Текст книги "Война. Krieg. 1941—1945. Произведения русских и немецких писателей"
Автор книги: Юрий Бондарев
Соавторы: Даниил Гранин,Генрих Бёлль,Виктор Некрасов,Вячеслав Кондратьев,Франц Фюман,Герт Ледиг,Вольфганг Борхерт,Григорий Бакланов,Зигфрид Ленц,Константин Воробьёв
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 42 страниц)
Узкие глаза Чеботарева азартно блеснули.
– Разглядел – полдела. Догони!..
Неслась навстречу дорога. Ветер угрожающе гудел в пулевых пробоинах, клочьями рвался по сторонам. Васич отодвинулся в глубину кабины, в темноту. Радостный холодок теснил сердце. С правой стороны понеслись деревца посадки. Мелькнула машина с поднятым капотом и двое немцев, влезших головами в мотор. Дорога была здесь сильно изрыта гусеницами. Васич всматривался в темноту, но стекло блестело в глаза. Он опустил его. Сквозь кинувшийся в лицо ветер увидел в посадке мрачные темные тела танков. Немцы сновали между ними. Один немец с ведром перебежал дорогу перед самыми колесами, добродушно погрозил кулаком.
– Сбрось газ! – приказал Васич. И, поймав удивленный, непонимающий взгляд Чеботарева, объяснил: – Дорога к фронту. Немцу туда торопиться незачем, он гнать не станет.
Близкий орудийный залп ударил в уши, в темноте сверкнули длинные молнии. «Легкая батарея, – определил Васич, мысленно отмечая место, где она стоит, так же, как в посадке он считал танки. – Только б дорога не перекопана. Тогда проскочим…» Он верил, что не успели перекопать: фронт не установился, шли подвижные бои. Верил в свою счастливую звезду.
Они уже опять мчались во всю мощность мотора и не чувствовали этого, потому что мыслью мчались еще быстрей. Дорога летела под колеса, в свисте ветра проскакивали назад километры, но фронта все не было видно. Вдруг засигналил им впереди красный огонь фонарика. Это регулировщик требовал остановиться. Быстрый взгляд Чеботарева. Васич кивнул. Весь слившись с машиной, он знал, чувствовал, как сейчас будет. Они не остановятся. Удар! – и проскочат дальше. И ждал этого удара. Но тут сознание толкнуло его.
– Тормози!
Впереди на дороге могла быть пробка.
– Тормози! – крикнул он. Его бросило на стекло, откинуло назад. Визг тормозов второй, мчавшейся за ними машины. И – тишина. Они стояли. На щеках, в ушах Васич еще чувствовал ветер. Он тяжело дышал. К машине шел немец. Васич открыл дверцу. И сразу услышал фронт: близкий грубый стук пулеметов, частую строчку автоматов и потрясший воздух разрыв снаряда. Фронт был рядом. Васич спрыгнул на землю. Он увидел немца, подходившего к машине, – это был офицер, – увидел стоящий с краю дороги мотоцикл с коляской; от этого места, протоптанный множеством колес, отходил в поле съезд, и столб с прибитыми стрелками указывал направление. Но главное – он увидел, что дорога впереди свободна.
А немец подходил, и на груди его, пристегнутый кожаной петлей за пуговицу, покачивался фонарик. Он шел к машине, на затоптанной снегом подножке которой была примерзшая кровь немца. И на железном полу кабины, смешавшись с растаявшим снегом от сапог, была кровь. И немец шел сюда. Он смотрел на Васича. Он не мог не видеть его. Но Васич спокойно стоял рядом с немецкой машиной, а немец был так уверен, что в сознании привычное впечатление заслоняло то, что видели глаза.
Васич подпустил его ближе, шагнул навстречу и в упор выстрелил в грудь. Он не заметил, что из-за машины, сбоку подходил к нему еще автоматчик. В тот момент, когда немец отшатнулся, падая, Васича сильно ударило. Вздрогнув от толчка, он обернулся, увидел перед собой присевшего солдата-немца и в его руках брызжущий огнем автомат. Это была смерть, он понял сразу, но отчего-то не мог ничего сделать, ни крикнуть, ни отскочить, а только стоял и прикованно смотрел на этот брызжущий в него огонь.
Огромная черная тень сзади прыгнула на немца, и все покатилось.
