Текст книги "Война. Krieg. 1941—1945. Произведения русских и немецких писателей"
Автор книги: Юрий Бондарев
Соавторы: Даниил Гранин,Генрих Бёлль,Виктор Некрасов,Вячеслав Кондратьев,Франц Фюман,Герт Ледиг,Вольфганг Борхерт,Григорий Бакланов,Зигфрид Ленц,Константин Воробьёв
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 42 страниц)
Сущеня же просидел две недели в СД и смеет уверять, что не сдался. Выстоял, не покорился. Знаем мы таких непокоренных, думал с раздражением Войтик. Сломали и завербовали, иначе не могло и быть.
Но что ж, наверное, теперь было поздно проявлять бдительность, он его упустил, кстати с оружием, буровским наганом, как бы теперь на дороге не схлопотать от него пулю в лоб. «Черт! – выругался Войтик. – И какой леший наслал на меня этого предателя!» Чем ближе они подходили к партизанской пуще, тем все большее беспокойство охватывало Войтика, и все из-за того же Сущени.
Может, минут через десять или немногим больше после ухода Сущени Войтик тоже поднялся, еще раз вслушался в вечернюю тишину леса – как будто нигде никого. В лесу смеркалось, уже надо было хорошо всмотреться, чтобы отличить поблизости темный пенек от молодой сосенки. Под ногами в подлеске глухо шелестела листва, и он старался ступать потише. Тихонько выбрался из зарослей на опушку, подошел к глубокой дорожной выемке, взглянул сверху в один конец застланной туманом ленты шоссе, в другой. Немного помедлил и мелкими шажками стал сходить по крутому откосу вниз. На середине откоса неловко поскользнулся на стоптанных каблуках, и его винтовки стукнулись сзади прикладами. Стукнулись совсем тихо, но тут, над шоссе, их стук прозвучал пугающе отчетливо, и Войтик бросил обеспокоенный взгляд в сторону и напротив. И в то же мгновение испуганно обмер – на другой стороне выемки маячили в тумане силуэты двух человек. Один из них, как можно было понять сквозь туман, вглядывался в сторону поля, а другой, тонко подпоясанный и высокий, тревожно взмахнул рукой:
– Стой!
Неуклюже повернувшись на травянистом склоне, Войтик мгновенно смекнул, что влип. Почему-то показалось даже, что второй с этим длинным – Сущеня, значит, навел, подкараулили наконец-то! Войтик бросился по откосу вверх, карабин его свалился с плеча, только он ухватил его за ремень, как туманные сумерки сзади огненно вспыхнули от раскатистой автоматной очереди. Пули ударили в траву на откосе, одна, звякнув по карабину, с затухающим визгом отлетела в сторону. Сзади уже кричали обозленно и требовательно, опять протрещала очередь, показалось, едва не в спину; ему уже совсем немного оставалось до конца этого откоса, в лесу он, возможно бы, спасся. Но все же не хватило каких-нибудь пяти метров, пуля из следующей очереди хлестко ударила под лопатку, загнала в грудь горячий костыль. Он выпрямился, захлебнулся вдруг хлынувшей из горла кровью и повалился назад – вниз головой по мокрому травянистому склону. Винтовки тоже полетели куда-то, но винтовки, пожалуй, уже были ему не нужны, он понял, что убит. Убит нелепо, по-дурацки, из-за своей неосмотрительности. Зачем он отпустил Сущеню…
Он очутился в бурьяне возле самой канавы, зрение его застлал темный туман, он вздохнул трудно, с клекотом в груди и не мог собрать силы выдохнуть. Послышались недалекие мужские голоса, выкрики сначала на шоссе, потом голоса приблизились – его уже искали. Он ожидал услышать знакомый голос Сущени, чтобы окончательно убедиться в своей ошибке, но не услышал. Громче других звучал низкий, похоже, простуженный бас человека, который возбужденно объяснял кому-то:
– Понимаешь, оглянулся – стоит! Ах ты, мать честная, ну я как врежу!.. Да где же он тут? Иди сюда…
– Подожди ты!
