раиса Михайловна. Знаешь, получилась какая-то фантастическая нелепость. Просто совсем по-гоголевски. Кто-то украл у нас березовые дрова, просто до последней щепочки. Неделю назад пошла вечером в сарай, чтобы на ночь печь истопить, и... что же? Вообрази мое удивление и досаду. Замок в исправности, висит на дверях, а дров нет. Смешно и дико, понять не могу!

– Болванизм крепчал! – фыркнул Илья и присел на корточки против дверцы голландки. – Кому еще понадобилось дрова лямзить, хотел бы я знать!

– Вы бы наши дрова взяли, Раиса Михайловна, – сказал Владимир. – Вот и все.

– Сарай пуст, Володя, – возразила Раиса Михайловна. – Ни наших, ни ваших дров. Просто комедия: странные воры – только колун один оставили. Подождите, мальчики, я сейчас растоплю. Газет старых уйма, и старые журналы.

Половина комнаты была заставлена книжными шкафами, где помещалась целая библиотека мировой литературы, которую любовно собирала Раиса Михайловна долгие годы, тратя в букинистических магазинах большую часть своей зарплаты. Из этих шкафов Илья щедро давал читать книги всему классу и всему двору, и прочитанные книги, как это ни странно, без промедления возвращались, но, видимо, только потому, что связываться с Ильей было небезопасно. Владимир любил эту комнату Рамзиных, стук дверок рассохшихся шкафов, терпковатый запах сухой, старой пыльцы от дореволюционных энциклопедий, вязеобразные тиснения на корешках русских и западных классиков и потрепанные томики романов о гражданской войне, зачитанных до ветхости страниц, и обложки приключенческих журналов, открывающих пленительную голубизну мировых далей, лазурные берега райских стран, душистый воздух коралловых островов, тропическую духоту диких джунглей, свежий шум и прохладный плеск утренней волны розового моря и пылающие на солнце павлиньими хвостами крутые буруны под бортом накренившейся яхты... И во всем этом было обещание мужества, полноты жизни, верного товарищества и любви.

– Я сейчас растоплю, мальчики. В комнате будет тепло, – заторопилась Раиса Михайловна и вытащила снизу из шкафа ворох перевязанных шпагатом газет, толстую пачку журналов, которые вдруг скользко разъехались в ее руках, посыпались на пол.

Владимир вскочил, принялся помогать Раисе Михайловне, поднял журнал, бросившийся в глаза такой знакомой, такой удивительной обложкой – "Вокруг света" – и знакомой иллюстрацией: неимоверно огромный омар, вытянув из многослойного океанского мрака гигантскую клешню, подобно плоскогубцам, перекусывает ею железный трос опускающейся круглой батисферы, бессильной лучом прожектора пробить пучину водяной толщи. Это была иллюстрация к роману Конан-Дойля "Маракотова бездна", с продолжением печатавшемуся в журнале, которым они зачитывались недавно.

– Раиса Михайловна, – сказал Владимир просительно. – Не надо сжигать...

Илья, заталкивая в раскрытую дверцу печки сжатые вороха газет, прервал его:

– На черта сейчас тебе они? Давай, давай сюда, мать, эту художественную литературу для детских яслей! – И он подхватил у Раисы Михайловны разъезжавшуюся кипу журналов, бросил ее на пол возле голландки, добавил с веселой яростью: – Даю голову на отсечение, Володенька, больше ни ты, ни я эту детскую наивную ерунду читать не будем!

– Ильюша, почему ты так уверенно говоришь?!

– Я дело говорю, мать. Давай спички.

Огонек лизнул в голландке край смятой газеты, перебросился выше, к бумажному вороху, вспыхнул ярче, шире, охватил его быстрым пламенем, загудевшим внутри, и тотчас Илья безжалостно начал разрывать журналы, запихивать в печь скомканные страницы, поддерживая и увеличивая огонь, и по тому, как рвал он заляпанные чернилами обложки "Всемирного следопыта" и "Вокруг света", которыми с упоением зачитывались они в школе, по тому, как дерзко улыбались, отражая пламя, его глаза, чувствовалось в его действии какое-то мстительное удовлетворение, точно он сжигал бесполезные теперь мосты в школьное прошлое, переставшее быть интересным ему. Неужели от них уходили надолго, а может быть, навсегда раннее солнечное утро, шевелящиеся от легкого ветра занавески, пронизанные янтарным светом, звон будильника на краю стола, где под дуновением майского воздуха в открытое окно всю ночь нежно шуршали, перелистывались страницы?..