Потом Васич чувствовал, что его под мышки тащат куда-то вверх. Сознание возникало и обрывалось, и то, что видел он, не было связано. Он увидел потолок кабины, увидел над собой лицо Голубева при красной вспышке огня. Что-то нужно было сказать Голубеву. Важное что-то. Васича больно тряхнуло и потом уже все время трясло, и от боли он терял мелькавшую мысль.
Ветер хлынул ему навстречу. Щеками, лицом, уже покрытым смертной испариной, он почувствовал этот холодный ветер, и ему стало легче.
Глава VIII
Таяло. За окном на маленькой деревенской площади грязь и снег размешаны колесами. У коновязи рыжий, блестящий на солнце жеребенок, задрав пушистый хвост, пугливо делал свое дело; от свежего навоза шел пар. Жеребенок вдруг отпрыгнул в сторону и скрылся из виду: через площадь, разбрызгивая сапогами жидкий снег, быстро прошел озабоченный Баградзе с охапкой хвороста. Ищенко остро позавидовал ему. Он сидел посреди комнаты за столом. По-весеннему горячее солнце ломилось сквозь пыльные стекла, блестело в графине с водой. В дымной, накуренной комнате было жарко от солнца.
Ищенко сказали сесть, как только он вошел. А трое – командир полка полковник Стеценко, капитан СМЕРШа Елютин и замполит майор Кораблинов, хмуро сидевшие до этих пор за столом, встали сразу же и отошли в разные углы комнаты. Они встали, чтя память погибшего дивизиона, встали перед ним, живым, вышедшим из этого боя, потому что бой, в ко тором они сами участвовали, был не сравним с тем, из которого вышел он с горстью уцелевших людей.
Но Ищенко не почувствовал этого. Он шел сюда на допрос, боялся этого допроса, и, когда ему сказали сесть, он сел как подсудимый. Его настораживало их какое-то непонятное отношение к нему. Он не доверял им, сидел напряженный и на вопросы отвечал точно: ни больше, ни меньше того, о чем его спрашивали.
В какой-то момент отношение к Ищенко переменилось – он это почувствовал сразу. Командир полка странно глянул на него темными, прижмуренными глазами и отвернулся к окну. И с тех пор молча курил у окна: Ищенко видна была его прямая спина, мускулистая прямая шея, лысеющий затылок, которым он едва не доставал до низкого потолка хаты. Каждый раз, отвечая на вопрос, Ищенко взглядывал на командира полка, в нем инстинктивно искал защиты. Но видел только смуглую щеку, сожмуренный от табачного дыма глаз и кончик его черного уса. Замполит нервно ходил по комнате или вдруг садился на кровать, раскачивался, сутулясь, зажав ладони в коленях. Он был самый молодой, недавно назначен на эту должность, и его Ищенко не боялся.
Вопросы с обдуманной последовательностью задавал Елютин. Обняв себя руками за могучие плечи, он почесывал спину об угол этажерки, но глаза из-под крупного, с залысинами лба смотрели холодно и пристально. Всякий раз, встречая их взгляд, Ищенко чувствовал перебои сердца и противную слабость в коленях.
Он помнил Елютина, еще в погонах летчика, в хромовых сапогах на меху; его прислали к ним в полк из авиационной части. Сейчас на Елютине были армейские кирзовые сапоги, на плечах – артиллерийские погоны.
– Значит, третья батарея к лесу уже подходила? – спросил Елютин.
– Первая, – терпеливо поправил Ищенко.
Елютин все время путал номера батарей и расположение. Но Ищенко казалось, что он не случайно путает, и, весь напрягаясь, он старался следовать за его мыслью, предугадать дальнейший вопрос.
– Ну да, первая! А танки уже видны были? Стрелять можно было по танкам?
Над деревней, придавив все на земле гулом моторов, шла большая волна бомбардировщиков; стекла в хате тонко зазвенели. Слышно было, как в сенях и по крыльцу затопали сапоги ординарцев: побежали глядеть. Елютин, улыбаясь, подмигнул Кораблинову на окно, за которым проходили в небе бомбардировщики: мол, вот оно, его родное, кровное. И хотя Ищенко понимал, что это не ему дружески улыбаются, ему так хотелось быть равным среди них, что губы его сами, непроизвольно и унизительно, растянулись в ответную улыбку. Он тут же погасил ее, пользуясь тем, что никто на него не смотрит, быстро вытер пот с лица.