– Да вон он… Лежит! – со злорадным торжеством раздалось на дороге, но голос был не Сущени, хотя и показался Войтику очень знакомым. Где-то он его уже слышал, только теперь не мог вспомнить где. – Вот винтовка! Ну я же говорил…
Совсем близко послышался шорох бурьяна на обочине, шаги, болью отдававшиеся в груди у Войтика. Затем он услышал усталое, хрипловатое дыхание рядом.
– Бандит, во! – шумно дыша, выкрикнул кто-то и сильно ударил его сапогом в бок.
– Убитый?
– Убитый, кажись…
Они уже были рядом, нагнулись, толкнули его еще два раза в бок, Войтик не шевельнулся и даже не открывал глаз, все в этом мире стало ему чужим и противным. Остатки жизни еще теплились в его простреленном теле, но тело уже не принадлежало ему – скованный жгучей болью в груди, заслонившей от него весь белый свет, он уже не владел собственным телом.
– Во, кобура… Пустая, холера. А где наган?
– Поищи. В траве, может…
То, что спрашивали про наган, навело Войтика на мысль, что Сущени здесь нет. Сущеня наган не искал бы. Они ухватили его за ремень, расстегнули пряжку и вытащили ремень из-под тела. Потом перевернули на другой бок, начали снимать поддевку. Войтик не сопротивлялся и, кажется, не дышал даже, он едва терпел боль и почти не ощущал ничего больше. Между тем ему заломили руку, сильно потянули рукав. Полицай выругался, и Войтик вдруг вспомнил: это был племянник Хмелевского – Дробина, длинноногий худой мужчина, который перед войной топил печи в местечковой бане. Он же помогал Екатерине Ивановне пилить дрова, те самые, которыми Войтик поделился со вдовой Хмелевского. Однажды они даже поговорили через изгородь, когда Войтик бежал в исполком на работу. Теперь же Дробина, кажется, не узнал Войтика, но Войтик его признал и с запоздалым сожалением подумал: вот упустили еще одного гада, теперь пропадай. От рук вот таких…
Между тем они старательно обшарили его карманы, вытащили кошелек с бумагами, ложку, хороший перочинный ножичек с двумя лезвиями. Еще он был жив. В груди уже не клекало, кровь тихо и беспрепятственно вытекала на холодную землю через дыру его ветхого свитерка. Наконец они отошли, и он печально подумал: придется умирать. Сознание того, что смерть будет нескорой, обеспокоило его, лучше бы сразу. Но он не мог ни крикнуть, ни застонать даже, мог только лежать, как труп, и дожидаться своего часа.
Липкая обессиливающая немощь начала наконец отбирать его память, он то забывался, то начинал ощущать под собой холодную сырость травы и тогда понимал, что еще жив. Мелькнула мысль, что они уже ушли, и в нем вспыхнула коротенькая надежда: а вдруг?.. Может, еще спасется. Может быть, Сущеня… Однако он не успел додумать, ясная мысль еще не оформилась в его голове, как вблизи что-то изменилось, спиной он болезненно ощутил толчки в земле – это были торопливые шаги рядом.
– Ботинки у него! – зычно прозвучало в ночи, и Войтик получил сильный удар по колену.
– Давай быстро! – отозвалось с дороги.
Полицай, похоже, присел возле него на корточки – Войтик почувствовал это по усталому, натужному дыханию рядом – и принялся снимать с него ботинки. Один содрал силой, не расшнуровывая, на другом сначала разорвал пальцами его узловатые завязки. И тут, наверное, ему что-то послышалось, полицай насторожился, зло, гадко выругался:
– Твою мать… Жив еще!
– Стрельни, и айда! – донеслось издали, это был голос все того же Дробины.
Рядом клацнул затвор, и Войтик успел только вздрогнуть от огненно слепящей молнии, сверкнувшей в лицо…
* * *
Краем мутной широкой лужи Сущеня благополучно перешел шоссе, перескочил неглубокую канаву и с усилием взобрался на противоположный травянистый откос. Сзади и на дороге все было тихо, издали в тумане его не могли заметить, а вблизи вроде никого нигде не было. Лес остался за выемкой; на этой же стороне шоссе сразу за телеграфными столбами с жиденьким кустарником внизу начинался неширокий сенокосный участок. За ним в тумане серела гривка ольшаника, там, помнил Сущеня, протекала речушка Ресса. Чтобы скорее отдалиться от шоссе, Сущеня припустил напрямик, по сенокосу, полагая, что Войтик скоро догонит его. Однако Войтик пока не догонял, и он поспешил укрыться в редком кустарничке, где на голом пригорке свалил с себя Бурова. Далее шел пологий склон с мелколесьем, и внизу мерцал сквозь туман неширокий поворот реки. Предстояло искать, где через нее переправиться. Но сперва надо было подождать Войтика.