– Раиса Михайловна, – сказал Владимир, – дайте мне ключ от сарая. Я сейчас приду.

– Ты куда? – вскинул прищуренные глаза Илья и захлопнул дверцу пылавшей бумагой голландки, догадываясь о намерении Владимира. – А, ясно. Пошли.

В сарае белела щепа на земляном полу, огонек спички осветил дощатые стены, валявшийся в углу бесполезный колун, и Илья покрутил его, повертел, как палицу, отбросил к порогу с глухим стуком.

– Хотел бы я знать, не по указанию ли управдома Козина уперли у нас дрова? А, Володька?

– Козин, конечно, жулик, но топить надо, – сказал Владимир, подхватил колун и вышел из сарая. – Что-нибудь сообразить следует.

Предрассветный октябрьский час стоял во дворе, черные верхушки лип в пропасти неба гнулись, качались между звезд, и обдувало холодом близкого снега (так пахло всегда полной осенней ночью), и весь заросший дворик утопал в сгущенном шуме деревьев и, весь пустынный, тревожно вздрагивал под порывами ветра, который издали, со стороны Зацепы, доносил волнами гул, разорванные автомобильные сигналы, – и несло из тьмы улиц не печным дымом.

– В Москве что-то хреновое происходит, Володька, – сказал Илья, глядя в небо над двориком. – Непонятно. Неужели удирать будем? Но из Москвы – не может быть. Так что же, зайдем завтра к Маше? А? – спросил Илья и, серьезно начав курить под Можайском, слепил цигарку из собранной по карманам табачной пыли, в студеном воздухе потек горьковато-кислый запах махорки.

– Завтра в военкомате... – проговорил Владимир, будто не слушая его, и с силой поддел колуном, выворотил в палисаднике затрещавшую доску вместе с гвоздями. – Завтра в военкомате все узнаем!

Он отодрал доску и выпрямился, улавливая в гудящих навалах ветра, в скрипе ветвей отдаленные звуки движения на ночных улицах, потом ощутил в сумрачной глубине двора острую сырость земли и асфальта, прелую горечь опавших листьев, и впервые за эти часы в Москве стало вдруг закрадываться и расти в нем давящее, беспокойное чувство. Нет, он не знал, что будет с ними завтра, и не знал, почему Илья опять сказал ему о Маше, хотя еще весной едва замечал ее в школе, пренебрежительно говоря, что только по выходным может терпеть эту комнатную розочку, эту длинноногую фею со вздернутым носиком, а она в ответ смело смеялась над ним, заявляя, что более грубого животного даже в зоопарке не встречала. Нет, то была не ненависть.

– Ты хочешь зайти к Маше, Илья?

Он поднял голову и увидел за плечом Ильи над самым угольным козырьком крыльца две крупные звезды, одна воспаленно-красная, другая пронзительно-белая, как два до предела раскаленных зрака вселенной, глядящих из беспредельных пространств мрака на Землю, впоследствии, через много лет, вспоминавшиеся ему роковым предзнаменованием, тем более что две огненные звезды рядом, сближение их, по древнему календарю, о котором он узнал позднее, обозначались двумя смыслами: смерть Цезаря и гибель великой державы.

– Чего ж не зайти? Зайдем, – сказал Илья развязным тоном и нарочито, по-мужицки, сплюнул на цигарку, щелчком отшвырнул ее в кусты палисадника. А ты что – против? По-моему, ты вроде был к ней неравнодушен, а?

– Чу-ушь! – ответил Владимир презрительно.