– По танкам, говорю, могли уже стрелять? – повторил Елютин вопрос, когда гул отдалился и снова стало возможно разговаривать.
– Орудие было в походном положении. Надо было привести в боевое… Стать на позицию…
Если бы об этом бое, во время которого почти безоружные люди сожгли шесть танков, дрались до последней возможности, дрались и умирали, не пропуская немцев, если бы об этом бое рассказывал Ушаков, которому нечего было стыдиться, он бы рассказывал с болью, но и гордостью. Ищенко оправдывался. Он мог оправдываться только за себя, но он рассказывал о дивизионе, и получалось, что в действиях всего дивизиона – и тех, кто жив, и тех, кто погиб в бою – было что-то постыдное, что он старался скрыть.
А за окном стояли две пробитые пулями немецкие грузовые машины, и в кузове одной из них, на плащ-палатке, лежал убитый Васич.
– Мы хотели успеть отойти к лесу. Чтобы спина была прикрыта. И там стать на позицию. А то танки могли с тыла обойти…
– «Стать на позицию…», «походное, боевое положение…», – перебил Елютин. – Вот в соседней бригаде… Тоже ваши системы – стопятидесятидвух… Комбат… Как его?.. – Протянув руку в сторону замполита, Елютин нетерпеливо щелкал пальцами, прося подсказать. – Еще он в оккупации был…
– Харсун?
– Харсун! Вел батарею в походном, как ты говоришь, положении, видит – танки! Ни в какое боевое положение он ее не приводил, времени у него на это не оставалось. Развернулся, ахнул! Ахнул! Восемь снарядов – два танка горят! Получай орден!
С точки зрения артиллериста, Елютин говорил немыслимые вещи. Когда пушка в походном положении, ствол специальным механизмом оттянут назад. Из нее не то что стрелять, ее зарядить в таком виде невозможно. В артиллерии это знает последний повозочный.
Елютину кто-то что-то рассказывал об этом случае, и он уверенно говорит сейчас вещи, которых ухо артиллериста просто слышать не может.
Первое движение Ищенко было объяснить, что так не бывает. Но он вовремя сдержался. Он понял, этого Елютин ему не простит – слишком уж это стыдно. И он побоялся возбудить в нем личную неприязнь к себе. Ищенко глянул беспомощно на замполита, на командира полка. Никто из них почему-то не поправил Елютина, словно они не слышали. Стеценко все так же стоял у окна. Вынув трубку изо рта, он постучал ею о подоконник, выбил пепел, зарядил табаком и снова раскурил, хмурясь.
– Так. С одним вопросом как будто разобрались маненько, – удовлетворенно подытожил Елютин. И от этого «маленько», от общего молчания Ищенко стало страшно. Елютин подошел к столу, переложил какие-то бумаги и, отойдя к этажерке, опять обнял себя за плечи. Издалека донесся грохот бомбежки. В хате все затряслось, вода в графине покрылась рябью.
Это добивали прорвавшуюся немецкую группировку. Сутки подходившие артиллерийские части вели бой с танками – с марша в бой, с марша в бой – и преградили им путь. Сегодня с утра распогодилось, и при ярком весеннем солнце авиация доканчивала дело. Волна за волной бомбардировщики шли туда и сбрасывали груз сверху.
Стеценко обернулся от окна с трубкой в руке.
Теперь уже, когда операция заканчивалась и смысл ее был ясен, он знал о судьбе дивизиона то, чего не мог знать Ищенко. Когда ночью была перехвачена радиограмма и обозначилось направление немецкого танкового удара, он получил приказ срочно выдвинуть в район Старой и Новой Тарасовки первый дивизион своего полка, находившийся ближе всех к месту прорыва. И хотя тремя пушками невозможно было остановить всю эту массу двигавшихся танков, с военной точки зрения приказ, полученный Стеценко, был правилен. Задержать немцев хотя бы на короткий срок, выиграть время, пока подойдут артиллерия и танки, задержать теми силами, которые имелись поблизости, иначе прорыв мог разрастись и стоил бы еще многих и многих жизней.