Только Сущеня с облегчением распрямился возле распластанного тела Бурова, как сзади на шоссе раздался приглушенный вскрик, непонятный, но, как показалось Сущене, угрожающе-требовательный, и тут же мелко протрещала очередь, за ней вторая и третья. Сущеня сначала пригнулся, припал к земле, затем, вспомнив про свой наган, дрожащими руками выдрал его из кармана. Некоторое время он не мог понять, что надо делать – затаиться, удирать или бежать выручать Войтика, который наверняка попал в западню. В промежутках между очередями послышалось несколько выкриков, только отсюда он ничего разобрать не мог, не понять даже было, на каком языке кричали. К счастью, однако, крики не приближались, раздаваясь в выемке, там же трещали и выстрелы; пуль здесь не было слышно, значит, стреляли не в эту сторону. Наконец Сущеня решился и, крадучись, с наганом в руке высунулся из ольшаника.
Едва различимая в туманных сумерках сенокосная луговина лежала пустой, Войтика нигде не было, и Сущеня опять забеспокоился: что же ему делать?
Тем временем стрельба на дороге прекратилась, из туманной тишины недолго доносились далекие глуховатые голоса, но не крики, похоже, там разговаривали, только на каком языке – понять было по-прежнему невозможно. Наконец бахнул одиночный выстрел, и все смолкло. «Что они там наделали? Что наделали?» – билась в голове у Сущени неотвязная мысль. Впрочем, что наделали, нетрудно было догадаться, но он не хотел верить догадке, он все вглядывался в кустики под столбами и ждал, что оттуда появится Войтик. Но Войтик не появлялся; от усталости и долгого напряжения у Сущени начали слезиться глаза. Так в бесплодном ожидании он и не заметил, как вовсе стемнело, вечерние сумерки без остатка поглотили кустарники вдали, высокую стену сосен на той стороне шоссе и постепенно застлали неширокую полосу сенокоса; на едва светлеющем вверху небе отпечатались черные ветки ольшаника. Недолгий тревожный шум возле дороги, похоже, улегся, голоса замерли, и все там утихло. «А может, они уехали?» – подумал Сущеня. Но моторного гула он не слышал, разве что автомобилей там и не было, Но тогда что же там было?
Все еще не в состоянии совладать с волнением, Сущеня вернулся к Бурову, который в отрешенном безразличии ко всему лежал на боку. Тут он постоял, подумал, что, может, Войтик появится где-нибудь в другом месте. Только напрасно он думал – над лесными просторами воцарилась туманная ночь, от реки несло зябкой сыростью, а Войтик так и не появился. Но куда же было податься Сущене? Он уже понимал, что Войтика, пожалуй, ему не дождаться, и ощутил страх: мало того что Буров, так еще и Войтик? Как же ему теперь быть одному, на что и на кого рассчитывать?