Когда с охапками нарубленных досок они вернулись в квартиру, пламя керосиновой лампы было экономно пригашено, Раиса Михайловна сидела на низенькой табуретке перед раскрытой дверцей голландки и задумчиво подкладывала в огонь смятые комья старых газет, по ее печальному лицу, по стенам, по корешкам книг в шкафах ходили красные отсветы. Илья заговорил весело:

– Сейчас раскочегарим дровишками, и как в Сандунах будет. Назло кочерыжке управдому! Верно, Володька? За что страдали на окопах? А? То-то!

Он шумно свалил "дровишки" к голландке, сел прямо на пол, бросая расщепленные доски в печь, и видно было, что, обуянный желанием деятельности, он готов к неукротимому бодрствованию, но Владимир сказал:

– Спасибо, Раиса Михайловна. Я к себе.

Раиса Михайловна задержала его:

– Володя, может быть, я тебе на диване постелю? Оставайся сегодня. Скучно будет одному в пустых комнатах и холодно.

– Мать, мы на земле, подложив кулак под голову, спали, – захохотал Илья, – а ты со всякими мелочами... Ладно, до завтра, Вольдемар!

Владимир поморщился: он не любил, когда Илья называл его на этот дружелюбный книжный манер, в котором вроде бы звучало не вполне серьезное обращение старшего к младшему.

Электричество сочилось ослабевшим накалом, наполняя комнаты красноватым туманцем, из него неуклюжим боком выступал квадрат старинного буфета, в углу отсвечивал кафель холодной голландки, и пятнами выделялись на окнах опущенные светомаскировочные шторы в необогретых комнатах, так скороспешно оставленных матерью и отцом. Но мысль о свободе, о полной независимости завтрашних действий, мысль о том, что ему просто повезло (нет, хорошо, что он совсем один дома!), облегчающе возбудила и успокоила его. Он нашел в потемках пахнувшего нафталином шифоньера свое зимнее пальто, лег на диван, подбил под голову диванную думку, накрылся пальто до подбородка – и тишина поползла по комнатам, заполнила весь дом, дворик под звездами, улицы, переулки, тупички Замоскворечья, и уже не слышно было со стороны Зацепы разорванных сигналов автомашин, лишь порой дребезжали стекла от какого-то неощутимого сотрясения в городе.

"Маша", – подумал он и закрыл глаза, съеживаясь, словно окутанный зябкой паутиной, испытывая томительную неясность радости, любви и стыда, что чувствовал всегда, даже увидев Машу издали, ее гибкую поступь, волнистое колебание ее узкого с пелериной пальто, какого никто в школе не носил...

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Его разбудил рев грузовиков, и он, продрогший, вскочил с дивана в темноте выстуженной комнаты, увидел щелочки утреннего света по краям маскировочной бумаги и с шуршаньем задрал ее на раме окна.

Было серое октябрьское утро. Первый иней солью лежал на распластанных листьях, примерзших к мостовой, по которой в направлении Валовой улицы медленно двигалась колонна грузовиков, дымивших в холодном воздухе. Сквозь завывание моторов прорывались взбудораженные голоса людей, люди шли у бортов машин хаотичной, растянутой толпой, резко выделялись драповые пальто, ватники, теплые ушанки, будто ночью разом наступила жестоким морозом зима. И эти возбужденные, мрачно-озабоченные лица людей, и это свинцовое утро, побеленное инеем, слитный рев, рокот грузовиков, грубые крики, чемоданы, узлы в толпе, низкое пасмурное небо над крышами – все это впилось тревогой в сонное сознание Владимира, и он подумал, что на улицах началось что-то неудержимое, угрожающее, что уже приходилось видеть ему, когда прорывались из окружения под Можайском. Он бросился к молчавшей тарелке репродуктора, забыто не включенного вчера, воткнул вилку в розетку. Звонкие удары военного марша, бодрые звуки духового оркестра празднично ворвались в комнату, как еще недавно бывало в первомайские утра или ноябрьские дни. Но этот вид бегущей по улице толпы, эти звуки торжественного марша вызвали у него такое внезапное чувство ничем не отвратимой придвинувшейся опасности, что озноб иголочками заколол и стянул кожу на щеках. Он словно наяву увидел немецкие танки, вползавшие на опустевшие окраинные улицы Москвы, и от этого невозможного видения и от тусклого отсвета хмурого набухшего неба на мокрых крышах, от звуков марша за спиной, топота, криков под окном он замерз и, сжав зубы, стал торопливо одеваться, но тут послышался стук в дверь и голос Ильи из коридора:

– Вольдемар, подъем! Выходи строиться! Взять лопаты! Пошли завтракать, жареная картошка уже на столе! Быс-стро!..