Уже для командира корпуса подразделение, которое он приказал срочно ввести в бой, было просто первым дивизионом 1318-го артиллерийского полка. Но для Стеценко это был дивизион его полка. С этими людьми он прошел войну и многих из них любил. И он понимал, в какой бой посылает их. Но война есть война, а они – солдаты. И вдруг случилось непредвиденное: немцы изменили направление танкового удара. С военной точки зрения это тоже было понятно и объяснимо: внезапность, инициатива в бою – ради них жертвуют чем угодно. Но там были его люди, не успевшие окопаться, зарыть орудия в землю. Ночью на походе столкнулись они с немецкими танками. Командир полка знал это в масштабе всей операции. Но то, что произошло в дивизионе, видел Ищенко, и об этом он спрашивал его. Он ничего уже не мог изменить сейчас, но он хотел знать, как дрался дивизион, как погиб Ушаков. Слава живет и посмертно. С труса даже смерть не смывает позора. И небезразлично, как люди будут вспоминать твое имя, люди, ради которых ты жил и погиб. Понимал ли Ушаков, что бойцы его дерутся не зря? Не в их силах было остановить танки, но тот, кто с честью погиб в этом трудном бою, не ведает срама после смерти.
– Как погиб Ушаков?
Ищенко хотел сказать, что сам он в этот момент с ним не был, знает только со слов других, но подумал о следующем вопросе, который сейчас же задаст ему Елютин: «А где вы были?» И ответил, опустив глаза:
– Ушаков пал смертью храбрых.
Ушаков был любимцем Стеценко. Ищенко знал это. Он помнил, как летом прошлого года их отвели на формировку и в лесу они праздновали годовщину полка. Ушаков, пивший много, но не пьяневший, – он только становился медлительней в движениях, и глаза у него тяжелели, – среди общего шума налил себе полный стакан водки и, блестя четырьмя орденами на широкой груди, блестя стальными зубами, подмял стакан над головой в красной, обмороженной руке:
– Батько! Пьем за тебя!
Стеценко двинулся к нему. Они чокнулись, выпили: лысеющий, но все еще по-кавалерийски стройный Стеценко и небольшой, грубого, крепкого сложения Ушаков. Ладонью разгладив усы, Стеценко в губы поцеловал Ушакова, и глаза у него были покрасневшие и влажные. И у многих офицеров глаза были влажными от слез. У Ищенко тоже стояли в глазах слезы, сквозь них радужным видел он мир и только завидовал Ушакову.
– Ты видел, как он погиб? – спросил Стеценко, глядя на него тяжелым взглядом.
Ищенко ответил:
– Видел…
Но что-то в голосе его было такое, что командир полка отвернулся к окну, сильно дымя трубкой.
Опять вопросы задавал Елютин. Как отходили в лес? Кто отходил последним? Так… Так… И по мере того, как Ищенко отвечал, неясное подозрение все больше укреплялось у Елютина.
– Ну, а люди еще могли оставаться в лесу? Или все вышли?
– Могли, – сказал Ищенко подавленно. Он вдруг почувствовал, что отсюда бой видится совсем иными глазами. Как объяснить Елютину, когда он не был в этом бою?
А Елютин задавал железные вопросы:
– Вы офицер. Имеете вы право отойти, пока не отошли все люди? Бросить людей? Когда капитан покидает корабль?
– Но в лесу командование принял на себя Васич, – сказал Ищенко. – Люди выполняли его приказ.
Он чувствовал сейчас только жалость к себе. Ушаков убит. Васич убит. И всё хотят свалить на него. Почему теперь он должен отвечать за всех?
К столу подошел Кораблинов. Понятно, он замполит, хочет выгородить замполита. Ищенко никто не будет выгораживать.
Кораблинов налил стакан воды, звучно, в три глотка выпил, поставил стакан и сразу же отошел, словно брезгуя быть с Ищенко рядом. На граненом стакане сверкала в солнечном луче капля воды. Ищенко хотелось пить, сухой язык еле ворочался в пересохшем рту. Но он боялся налить себе воды, чтоб не увидели, как у него дрожат руки. Он держал их под столом на коленях, и от потных ладоней коленям было жарко.
А Стеценко все так же курил у окна и не оборачивался. И Кораблинов отошел как можно дальше в угол. Никто не хочет делить с ним ответственность. Всё на него!