Он вышел из кустарника, опять постоял, послушал. Уже можно было не прятаться – в ночном сумраке даже вблизи его вряд ли могли увидеть. Скорым шагом Сущеня пошел по траве вдоль сенокоса, передумал, повернул в обратную сторону. Внимание его упрямо обращалось к шоссе, наверно, надо было возвращаться туда, где оставался Войтик. Но он все колебался: там могли сидеть немцы, подстерегая его или Войтика, если тому посчастливилось скрыться. Поколебавшись, однако Сущеня решился. Правда, он не пошел напрямик, прежним путем, а повернул в сторону, по кромке кустарника далеко обошел сенокос и возле телеграфного столба с подпоркой выбрался к выемке. Откос тут был шире, а выемка намного глубже, днем дорога отсюда просматривалась, пожалуй, далеко. Ночью же ни вдали, ни поблизости ничего нельзя было различить, в выемке, как в бездонном провале, курился белесый туман. Опустившись на корточки, Сущеня посидел, послушал. Потом с наганом в руке осторожно, боясь поскользнуться, спустился к дороге, перебежал по ее сырому гравию и взобрался по откосу на другую сторону. Никто его не окликнул, и он, часто останавливаясь, стал пробираться к злосчастному месту своего предыдущего перехода. На травянистых откосах в выемке по-прежнему ничего не было видно, и он больше полагался на чутье, на слепое везение. «Кажется, где-то здесь, – думал он, пройдя над откосом. – Или чуть дальше…» Так рассуждая, он заметил в тумане слабое мерцание лужи внизу и обрадовался, наверно, это была та самая лужа, где он проходил недавно. Но возле лужи вроде никого не было, Войтик, разумеется, мог перейти шоссе в любом другом месте, мог вообще не выйти из леса… И все-таки Сущеня прошелся раз и другой над откосом – нигде никого. Впрочем, Войтик мог скрыться в лесу, или они могли его застрелить и забрать с собой. У них, конечно, было много возможностей, а вот у него, у Сущени, похоже, не осталось уже ни одной.
С этими невеселыми мыслями и с тревогой в душе он начал спускаться вниз. И неожиданно наступил ногой на что-то мягкое в траве, словно живое. Он поспешно нагнулся – то была кепка. Жесткая суконная кепка с твердым и погнутым козырьком – знакомая кепка Войтика. Будто испугавшись этой находки, Сущеня заметался по откосу, спустился ниже, пробежал вдоль канавы и в измятом придорожном бурьяне наткнулся на человека. Темной тряпичной кучкой тот навзничь лежал в траве в изодранном шерстяном свитерке, сквозь дыры которого слабо просвечивали острые плечи.
Ползая на коленях, Сущеня лихорадочно ощупал его, это был Войтик, тело его уже стало холодным, как и земля, на которой он лежал. Винтовки при нем не оказалось, поддевку с него содрали, ботинки тоже, с одной ноги тянулась в траву размотанная портянка, другая нога была босой. Вывернутые наизнанку брючные карманы опустело свисали по бокам – те, наверно, искали оружие или какое имущество, застрелили и бросили.
Мелко дрожа от напряжения, Сущеня встал, потом, обхватив поперек щуплое тело убитого, взвалил его на себя и торопливо перебежал шоссе. Несколько труднее было взобраться на откос. Но вокруг по-прежнему царила ночная тишина, даже не слышно было гула проводов вверху, и он, громко дыша, побежал через сенокос к речке.
Последние метры до пригорка с кустарником, где оставался Буров, он уже едва брел, обессиленный внезапной усталостью. Только предельным напряжением заставил себя не свалиться в кустарнике и с убитым на плечах добрести до другого убитого. Вместе с ношей свалился наземь и долго не мог подняться. Кажется, силы его окончательно иссякли, как иссякли надежды, все зашло в абсолютный тупик, и только еще нелепо продолжалась его собственная жизнь. Но что ему делать сейчас с этой его жизнью? Как уберечь ее и стоит ли оберегать вообще? Кому будет польза от этой его жизни? Кто ей обрадуется, если самому она уже не на радость, а на беспросветные злые мучения?
Все-таки, немного отлежавшись, он повернулся на бок и сел. Вытянув ноги, сидел на сыром склоне пригорка. Сквозь туман и голые ветви деревьев внизу по-ночному тускло и сонно плыла река, и покоились рядом два тела убитых. Удивительно, подумал Сущеня, они ехали на станцию убить его, но он вот остался жив, а они оба мертвые. И что удивляло больше всего, он не испытывал ни малейшей радости. Будто сам тоже был мертв.
Потянувшись руками к Войтику, Сущеня заботливо повернул его на спину, потом, встав на колени и обхватив под мышки его тощее, почти мальчишечье тело, подвинул его вровень с Буровым. Два партизана словно в строю – плечо в плечо. Только один длинный, а другой коротыш. Оба без верхней одежды и шапок. С пустыми, без оружия руками.