– Заткнись со своим дурацким Вольдемаром! – сердито огрызнулся Владимир, распахнув дверь. – Видел, что на улице творится?

– Видел, видел, – небрежно сказал Илья, стоя на пороге, выспавшийся, причесанный после умывания, одетый в шерстяной лыжный свитер, по-спортивному обтягивающий его мускулистую грудь. – Ну и что? Радиоламповый завод, видать, эвакуируется. Идем, позавтракаем и потопаем в военкомат.

На улицах их обволокло выхлопными газами – колонна грузовиков, вхолостую работая моторами, остановилась длинной вереницей на Лужниковской, задержанная невидимым затором впереди, а люди с выражением мрачной подавленности все скапливались, шли и бежали в направлении Зацепы, и Илья, не выдержав, наугад крикнул кому-то:

– Куда вы?

Но ему не ответил никто.

На Большой Татарской возле настежь раскрытых заводских ворот сходилась, сгущалась, гудела толпа, запруживая мостовую и тротуары, и здесь Владимир с подмывающим нетерпением обратился к сутулому морщинистому человеку в драповом пальто, истово закуривающему под фонарем самокрутку из обрывка газеты:

– Что, эвакуация? Опять?

– А не видишь своими зенками? – ощетинил редкие усики человек в драповом пальто. – Бегут, аж у всех глаза как автомобильные фары! Видал?

– Да куда они?

– Как – куда? Ты что – Ванек с Пресни? Не знаешь, что немцы фронт прорвали, на Москву прут? Правительство – слыхал где? В Куйбышеве, говорят, вот где!.. Понял?

– Слухи паникерские, дядя! – вмешался в разговор Илья. – Кто сказал, что правительство в Куйбышеве? Детских сказочек Корнея Чуковского начитались?

Человек в драповом пальто сплюнул, морщинистое лицо его озлобленно напряглось.

– Ах ты, сукин сын, щенок поросячий, учить меня вздумал? Сказки я тебе говорю? Слухи распускаю? А ты кто такой, что учить рабочий народ хочешь? Я тебе за паникера, сосунок безмозглый, все уши пооборву!..

– Напрасно ругаетесь, дядя, – сказал Илья с невозмутимостью и, опасно смеясь прищуренными глазами, молниеносно перехватил руку морщинистого человека, в несдержанном порыве гнева потянувшуюся к его уху, сдавил ее так сильно, что тот охнул, обнажив прокуренные зубы. – А это уж совсем дореволюционные привычки, давно устарело, – договорил разочарованно Илья. Уши драли в девятнадцатом веке, как известно, и то в купеческих семьях.

– Ах ты, молокосос, молокосос! Да ты что ж – хулюганствуешь! Патрулей позвать? Патрулей?..

– Прощайте, дядя, будьте здоровы! Зовите патрулей.

Невозможно было объяснить безудержный гнев этого человека с редкими усиками, по возрасту своему, вероятно, годившегося им в отцы, необъяснима была и его попытка "пооборвать уши". Однако они тут же забыли о случайном столкновении, подхваченные ринувшейся к проходной завода толпой, которая тесно, душно собралась и жала со всех сторон напротив раскрытых ворот, как в ожидании каких-то новых сообщений, и вокруг накалялся шум голосов, лица нервно и жадно выискивали, вытягивались туда, где стояли у проходной одетые в ватники рабочие с красными повязками на рукавах. А за воротами был виден пустынный двор, кирпичные здания цехов, легковая "эмка" на асфальтовом пространстве меж корпусов, группка людей около низенького толстого человека в кожаном пальто. Человек этот как-то зло повернулся, мотнув кожаными полами, торопясь, пошел к проходной в сопровождении группы людей, у ворот остановился, вскинул кулак и, багровея начальственно-суровым круглым лицом, крикнул властным тоном привыкшего распоряжаться человека: "А-арищи рабочие! – и мгновенно по толпе пробежал зыбью стихающий шепоток: "Директор, директор..." – и люди зашевелились, плотнее придвигаясь к воротам, ища взглядом с возникшей надеждой кожаное пальто и этот возбужденно взлетавший для удара по воздуху маленький кулачок.