Ищенко вдруг заговорил о том, о чем даже не думал за минуту перед этим. Он говорил теперь, что если бы дивизион вели ближе к лесу, то, может быть, они успели бы развернуться и открыть огонь по танкам (о том, что около леса снег был глубокий и тракторы не прошли бы там, он уже не помнил сейчас). Он говорил, что разведка, с которой Васич ходил, только в последний момент предупредила их, когда уже было поздно. Он никого не думал подводить, он только не хотел отвечать за всех.
Елютин оживился.
– Так… так… – говорил он заинтересованно, словно докопавшись наконец до истины.
Торопясь и захлебываясь, Ищенко говорил не то, что было, и даже не то, что он думал сейчас, а то, что, как ему казалось, ждал от него Елютин. И только одно выходило явственно: если бы его, Ищенко, спросили раньше, с ним посоветовались, всего бы этого не случилось.
– Ну, а вы-то, вы-то где были? – перебил его Елютин.
– Я в бою был. Я все время в бою был! – сказал он пересохшим голосом. И, боясь, что ему не поверят, стал показывать пробитую пулями и осколками шинель. – Со мной рядом очередью с танка убило связного. – В этот момент он сам верил, что это было так. – Вот! Вот!
И он опять протыкал палец в пробоины. Он показывал не раны, а всего лишь дыры в шинели.
Стеценко обернулся от окна. Смуглое лицо его было коричневым от прилившей крови.
– Идите!
И столько брезгливости было в его голосе, в глазах, глядевших на него, что Ищенко поспешно вышел, захватив с собой шапку.
Кто-то в коридоре отскочил от двери, кто-то уступил ему в сенях дорогу.
Не разбирая дороги, по мокрому снегу Ищенко пошел от крыльца. «Судить будут», – подумал он, но как-то тупо: очень болела голова. Он сам не заметил, как оказался около машин. На одной из них в кузове с открытым бортом (видно, подходили смотреть) лежал на плащ-палатке Васич. Смутное сознание вины перед ним, мертвым, шевельнулось у Ищенко. Он уже не чувствовал ни ненависти к Васичу, ни обиды на него. Было только нехорошо, что он что-то там не так говорил про него. Но он тут же успокоил свою совесть: Васич мертв, ему уже ничего не нужно и не страшно. Мертвые сраму не имут. Что бы там ни было, дома у него получат обычное извещение: «Пал смертью храбрых…» А вот он, Ищенко, живой… «А за что меня судить? Какие у них доказательства?» И опять в душе у него защемило от страха, когда он вспомнил, какими глазами командир полка смотрел на него и как он сказал это «Идите!».
Но день был по-весеннему ярок, а Васич лежал желтый, с запекшимися кровью губами, и на руках его почему-то тоже была засохшая кровь. Глядя на него, холодного, мертвого, Ищенко с особенной животной силой почувствовал, что сам он жив. Жив! И этот радостный, слепящий блеск солнца, и запах весны в воздухе, чего уже никогда не почувствует Васич, – все это для него, живого! И рядом с этим сознанием все остальное, даже страх его, все это было не главным.
Кто-то звал его:
– Товарищ капитан! Товарищ капитан!
Он оглянулся. У разрушенного сарая на снегу горел бесцветный при ярком солнце костер. А вокруг костра в стелющемся по сырому воздуху дыму сидели солдаты, все те, кто ночью вырвался с ним вместе на этих машинах. Прокопченные, обросшие, с красными от недосыпания и дыма глазами, они, надев на шомпола куски сала, жарили над огнем шашлык. Ищенко пошел к ним. Он увидел жарящееся сало, капли жира, с треском падающие в огонь, услышал запах и с особенной силой, с которой он воспринимал сейчас окружающий его весенний мир, почувствовал, как он хочет есть. Ему пододвинули перевернутое ведро, он сел у костра на лучшее место, и Баградзе прямо из огня дал ему в руки шомпол с нанизанными на него кусками прожарившегося сала.
– Ну что, как, товарищ капитан? – робко заглядывая ему в лицо, спросил Голубев. Все они, сидевшие здесь у костра, чувствовали смутную вину оттого, что из всего дивизиона только они вырвались и живы. И они надеялись, что с часу на час подойдут еще люди. И даже перед ним они чувствовали некую вину, потому что, пока они здесь ели, его допрашивали там за всех. Ищенко понял это и понял, какими глазами они взглянули бы на него, если бы знали сейчас, что произошло. И ему стало не по себе. Но он все же ел сало: ему очень хотелось есть. И жир капал с его пальцев, тек по подбородку.