Оружие было у него – черный милицейский наган с семью патронами в барабане. Хотя зачем ему теперь семь патронов? Ему нужен был всего один. Чтобы подвести итог жизни. Или выбраться из тупика, в который его загнала война. Жить по совести, как все, на равных с людьми он больше не мог, а без совести он не хотел. У него была жена, много родни, подрастал сынок Гришутка, как можно было пятнать их судьбы? А не запятнать стало, наверно, уже невозможно. Наперекор своему желанию, всем своим усилиям. Что же ему оставалось?
Но, видно, все имеет свой смысл и свои законы. Человек не все может. Иногда он не может ничего ровным счетом. Погибли же эти люди, партизаны и патриоты, чем он лучше их? В их смертный час он был вместе с ними и, наверное, уже потому заслужил такую же участь. Пусть ему простят люди, жена Анеля, сынок. Он всегда стремился быть хорошим отцом и мужем, но война или злая судьба стали сильнее его. Бог знает, как он любил их и сколько натерпелся – и за них тоже. Наверно, все было бы иначе, если бы не эта его к ним любовь, которую так подло использовали те, кто загнал его в тупик. Немец Гроссмайер исковеркал его судьбу, но не победил его воли. Его вольная воля – может, то единственное, что в нем осталось никому не подвластным. Все-таки он умрет по своему выбору… Пусть хотя бы это утешит его в горький час. Другого утешения себе он не находил…
* * *
Зябкой туманной ночью группа подрывников партизанской бригады дяди Саши пробиралась к шоссе, чтобы заминировать мост через Рессу. Ребята немного заплутали с вечера и вышли к дороге в стороне от моста. Чтобы опять не плутать по ночи и сэкономить время, пошли над откосом. Шли молча, осторожно, след в след за передним – старшим группы, армейским сержантом из окруженцев. Деревень поблизости не было, полиция ночью не очень разъезжала по лесным дорогам. Но все-таки…
Но все-таки немного в стороне и поодаль неожиданно хлопнул выстрел, негромко щелкнул в тумане, и ребята все разом присели. Но выстрелов больше не было. Хвойный бор за дорогой молча темнел в туманных сумерках, на другой стороне, за сенокосом, вообще немного чего было видно. Где-то вверху, за тучами, уже поднялась луна, слегка просветила ночь, сонно дремавшую в серой туманной наволочи.
– Так, балуется кто-то… Дурак какой-то, – тихо сказал тот, что шел следом за старшим.
Старший недоверчиво покрутил головой в пилотке, послушал и, ничего не услышав больше, осторожно пошел над откосом.
Остальные потащились следом.
Главная забота ждала их впереди.
Григорий Бакланов
Мертвые сраму не имут
(Повесть)
В полночь была перехвачена немецкая радиограмма. При свете керосиновых ламп ее расшифровали. Это был приказ командующего группой, посланный вдогон. Немцы меняли направление танкового удара.
Нужно было срочно закрыть намечавшийся прорыв. Из артиллерийских частей, стоявших поблизости, был только дивизион тяжелых гаубиц-пушек и зенитный дивизион. Ночью они получили приказ спешно выдвинуться в район деревень Новой и Старой Тарасовки, занять позиции и преградить путь танкам.
Но когда приказ был отдан и получен, немцы с марша перенесли южней острие танкового удара. Однако об этом уже никто не знал.
Глава I
То, что называлось тяжелым артиллерийским дивизионом, были на самом деле две неполные батареи: три пушки и четыре трактора. Утром только они вышли из боя и стояли в ремонте. У одного трактора был разобран мотор и сняты гусеницы, три других ожидали своей очереди. Впервые за долгое время бойцы выжарили и выстирали с себя все и после многих суток непрерывных боев спали в жарко натопленных хатах, раздетые, во всем чистом.
А по снежной, сильно всхолмленной равнине, холодно освещенные высокой луной, двигались уже немецкие танки. Но люди спали, раскинувшись, в одном белье, даже во сне всем телом ощущая покой и тепло.
Белый дым подымался над крышами, на улицах было светло от луны, и часовые, жадно вдыхая на морозе запахи жилья, тепла и дыма, мечтали, как вскоре сменятся и, поев горячего, раздевшись, тоже завалятся спать.