– Товарищи рабочие! Всем вам ясно, что немецко-фашистские орды подошли к стенам столицы, положение чрезвычайно серьезное! Дело идет о жизни и смерти Советской власти, о нашей с вами жизни и смерти! Враг под Можайском и Малоярославцем! Поэтому я призываю вас к железной дисциплине, к бдительности, к решительной борьбе против паникеров, дезертиров и шептунов, которые изнутри подрывают нашу стойкость, сеют неуверенность, малодушие в наших рядах!..

– Надо было бы, между прочим, того субчика с усиками за шкирку взять, сказал раздумчиво Илья, протискиваясь в толпе перед воротами, и было ясно, что он действительно жалеет о не доведенном до конца деле. – Очень уж подозрительная морда. Тебе не показалось, что витрина у него шпионская? И усики вроде наклеенные. Вернемся, проверим?

– Ну, хватит ерунду!.. – одернул Владимир, не слушая Илью и видя над плечами и спинами сгрудившихся людей твердый кулачок, разрубающий воздух вместе с обрывистыми словами:

– ...должны приступить к формированию коммунистических и рабочих рот и батальонов!.. Наступила пора... тяжелых испытаний для всех нас!..

Его последние слова дошли до них издали – они наконец продрались через скопление людей у заводских ворот, толпа и гул и ее дыхание остались позади, и теперь улица до перекрестка странно опустела, липы повсюду стояли черные, и листья, впаянные в стеклянный ледок, темнели на мостовой. Но безлюдье этой улицы с ее тихими домами и деревянными заборами затихших замоскворецких двориков и только что физически ощущаемое напряжение толпы почему-то возбудили у обоих острое чувство решенной перемены в их жизни, и они переглянулись, Илья толкнул Владимира локтем.

– Понял?

– Понял.

Во дворе райвоенкомата было людно, шумно, везде толпились под тополями парни в новеньких ватниках, осенних городских пальтишках, везде курили, негромко переговаривались, иные сидели на ступеньках грязного, обшарпанного крыльца, иные притопывали по асфальту замерзшими в летних ботинках ногами, иные хмуро читали приказы и распоряжения коменданта города Москвы, наклеенные на доске рядом с газетой "Правда", где резко бросался в глаза крупный заголовок: "Враг продолжает наступать!" Почти все, кто был в этом дворике, прибыли сюда согласно полученным мобилизационным повесткам, и все ждали вызова своей очереди в комнату двадцать шестую, на втором этаже, к майору Хмельницкому, как выяснил Илья, а выяснив, предложил план действия в обход "дуриковской толкучки", которую до вечера не перестоишь, план простой, верный, исполненный дерзости: подняться на второй этаж к комнате двадцать шестой, здесь сказать стоящим у двери, что добровольцев записывают вне очереди, и таким образом пройти в таинственную комнату к майору Хмельницкому.

Задуманный план удался необычайно легко, но, когда вошли и заявили без подготовки, что оба хотят записаться добровольцами в армию, грузный лысый майор, прочно разместившийся за столом рядом с юным остроносеньким лейтенантом, медленно возвел пустынные от бессонницы глаза, смотрел слепо поверх их голов, а лейтенант, рывшийся ловкими девичьими пальцами в куче папок, прекратил бумажную работу и радостно показал чистые смеющиеся зубы, как бы встретив давних сообщников.

– Вот, товарищ майор, – сказал он школьным мальчишеским голосом. Слышали?

– Ясно, – ворчливо ответил майор и, не меняя выражения глаз, спросил Илью: – Сколько?

– Что, товарищ майор?