Издали донесся глухой гром бомбежки. Возвращаясь, самолеты облегченно и весело взблескивали на солнце металлическими крыльями.
– Как там, товарищ капитан? – повторил Голубев свой робкий вопрос, когда опять стало слышно голос, и кивнул головой в сторону штаба полка. Ищенко не смотрел на него. Он ел и смотрел в костер. С полным ртом он ответил невнятно.
Юрий Бондарев
Незабываемое
(Рассказ)
Посвящается Лене Строговой,
медсестре 89-го стрелкового полка
Лена ложится на краешек нар, укрывается шинелью и, согреваясь, думает в полудремоте: «Хорошо как! Никогда не знала, что так хорошо в землянке!»
Она только что вернулась из санроты, расположенной на берегу Днепра, долго плутала в осенних потемках, намерзлась на сыром ветру и лишь по трассам пулеметов, по окрику часового, иззябшая, усталая, с трудом нашла НП.
Свертываясь под шинелью калачиком, Лена закрывает глаза, и тотчас откуда-то выплывают дорога, лесистый берег, освещаемый близким светом ракет, густо-черная вода у переправы, огоньки цигарок, раненые на носилках около землянок санроты. Где-то в ночи рождается далекий свист, он давит все звуки, приближаясь и настигая. Снаряд с громом разрывается на кромке берега, косая стена воды подымается перед землянками, брызги летят Лене в лицо. «Переправу обстреливают. Но почему же раненых не перевозят?» Второй снаряд разрывается в десяти метрах от носилок, и кто-то там кричит, стонет. «Немедленно переправлять! Немедленно!» И она бежит на этот крик, слыша отвратительно воющий, низкий звук падающего снаряда…
Лена вздрагивает и резко откидывает с головы шинель. В землянке тишина, нарушаемая странным стуком. Это задремал телефонист, и трубка ударяется о стол. Телефонист с усилием подымает голову и продувает трубку.
– «Волна», «Волна», – говорит он, сонно прокашливаясь. – Я – «Дон»… Как слышишь? Поверочка… Что у вас там, черти, радио или патефон? – Он вздыхает, утомленно выпрямляя спину. – Ну как у вас… спокойно? Ракеты кидает?
Связист поправляет плавающий в плошке огонек и, зябко подышав, кладет голову на ладони.
В землянке душно, сыро и пахнет лежалой соломой. Вместе с Леной на нарах, прикрыв лицо фуражкой и не сняв ремни, спит командир батареи капитан Каштанов. На полу возле нар – Володя Серов, ординарец капитана. Свет от свечи мягко бродит по его лицу. Оно разглажено сном и кажется совсем юным. На лоб упал рыжий завиток волос, в нем запуталась былинка сена. Лена долго смотрит на его лицо и думает: «Что ему снится?» – и, улыбаясь, опять закрывает глаза.
Сквозь сон она слышит какой-то шум, чей-то короткий возглас, похожий на команду, и как будто суматошный топот ног. Лена вскакивает. Она ничего не понимает со сна. Ни капитана, ни Володи уже в землянке нет. Телефонист, сгибаясь при каждом слове, надсадно кричит в трубку:
– Ясно! Да плохо тебя слышно! Ясно! Много? Не слышу тебя!
– Что? – тревожно спрашивает Лена и привычно ищет сумку. – Началось?
– По-ошло, – бормочет с полуухмылкой телефонист, прислушиваясь. Он поглядывает на потолок землянки, который сильно трясется, и, потягиваясь всем телом, нервно зевает. – Пятые сутки контратакует, – говорит он. – Язви их душу. И не спят, поганое отродье, а? В Днепре хотят искупать!.. И всё танки пускает да бронетранспортеры… Хорошо бы, если бы в батарее четыре пушки, а то одна осталась, барановская… на плацдарме. Дела-а!..