Только в одном доме еще не спали. Ярко горела прочищенная ординарцем керосиновая лампа, на всех гвоздях по стенам висели шинели, и на кровати в углу, куда свет достигал слабо, шинели и оружие были свалены в ногах. За столом сидели командир дивизиона майор Ушаков, невысокий, крепкого сложения, с обветренным, грубым, сильным лицом, замполит капитан Васич и начальник штаба капитан Ищенко. И с ними была военврач другого полка. Она догоняла свою часть и заночевала в деревне. А тут как раз топили баню – редкое счастье на фронте зимой. И вот, с не просохшей после мытья вьющейся черноволосой, коротко постриженной головой, в свежей гимнастерке, она сидела за столом, чувствуя ежеминутно внимание всех троих мужчин.
А пятым за столом был восьмилетний мальчик, хозяйкин сын. Он стоял у Васича между колен. Кончиком финского ножа вырезая для него птицу из дерева, Васич перехватил его робкий взгляд.
Мальчик смотрел на ярко-синюю консервную банку, на которой была нарисована розовая, глянцевая, нарезанная ломтиками колбаса. Он смотрел на эту нарисованную колбасу. Васич взял банку, ножом выложил колбасный фарш на тарелку, подвинул хлеб.
– Ешь, – сказал он.
Босые ноги мальчика нерешительно переступили в темноте на глиняном полу между сапогами Васича. Два глаза, блестевшие в свете лампы, шмыгнули по лицам. Потом коричневая, обветренная лапка быстро взяла колбасу с тарелки. Жевал он с закрытым ртом, опустив глаза. Васич не смотрел на него. Сейчас мальчик все же привык, а когда первый раз его угощать стали, он, взяв еду и глядя в пол, сразу же ушел за кровать и там, в темноте, затихнув, ел беззвучно и быстро.
– Комиссар! – крикнул Ушаков через стол. – Она, оказывается, тоже под Одессой была!
Он указал на врача. И, считая нужным немедленно отметить такое дело, хозяйски оглядел стол:
– Арчил!
В дверях возник ординарец Баградзе. Гимнастерка его была засалена на карманах и на животе, рукава завернуты, сильные волосатые руки он держал отставленными, и пальцы и ладони блестели от жира. Пахло от Баградзе жареным луком.
– Две минуты, товарищ майор!.. – заговорил он, сильно двигая усами и тараща глаза.
Повернув черноволосую голову, зная, что она хороша в профиль, военврач с интересом смотрела на ординарца. Она понимала, что все эти приготовления и суета из-за нее, и была оживлена, и щеки у нее горели.
Из-за спины ординарца, потеснив его, просунулась хозяйка-украинка в длинном фартуке.
– Он же ж не жарить. Положил на вугли, тай смалыть. Там мнясо чорне зробилось, як вугиль.
И улыбнулась: мол, така чудна людына!
Баградзе с живостью обернулся к ней, глаза его горели яростью. Но еще живей Ушаков скомандовал:
– Одна нога здесь, другая – там!
И оглянулся победителем.
Васич, понимавший, для кого это представление, не подал виду. Они давно воевали вместе, и он знал Ушакова. Жесткой рукой с короткими пальцами пригладив светлую челку на лбу, Ушаков сказал:
– Помнишь, комиссар, Одессу? Атака – пилотку на бронь, каску на бруствер!..
Глаза его сдержанно блестели. И военврач смотрела на него.
– Молодые были, дураки, – сказал Васич. Коленями он чувствовал, как мальчик ест, глотает большие куски, весь напрягаясь. Он глянул на военврача и Ушакова. И, добродушно улыбнувшись, пошутил только: – Человека почему-то без запчастей выпускают. Отобьют голову, после пилотку надевать не на что.
– Брось, брось, – перебил Ушаков, обнажая стальные зубы, вставленные после ранения. – Брось, комиссар!
Он пристукнул ладонью по столу, твердостью снимая любые возражения. Ему нравилось говорить «комиссар»: что был комиссар его дивизиона и его дивизион, а он – командир дивизиона. И еще в слове «комиссар» было со времен революции нечто такое, что не вмещалось в теперешнее слово «замполит».
– Это вот Ищенке так говорить. А ты сам такого духа, я знаю. Тебе только разные там теории мешают.