– Сколько годков от роду, спрашиваю? И какого месяца? Только не врать, по документам проверю. Отвечай. Точно, коротко и без загибона. Ясно?

– Семнадцать. Родился десятого мая.

– Ясно. Не соврал, – с одобрительным равнодушием проговорил майор и сонно посмотрел поверх лба Владимира. – Ну а тебе? Тоже семнадцать? Или шестнадцать?

– Нет, семнадцать, – сказал обиженно Владимир. – Родился в августе. А почему вы подумали, что шестнадцать?

– Идите-ка по домам, ребятишки. А лучше – уезжайте, пацаны, из Москвы. Подальше. Вот вам мой совет.

Лысый майор утомленно пощупал свой седеющий, тщательно подстриженный висок и насупился (наверное, болела голова), а остроносый лейтенант, уже не показывая ободрительно смеющиеся зубы, силился за спиной майора украдкой что-то объяснить мимикой юного пунцового лица и возводил глаза к потолку до того мгновения, пока майор не оборвал эти тайные знаки:

– Лейтенант Гулькин, не жестикулируйте глазами и не дышите мне в затылок, зовите следующих, с повестками!

– Подождите! – заторопился Владимир, охваченный горячим сопротивлением против равнодушия лысого майора. – Мы были на окопах под Можайском, товарищ майор, и... вернулись, чтобы пойти в армию. Мы не хотим эвакуироваться.

– Аха-ха, ребятушки, братцы солдатушки! – майор прикрыл ладонью рот и так судорожно зевнул, что выступили слезы на красных веках, затем проговорил с коротким выдохом: – Ох и дурь у вас молодецкая в пустых головках, все песенки поете, соловьи вы бесхвостые! Сводку Совинформбюро сегодняшнюю слышали? Знаете, что немцы под самой Москвой? Соображаете, что положение на Западном фронте серьезно ухудшилось? Что вы мне голову морочите? Куда я вас возьму до сроку, скажите вы мне на милость, пацаны замоскворецкие? В добровольцы разрешено зачислять людей в возрасте от восемнадцати до пятидесяти. Вам-то восемнадцать через целый годочек будет! Годо-очек! протянул он, и его помятое невыспавшееся лицо выразило безмерную скуку. Чапаев небось из башки у вас не выходит? Тачанки, сабли и прочие игрушки-побрякушки!

– Нет, товарищ майор, – самолюбиво вмешался Илья. – Это уж мы знаем: против танка в трусиках не попрешь...

Остроносенький лейтенант прыснул смехом, но тут же достал носовой платок, с серьезным видом высморкался, сказал звонким голосом:

– Товарищ майор, у нас есть разнарядка в артиллерийское училище. Конечно, туда тоже с восемнадцати, но...

– Подпевала и хода-атай ты у меня, орел, летать тебе негде, – прервал майор раздраженно. – Небось сам рвануть куда повеселее задумал! Дети вы дети, в чердаках ветер гуляет, хоть вы и дубины на вид здоровые, одной минутой живете. Ну ладно, совет и слова вас не научат, жизнь вас научит. И не враз, а всю задницу исклюет, тогда и поймете, почем нюх табаку! В артучилище, значит? Раньше призывного сроку? Вместо эвакуации? – спросил со скучной злостью майор, тяжелые морщины набрякли, обвисли мешочками под его непроспанными все понимающими глазами, и, увидев радостное просветление на лицах Владимира и Ильи, насупил брови, скомандовал голосом веской значительности: – Лейтенант Гулькин, запишите адреса! Через пару деньков вызовем, если все на своих местах останется и если не передумаете!

Они вышли из военкомата, испытывая счастливое возбуждение людей, которым могло не повезти и неслыханно повезло, и в этом везении была не случайность, а благосклонная судьба, завершение их прежней жизни и начало новой, серьезной, веселой, ожидаемой...

– Если бы не лейтенант, все пропало бы! – воскликнул взволнованно Владимир. – Этот сухарь майор и разговаривать бы не стал! Эвакуироваться, и все!