Лена молча, торопясь, надевает шинель и выбегает из землянки. В траншее темно и холодно. С низины от Днепра дует пронизывающий влажный ветер. Он рвет и уносит звуки выстрелов. Острый запах сырости, глины, недавно смоченной дождем, наполняет окопы. Впереди, в вязких потемках, относимая ветром, взвивается белая точка немецкой ракеты и, упав возле самых окопов, горит, шипя, на земле ослепляющим костром. Где-то впереди тонко шьют автоматы! Взвизгивая, над окопами мелькают, обгоняя друг друга, трассы; разрывные пули глухо тюкают в бруствер, то там, то тут брызжут синими огоньками. И Лена, пригибаясь, отталкиваясь руками от стен траншеи, бежит вперед на бугор.
Впереди, на высоте, длинными очередями, содрогаясь, режет пулемет. При вспышках в красном огне лихорадочно мелькает край чьего-то лица.
Кто-то с руганью пробегает мимо, задев Лену автоматом за плечо.
– Баранов! Старший сержант Баранов!
При свете ракеты Лена видит ординарца капитана Володю Серова. Он оглядывается.
– Лена? – Он крепко сжимает ее локоть и едва переводит дыхание. – Лена? Ты?
– Атака? – стараясь говорить спокойно, спрашивает Лена. – Опять?
– Да, в атаку пошли! Совсем осатанели! – разгоряченно говорит он. – Черт возьми, связь с орудием перебили! Баранов! – кричит он в темноту. – Баранов!.. Быстро ко мне!
Неожиданно сверху кто-то прыгает в окоп. Это командир орудия Баранов. Он прерывисто дышит – вероятно, бежал. От него удушающе пахнет табаком.
– Ну, ну? – резко спрашивает он. – Темень, леший нему сломит! Не разберешь ни хрена! Ну?
– Четыре снаряда! – кричит Володя. – Транспортеры видел? По лощине обходят! Долбани!
В вспышках ракет появляется и пропадает широкоскулое лицо Баранова. Оно точно отвердело.
– Всё? – Баранов, тяжело перекидывая огромное тело, выскакивает на бруствер. Он стоит некоторое время, озираясь. – Обходят фрицы, что ли? – говорит он и медленно усмехается. – Ракет не жалеют!
Красные огоньки пуль струей мелькают перед темной головой Баранова.
– Пригнитесь! – кричит Лена сердито. – Что вы стоите?
– А, Лена! И ты тут? – говорит Баранов, только сейчас заметив ее.
И, не дожидаясь ответа, поворачивается, шагает в темноту. Лене хочется крикнуть ему, чтобы он лег и пополз, но за бруствером его уже не видно, и она говорит возмущенно:
– Не понимаю, зачем рисковать? Можно и пригнуться. Ты тоже так ходишь – во весь рост? Это не геройство, а…
Володя что-то отвечает, смеясь, – не слышно: все тонет в разрывах. Они бегут по траншее. На НП Лену ослепляют беспорядочные вспышки, в уши бьет автоматная трескотня. Сухое, почти неподвижное лицо капитана Каштанова дрожит в красных всплесках. Володя с размаху бросается грудью на бруствер, выкрикивает:
– Порядок, товарищ капитан! Ваше приказание выполнено!
И Лена видит, как трясется его плечо от длинных очередей.
Слева из темноты вылетает рвущийся сноп пламени. Все оборачиваются. В огневых взлетах появляются и исчезают вздрагивающее орудие на высоте, а в лощине – черные тела бронетранспортеров и вставшие по скатам высоты силуэты – немцы.
– Это Баранов, товарищ капитан! – кричит Володя возбужденно. – Баранов прикурить дает!
Внезапно становится тихо. Только далеко, на правом фланге, без передышки трещат автоматы, торопливо взлетают ракеты.
Все молчат, прислушиваясь. Из низины доносятся голоса немцев. Они, по-видимому, окапываются за высотой.
– Замолчали, – негромко говорит Володя. – Пять дисков как ветром сдуло… Еще приготовим, пожалуйста, только спасибо не говорите! – И он вываливает из противогазной сумки в шапку автоматные патроны, готовясь набивать диски.
Капитан Каштанов оглядывает всех на НП, говорит замедленно: «Та-ак» – и, наклонившись ко дну окопа, прикрываясь шинелью, сосредоточенно чиркает зажигалкой. Огонь выхватывает черные, тесно сдвинутые брови. Володя с жадностью прикуривает:
– Эх, закурить, шоб дома не журились! – И рукавом шинели вытирает с лица пороховую гарь.
Лена подходит к Володе сзади, тихо говорит:
– Устал, товарищ ординарец? – И в голосе ее звучит ласковая усмешка.
Володя одной рукой обнимает ее.
– Ну-ка поближе сюда, санинструктор! – говорит он и крепко прижимает ее к себе.
Лена строго:
– Товарищ старший сержант! – И испуганным шепотом: – Тише, капитан же рядом… Ты совсем уж… Володька!..
Володя весь разгорячен – ворот расстегнут, руки теплые, и Лене кажется, что в потемках у него светятся от недавнего возбуждения глаза.
– Ну как самочувствие? – еле слышно спрашивает Лена.
– Да ничего, Ленка, – шепотом отвечает он, прикасаясь горячей щекой к прохладным Лениным волосам. – Вот по тебе соскучился, целый день тебя не было… А ты как?
Она отстраняется от него, упираясь руками ему в грудь.
– Осторожней, Володька, капитан же.
– Да он не смотрит!.. У тебя руки холодные – боишься, что ли?
– Не думаю даже…
– Врешь, Ленка, – шепчет он, притягивая ее к себе.
– Ну, немножко, – соглашается она.
– За кого?
– Да за тебя же.
– Это ты оставь, Ленка. – Он сразу становится серьезным. – За меня нечего бояться.
– И оставлять нечего. Тоже ходишь, как Баранов, не пригибаясь…
Оба не видят, что капитан Каштанов сидит на дне окопа, курит и чуть усмехается, слыша рядом с собой шепот.
В ту же минуту возле траншеи разрывают воздух пулеметные очереди, пули щелкают по брустверу. Тотчас откуда-то из лощины тугим звоном ударяют немецкие минометы. Мины с чавкающим звуком, с визгом осколков рвутся над головой, сыплется земля, стучит по плащ-палаткам.
Володя и Лена вскакивают. Над высотой, где стоит орудие Баранова, рассвечивая потемки, веером летят толстые трассы. Видно, как трассы эти врезаются в землю перед щитом, гаснут.
– Товарищ капитан, бронетранспортеры! Опять! Прикурить не дали! – кричит Володя, ложась грудью на бруствер, щелкая затвором автомата. – Опять пошли! По орудию бьют.
– Спокойно, – говорит капитан Каштанов. Он будто проснулся сейчас, и голос у него сонный и сиплый. Потом этот голос накаленно опаляет: – Справа, по одному – кор-роткими!..
У Володи судорожно трясется плечо, и жутко возникает во вспышках автомата красный блеск его зубов. Он что-то кричит и смеется.
И Лена смотрит на него, и ей неудержимо хочется стоять рядом с ним, стоять до тех пор, пока не кончится атака. Она щупает руками края окопа.
«Санинструктора!» – звучит в ушах Лены, но она знает, что по привычке это часто кажется ей, и, оглянувшись на Володю, все-таки идет по траншее, спрашивая:
– Товарищи, никто не ранен?
Во тьме ревут в низине бронетранспортеры, веера толстых трасс рассыпаются все ближе, и немецкие ракеты уже падают на огневую позицию Баранова и горят на брустверах орудийного дворика, и всем видны стоящие и ожидающие за щитом орудия люди и самый высокий – Баранов – возле станины.
– Товарищ капитан! Баранова вроде окружают! – доносится сзади голос Володи. – Видите?.. Слева заходят!
Бегло бьет орудие Баранова. Два разрыва, четыре разрыва – и сразу орудие замолкает, и только слышны щелчки разрывных пуль, слышно, как кричат бегущие к орудию немцы:
– А-а!
– Баранов! – опять доносится чей-то сиплый зов из потемок. – Баранов!
Мины рвутся возле орудия.
– Санинструктора сюда! Где санинструктор? Санинструктора!
Лена озирается и бежит на крик.
И на бегу мельком видит страшное, перекошенное лицо капитана Каштанова. Он что-то кричит, но понять нельзя. Она видит его раскрывающийся рот. Она улавливает одно слово:
– Впер-ред!..
Из траншеи, сбивая Лену с ног, бегут люди. У Лены, сжимаясь, колотится сердце.
В проходе она сталкивается с огромным солдатом. На руках он кого-то тащит.
– Кто такой? – хрипит солдат. – Где санинструктор?