Ищенко, не принимавший участия в разговоре, поскольку разговор не касался его лично, спокойно улыбался и разглядывал на свет лампы свой наборный мундштучок из алюминиевых и прозрачных пластмассовых колец: он любил вещи, и ему, начальнику штаба, часто дарили их. Этот мундштучок выточил для него артмастер. Он курил, улыбался и чувствовал превосходство над обоими, наблюдая, как они ухаживают за врачом: он был женат.
Ушаков повернулся в его сторону, и ремни на сильном теле скрипнули.
– А ты чего смеешься? Письмо из дому получил? Как ты там жене описываешь: «Мицно целюю, твий Семен»?.. Так, что ли?
Но и сейчас Ищенко не смутился. А Васич, осторожно вырезая клюв птицы, улыбнулся бессознательной, но верной тактике Ушакова: тот поодиночке разбивал своих возможных соперников.
– А ну покажи фотографии, – приказал Ушаков, взглядом пригласив врача посмотреть, обещая нечто смешное. – Показывай, показывай!
Все с той же улыбкой превосходства Ищенко стряхнул пепел в консервную банку, положил мундштучок на стол – под ним сразу начало растекаться молочное пятно дыма. Из нагрудного кармана он достал записную книжку, из записной книжки – конверт, а из конверта – потертые фотографии. Пока он их вынимал, слышно было, как за дверью ссорятся ординарец и хозяйка. Потом, качая головой и неодобрительно улыбаясь, вошла хозяйка, видимо, изгнанная из кухни.
Это были обычные предвоенные фотографии. В лодке. Ищенко в трусах, с прилипшими ко лбу мокрыми волосами, сощурившийся от солнца, и его жена, в белом платье, с белыми лилиями на коленях, уложенными так, чтоб не запачкать платье. На пляже. Лежа рядом в песке, подперев щеки ладонями, оба они смотрят в объектив. У нее загорелое, ровное, почти без талии, сильное тело в узеньком лифчике и узеньких трусиках. И наконец, в своем окне: он и жена выглядывают из-за тюлевой занавески. И тоже солнечный день, и она опять в этом белом платье, которое она несет на себе как символ чистоты, а лейтенант Ищенко в сознании человека, давшего ей все это, заложил руку за портупею.
– Вот здесь, – сказал Ищенко, показывая пальцем за рамку фотографии, – здесь жил командир полка, полковник товарищ Сметанин. Через стену от нас. Правда, в другом подъезде.
Он всегда говорил это, когда показывал фотографии. И еще он охотно и подробно рассказывал, как он любил свою жену и как все ей покупал.
Военврач взяла одну карточку в руки. И когда она, в погонах, сапогах и портупее, глянула при свете керосиновой лампы на молодую женщину в окне, что-то грустное, как тень сожаления, промелькнуло в ее лице. Но она тут же отдала карточку, и лицо ее приняло насмешливое выражение, какое бывало у нее, когда за ней ухаживали. А на фронте за ней ухаживали всегда.
– От це було життя! – сказала хозяйка, стоя за спинами и тоже глядя на фотокарточки. – Боже ж мий, та невже ж правду було таке життя?
Васич посмотрел на нее. Сколько раз он слышал, как вот так вспоминали о прошлой, довоенной жизни. И хотя не все тогда было хорошо и не всего хватало, вспоминали о ней сейчас как о великом счастье. Потому что был мир и все были вместе.
Пригнувшись в двери, влез в хату старшина дивизиона, гаркнул простуженным голосом:
– Товарищ майор, старшина Иванов прибыл по вашему приказанию!
Мальчик испуганно вздрогнул, и плечи его затряслись, словно он всхлипывал.
– А кто тебе приказывал? – откинувшись на стуле, поверх погона глядя назад на старшину, удивился Ушаков.
– Ну голос у тебя, старшина! – сказал Васич недовольно и погладил рукой худые лопатки мальчика. – Орешь, как на кавалерийском смотру. Ты же в хате.
А хозяйка, оправдывая мальчика перед людьми, говорила:
– Ляканый вин у нас. Туточки нимець стояв у хати. Ладний такий з себе, лаявся все, чому потолок низький. И не сказати, щоб лютий був. Другие знаете яки булы! А цей – ни. Суворий тильки. Порядок любив. А воно ж мале, дурне, исты хоче. И, як на грих, взяло со стола кусок хлиба. Привык, шо своя хата – взять можно. А нимець схопыв його. «Вор! – каже. – Вор! Красты не можна, просить треба». С того часу сяде за стил, покличе його, як цуценя, дасть хлиба. И все учить, учить, пальцем о так погрузуе. Йому б «данке» сказать, а воно с переляку уси слова позабуло, мовчить тильки. А нимець гниваеться. Поставить його вон туда в угол, пистолет наводить. «Пу!» – каже. Воно и заикаться стало. Уж я ховала його. Нимець на меня ногами топоче: «Мамка! Сын мне гиб! Гиб! Воспитывайт!»
Она рассказывала просто, почти спокойно. Только по щекам сами собой привычно текли слезы. И, видя их, мальчик волновался, что-то хотел сказать, но у него сильно вздрагивала грудь и западало под ключицами.
– Вы не напоминайте ему, – остановила ее военврач. – Видите, он волнуется.
– Чого нагадувать, такого не забудешь.
И, уже выходя в дверь вместе со старшиной, Васич слышал, как она говорила:
– Вы як пишли до бани, вин всё шинели ваши нюхав. Мале ще, батька не помятае, а запах ридний не забув с того часу, як батько на фронт йшов, до дому забигав попрощатись…
В темноте сеней, где сильно пахло жареным бараньим мясом, Васич сказал, плохо различая лицо старшины:
– Вот что, старшина, это я тебя вызывал: сапоги надо найти, поменьше какие-нибудь. Есть у нас?
– Кто их знает… Может, есть бывшие в употреблении. Сорок третий размер…
Старшина рукой потирал подбородок, в глаза не глядел. Из осторожности он всегда вначале бывал непонятлив.
– Думай, что говоришь, старшина! Ты же умный человек.
– Сапоги-то? – уже другим, осмысленным голосом переспросил старшина, поняв, что речь идет не о военвраче, которая сидела с ними за столом, а о мальчике. – Сапоги должны быть. Там для мальца и одежонки кой-какой найти можно. Если поискать…
– Поищи, – сказал Васич убедительно. – И пришлешь. Лучше, когда уходить будем.
На столе Ищенко аккуратно складывал фотографии. Мальчик держал в руках недоконченную игрушку, встретил Васича ожидающим взглядом. Васич сел, и они вместе продолжали вырезать. У него в самом деле что-то получалось: парнишкой он научился этому у отца. С тех пор, как живет человечество, сын учится от отца, перенимает и гордится, становясь похожим на него… Между сапогами Васича стоял на глиняном полу босой мальчик, солдатский сын, и Васич осторожно касался коленями его худого тела. Где сейчас его отец, по каким дорогам идет с винтовкой? А может, уже и нет его в живых? Мальчик влюбленными глазами смотрел на его руки, вырезавшие ножичком птицу из дерева.
Кто-то в сенях пытался с той стороны открыть дверь. Видимо, Баградзе. Хозяйка поспешила помочь, и через порог, чуть не сбив ее, шагнул солдат в заметенных снегом, каменных от мороза валенках, в опущенной и завязанной ушанке. Из темноты ослепленными светом лампы глазами он обежал хату, увидел командира дивизиона и, приложив одну рукавицу к ушанке, другой рукой выдернул из-за борта шинели пакет.
Ушаков читал стоя, а все смотрели на него и на солдата и уже знали, что отдых кончен. На валенках солдата таял снег.
В открытую дверь вошел Баградзе, торжественно неся перед собой в поднятых руках доску и на ней жаренное куском, блестящее от растопленного жира, сильно пахнущее баранье мясо. Он поставил его посреди стола и скромно отступил на шаг. Но никто, кроме мальчика и солдата, пришедшего с мороза, на это мясо сейчас не смотрел.
Ушаков положил приказ на стол, обернулся к солдату:
– Командиров батарей, командиров взводов – ко мне!
Хлопнула дверь за связным. Твердой рукой Ушаков налил из фляжки в четыре стакана, все еще не говоря никому, что в приказе. Увидел хозяйку – и ей тоже налил.