– А дятел – парень ничего, – поддержал Илья, не без удовольствия закуривая на улице. – По мордашке-то слабак, манная кашка, маменькин сынок, а на деле – все как надо соображает. Слушай, Вольдемар, есть предложение, с добродушной развязностью заговорил он, удовлетворенно оглядываясь на двухэтажное облупленное здание райвоенкомата за сквозными тополями во дворике. – Дома делать нечего. Пошатаемся по Москве, поглядим, авось кое-что прояснится. Подзаправимся где-нибудь в забегаловке.

– Кажется, я тебе давно сказал: пошел на фиг со своим Вольдемаром. Где ты и когда вычитал какого-то идиотского Вольдемара?

– Ладно брыкаться! Любя я, Володька, любя.

Это сплошное движение, отчетливо набухавшее, соединенное колоннами грузовых и легковых машин, заполняло Зацепу и Валовую улицу, без конца накатывалось и накатывалось по Садовой, через Серпуховскую площадь в сторону Курского и Казанского вокзалов; и шестирядный поток завывающих моторами машин, нагруженных заводским оборудованием, архивами; шагающие цепочкой люди в заношенных пальтишках; запах северного холода и остывшего пепла, что мелкими хлопьями, угольной пылью оседал на утренний иней подоконников; дощатые щиты в витринах закрытых магазинов, "ежи" на перекрестках, зияющие проходы уличных баррикад, сооруженных из мешков, набитых песком; подозрительно снующие фигуры с ведрами и картонными коробками в переулках вблизи шоколадной фабрики, группки нетрезвых и небритых мужчин, толкущихся неподалеку от мясокомбината, угрожающие милицейские окрики в глубине проходных дворов, хлесткие выстрелы, полновесно отраженные между заборами эхом октябрьского воздуха; вооруженные военные патрули и проверка документов на углах; молчаливые, прижатые к стенам очереди около столовых, где по талонам выдавали скудные, пропахшие подгорелым маргарином обеды; опять рокочущее, нескончаемое движение машин по Садовой; наглухо закрытые подъезды опустелых учреждений; утробный рев, мычание коров посреди Калужской площади, хаотичное скопище голодных животных, пригнанных из подмосковных деревень, занятых немцами или уже обстреливаемых орудиями, злые крики пастухов, щелканье кнута поблизости окон и арок домов, грохот по асфальту колхозных тракторов, тянущих прицепы с косилками и веялками вслед за стадами; не вполне объяснимый внезапный пожар в керосиновой лавке на Самотеке, звон и гудки проносившихся красных машин, тревожное мелькание золотых касок, жиденькая толпа поодаль пожара и оцепление из гражданских вперемежку с милицией, осторожные разговоры в толпе о ракетчиках и диверсантах в городе ("Вчера одного на чердаке с ракетницей и револьвером поймали!", "А когда ночью налет был, дежурный смотрит – на крыше против Могэса фонарик мигает, сигналы самолетам подает, где, значит, бомбить", "Теперь они мосты взрывать начнут, диверсанты-то..."); шоссе Энтузиастов, донельзя забитое машинами, слитое месиво рокота, крика, лиц, глаз, одержимых лихорадочной торопливостью, растерянные люди с наспех собранными ночью вещичками, устремленные из Москвы к загородному шоссе, к железным дорогам на восток – в направлении Волги, Куйбышева, Горького, Казани, куда немедленно эвакуировались в тот день некоторые заводы и учреждения; и вымершие западные окраины, только колонны рабочих батальонов на булыжных мостовых, гулкий звук шагов, военные команды, хруст палой подмороженной листвы, грузный стук артиллерийских колес по булыжнику, изредка дробное перекатное погромыхивание обозных повозок; последние деревянные домишки, сараи, осеннее поле, покатое к оврагу, покрыто инеем, кристаллы блестят в жесткой стерне; военные сутулые "эмки" на шоссе, правее поля, и низкое небо, неприютно набухшее студеной зимой, снегом, на западе, как бы ограниченном черной полосой дальних лесов, откуда надвигалось на Москву смертельное, страшное, чужое, о чем никто не мог даже подумать еще неделю назад, надеясь на какую-то особую, вдруг вступившую в действие силу, способную задержать, разбить немецкую мощь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю