355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Бондарев » Война. Krieg. 1941—1945. Произведения русских и немецких писателей » Текст книги (страница 7)
Война. Krieg. 1941—1945. Произведения русских и немецких писателей
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 00:30

Текст книги "Война. Krieg. 1941—1945. Произведения русских и немецких писателей"


Автор книги: Юрий Бондарев


Соавторы: Даниил Гранин,Генрих Бёлль,Виктор Некрасов,Вячеслав Кондратьев,Франц Фюман,Герт Ледиг,Вольфганг Борхерт,Григорий Бакланов,Зигфрид Ленц,Константин Воробьёв

Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 42 страниц)

Я не отвечаю, и Лявин, потоптавшись около немного, отходит от меня.

Я ни о чем не думаю, голова совершенно пустая, я только затягиваюсь дерущим рот дымом и бессмысленно гляжу на этот чертов овсянниковский овраг. Меня даже не тревожит, что Лявин мог видеть, как спускался в него, может, даже ходил за мной и видел все происшедшее. Мне все совершенно безразлично. Я с трудом поднимаюсь на ноги и медленно, не разбирая дороги, возвращаюсь к своему шалашу.

Филимонов сидит на корточках перед разожженным костериком и греет руки.

– Замерз что-то, – говорит он безразлично. – Что за весна беспогодная, такой холодище по ночам, – продолжает он, потирая руки. – Может, кипяточком побалуемся?

Я не возражаю и тоже протягиваю руки к огню – бьет меня противная мелкая дрожь. Филимонов вроде хочет поймать мой взгляд, но я уставился на огонь и молчу.

Разливая пахнущий дымом кипяток, Филимонов говорит:

– Неважно выглядите, командир… Почернели даже.

Я не отвечаю, а он продолжает:

– Вы… до этого, командир, хоть скотину какую… или хоть петуху голову рубали?

– Нет, Филимонов… Только на охоте один раз косулю…

– Ну, то дичь, другое дело, а тут…

– Я был сейчас там… В овсянниковском овраге, – вдруг вырывается у меня.

– Были?! – восклицает Филимонов, упершись в меня глазами. – Ну и что?

– Потом, Филимонов, потом…

– Понимаю…

Зачем я сказал Филимонову, не знаю. Просто я еще оглушен и мало что соображаю. То нелепое, что я совершил, отпустив немца, кажется мне совершённым не мною, я не понимаю и не могу анализировать свой поступок. Пока в глазах – оскаленный, искривленный рот убитого с черной струйкой крови, идущей по подбородку, и ощущение, страшное ощущение непоправимости всего случившегося, и еще какое-то неопределенное предчувствие – что-то будет, что-то будет…

Потрескивают догорающие ветки в костре, порой вспыхнет одна из них последним огоньком и осветит шалаш красноватым, колеблющимся светом, а я лежу на спине с открытыми глазами – опустошенный, словно выпотрошенный, без единой мысли в голове…

Рядом ворочается Филимонов, покряхтывает и, как мне кажется, поглядывает на меня. И тут мелькнуло: а смогу ли рассказать Филимонову всё? И вдруг понимаю, что никому, никому из находящихся здесь людей сказать об этом не решусь. Почему же?

Да, почему же?

Я просто поступил по-человечески… Да, да! По-человечески!

Я твержу это про себя всю ночь, но успокоения не получаю.

Начинает светать. Первые стелющиеся лучи солнца пробиваются сквозь щели шалаша, и я тянусь за махоркой. Скоро начнется обстрел, и на время отходит вчерашнее. Чего думать, чего мучиться? Хлопнет мина шагах в двух-трех – и конец всему.

Открывает глаза и Филимонов и разгоняет рукой густоту табачного дыма: некурящий он.

– Томят нас немцы, не начинают что-то, – бурчит он.

И верно, скорей бы начинали, скорей бы отстрелялись.

Ну вот, начали наконец-то… Только вдалеке пока бьют, из Усова по левому краю нашей рощи, но сейчас и к нам приблизят, сейчас и из Овсянникова начнут бить уже по нашему пятаку.

Но Овсянниково что-то молчит. Идет огонь все левее, и нас пока не задевают.

Я приподнимаюсь. Странно это. Два месяца немцы своему порядку не изменяли. Часы проверять было можно, как сигнал точного времени, ровно в шесть ноль-ноль завывала первая мина, а сегодня что-то замешкались.

Уже начинает стихать в стороне налет, а по нашей роте ни одной мины… И заползает в душу страшное подозрение: не молчат ли немцы потому, что отпустил я их солдата, что я дал ему вынести убитого? Если так, то я словно в сговоре с врагом оказываюсь? Я сжимаюсь в своем шалашике в каком-то мучительном предчувствии, что мой поступок ночью будет еще иметь какие-то ужасные, непоправимые последствия…

– Что ж это немцы сегодня? Передышку нам дают? – говорит Филимонов, когда обстрел левого края прекратился совсем.

Выхожу из шалаша. На лицах бойцов недоумение и в то же время напряженность: чего немцы задумали, почему не бьют, заразы, какую еще каверзу готовят?

У овсянниковского оврага стоят несколько ребят, переговариваются, среди них и Лявин.

– Утащили-таки фрица, товарищ командир, – обращается один.

– Да, закурили немецкого табачка. Зря, командир, запретили слазить да пошукать его.

– Не побоялись, гады, так близко к нам подойти.

– Небось офицер был – вот и забрали. Из-за рядового не пошли бы. Кто на посту здесь был? Не ты, Лявин?

– Ну я, а чего? – с нехотью отвечает он.

– Чего, чего… Проспал фрица, вояка.

– Я не спал. Но разве ночью углядишь? Темно в этом чернорое, ракеты его не просвечивают… Вот и командир приходил ночью, а ничего не заметил. И не спал я, верно, товарищ командир?

– Верно, – отвечаю я, – не спал… Ладно, черт с ним, с немцем, разойдитесь.

Я достаю кисет, протягиваю ребятам. Тянутся грязные, черные от копоти костров руки, берут деликатно на полцигарки, а мне сжимает что-то сердце, будто обманул в чем этих людей, будто и правда нахожусь в каком-то сговоре с врагом.

Филимонов внимательно поглядывает на меня, а когда мы отходим с ним от бойцов, спрашивает:

– Ночью, значит, лежал еще фриц?

– Лежал.

– На рассвете, значит, его уволокли?

– Нет, ночью, – неожиданно для себя говорю я и вдруг решаю рассказать обо всем Филимонову.

Он удивленно вскидывает голову.

– Вы видали?

– Видал.

– И много их пришло, немцев-то?

– Один. Брат убитого.

– Вот оно что! За родным, значит, приполз… за брательником… Эх, война, война… – Филимонов замолк.

– Что же не спрашиваете меня дальше?

– А чего спрашивать? Отпустили вы его. Понял я это еще у оврага. Лицом-то своим владеть не умеете. Эх, молоды вы, командир… очень молоды! Зачем мне-то рассказали?

– Не знаю.

– Трудно в себе держать?

– Наверное.

– Говорил вам, хватит стрелять. Пусть бы тогда утром и утащил бы… Не послушали. А теперь вот какое дело получилось.

– Какое дело? Не в бою же с немцем встретились.

– Это оно так, конечно. Но вы, командир, больше никому об этом не говорите.

– Почему?

– Не говорите. И мне-то зря сказали.

* * *

Перед обедом приходят два связиста. Принесли новый телефон (мой-то в первых боях разбит был), протянули связь с помкомбата. Давно просил – не давали. А теперь, после немецкой разведки, раздобыли.

Говорю с помкомбата. Он приказывает, чтоб рыл я себе блиндаж, хватит в шалашике обретаться. Отвечаю, что сил у людей нет, что пока себе окопы не выроют, не имею права заставлять их рыть для себя лично, да и вода еще из земли выжимается.

– Что это тебя немец сегодня не бил? – спрашивает напоследок.

– Черт его знает. Может, в обед угостит…

– Да, чуть не забыл. Лявина этого пошли в штаб.

– Зачем?

– Не знаю. Приказание комбата.

– Пришлю. – Я кладу трубку и посылаю Филимонова за Лявиным.

Тот приходит обеспокоенный, в глазах истома, губы вздрагивают. Говорю, что вызывают его в штаб.

– Не знаете, для чего, командир?

– Не знаю, Лявин.

– Честно, не знаете?

– Да.

– Чую, командир, хана мне… Цельный день маюсь. – Он стоит, переминаясь с ноги на ногу, и вижу, что уходить ему неохота. – Я тогда, командир, так, для форсу сказал, что деньги на гулянку собирал. Своим хотел послать. Голодуют там, а тут пропадают, гниют денежки…

– Ладно, Лявин, думаю, обойдется все. После обеда идите, – говорю, а сам думаю: может, прав был Филимонов – не стоило мне рапорт писать, обошлось бы своими средствами?

Угощаю его куревом. Дымим молча. У меня на душе мерзко, тянется какая-то тоска.

В шалаше сидеть невмочь – иду бродить по роще… Смотрю, как неспоро, с частыми передыхами копают люди окопы. Не подгоняю – нету сил у самого, знаю, что нет их и у бойцов. Вышагиваю из конца в конец наш пятак и думаю: какая спокойная жизнь была у меня до вчерашнего дня… Все было – и тяжело, и холодно, и голодно, но чисто на душе. Делал все, что положено на передке, возможно, не всегда и не совсем правильно, но в меру своих сил и возможностей, а сейчас?..

Вспоминаю этого старого жалкого немца уже с раздражением. И то, что поступил «по-человечески», не кажется мне уже таким несомненным… Заслуживают ли вообще немцы, чтобы с ними поступали по-человечески? Наверное, нет. Но когда встают перед глазами скрюченное тело убитого мной мальчишки, его оскал, его раскинутые руки, когда представляю, что стрелял в него раненого, еще живого, – в душе опять разлад и смятение.

Около двух приносят обед. Приходит и Филимонов из штаба, куда носил строевую записку.

Столпившись около термоса с кашей, позвякивают котелками. На плащ-палатку, расстеленную на земле, выкладывают буханку сероватого, с выступающими на корке неразмолотыми зернами хлеба, один боец начинает резать, а потом знакомая процедура – кому, кому? Достается по кусочку. Потом дележ махорки начинается, разрывают пачки, делят на кучки, и тоже – кому, кому?

Филимонов получает пайку и на себя, и на меня, и мы отправляемся к своему шалашу. Только разожгли костерик, чтоб пшенку разогреть, как какой-то треск, щелчки доносятся с немецкой передовой. Не успеваем разобраться, что же это такое, как на весь передок заревел динамик: «Товарищи бойцы и командиры…»

У меня проваливается сердце, напряженным становится взгляд Филимонова – сейчас они сообщат, что кто-то отпустил немецкого солдата и дал ему вынести убитого… Они способны на это, сволочи! Что делать тогда?

Но голос чисто по-русски вещает другое: «Мы знаем, какой обед вам сейчас принесли. Мы знаем, что у вас нет боеприпасов. Ваше положение безнадежно. Переходите на нашу сторону. Сегодня ночью все немецкие посты будут предупреждены беспрепятственно пропускать каждого. Немецкие кухни готовят еду, чтобы накормить перешедших. Вам будет обеспечена жизнь, свобода и работа. Ваше положение безнадежно…» И еще раз то же самое.

С середины рощи, где стоят наши сорокапятки, раздается одинокий выстрел – не выдержал артиллерист, кинул снарядик. В ответ завыли мины. Выбегаю к бойцам.

– Вот гады! – со злостью шепчет один.

Остальные замерли с ложками у ртов – не до хлёбова.

В третий раз начинает немец долдонить то же самое.

– Долбануть бы минами по этому репродуктору – заткнулся бы.

Прибегает Филимонов, зовет к телефону. Голос помкомбата злой и раздраженный.

– Слышишь, что трепят, заразы?

– Слышу.

– Огня не открывай. Сорокапятку минами засыпали. Как народ реагирует?

– Злится.

– Это хорошо. Никто у тебя ночью не вздумает немецкую кашу попробовать?

– Нет, конечно.

– Уверен?

– Уверен.

– Но все же смотри. Эту ночку спать не придется.

– Понимаю.

– Бывай! – Помкомбата кончает разговор.

Филимонов помешивает ложкой разогреваемую кашу и говорит:

– Может, концентратик прибавить?

– Ваш НЗ, Филимонов, – распоряжайтесь!

Он развязывает свой мешок и добавляет в котелок пачку пшенки.

После обеда лежим в шалаше… Каждую неделю я пишу матери успокаивающие письма, в которых все хорошо, и эта святая ложь до сих пор мне удавалась. Старался писать чернилами спокойным, ровным почерком. Сегодня подошло время, и надо бы написать, но не могу. Боюсь, что прорвется между строками мое состояние и угадает мать сумятицу и разброд в моей душе…

Филимонов пришел из штаба мрачный – я это сразу заметил – и сейчас сидит нахохлившись и что-то помалкивает.

– Что с вами, Филимонов?

– Так… Не понравилось мне нынче в штабе.

– Что такое?

– Так, суета какая-то… Начальство из бригады появилось.

– Этого еще не хватает, – думаю вслух и приказываю связисту соединить меня с помкомбата.

– Это я, товарищ помкомбата. Говорят, в штабе начальство из бригады? Не в курсе?

– Нет. И по телефону такие вопросики задавать нечего. Недалеко и пройтись, если такой любознательный. Понял?

– Понял, – отвечаю и кладу трубку. – Паникуете вы всё, Филимонов. Не в курсе помкомбата.

– Может, и не в курсе пока.

Разговор с помкомбата не успокаивает. Курю одну за другой цигарки, курю до кружения в голове, до противной щипоты во рту…

Тем временем клонится день к вечеру… Заволакивается солнце за Овсянниково, тянутся длинные лиловые тени от танков, рдеет рыжая стерня поля, словно налитая кровью, а на ней темно-бурыми пятнами вразброс – оставшиеся навечно… Стелется легкий дымок от костров, пахнущий хвоей, и этот запах вдруг напоминает мне тихие летние вечера на подмосковной даче, где у каждого домика дымит самовар и приятно пахнет горящими еловыми шишками, а я лежу в гамаке и читаю… Диккенса… Какая нелепица!

Скоро вечерний обстрел, и вся рота, как и я, бесцельно бродит по передку в мучительном ожидании. Как ни маетен предстоящий налет – по мне, лучше, чтобы он был. Тогда, значит, утром просто по случайности не били немцы по нашему участку.

Обстрел начинается как обычно – только закатилось солнце за деревню, так и пошло… И бьют как обычно – не сильнее и не слабее. Спасает нас малое наше число. Всего четыре поста, друг от друга далеко, попробуй попади, и на сей раз обходится без потерь. Вздыхаю облегченно – и что обстрел обошелся, и что был он все-таки.

Укладываемся спать. Связист соорудил рядом небольшой шалашик, в моем-то втроем тесно. Засыпаю быстро, измученный прошлой, неспаной ночью и всем этим напряженным в каком-то ожидании днем, но вскоре будит меня тревожный шепот Филимонова:

– Товарищ командир! Товарищ командир! Связной от помкомбата.

Вылезаю из шалаша. Связной отводит меня в сторону и шепчет:

– Вам приказано, командир, выдвинуть пять человек с ручным пулеметом под командой сержанта в подлесочек тот, знаете, что за краем рощи, и протянуть туда связь.

– Зачем?

– Ничего не знаю. Видите, помкомбата по телефону не стал, меня прислал. Стало быть, секрет.

– Разведку, что ли, немецкую со стороны Панова ожидают?

– Ничего не знаю.

Я делаю шаг к шалашу связиста, но связной предупреждает:

– Не звоните. Не велел лейтенант.

Что за черт! Должен же я знать, к чему все это? Посылаю Филимонова за сержантом.

– А вам, – продолжает связной, – к часу ночи ровно с остальными людьми подойти к овсянниковскому оврагу. Там помкомбата встретите.

– Хорошо. Передайте – все будет выполнено.

– Когда сержант выдвинется, пусть доложит по телефону, – заканчивает посыльный и растворяется в темноте.

Подходит сержант, протирая глаза, видно, тоже только уснул. Лицо бледное, встревоженное. Объясняю задачу. Он просит закурить. В свете зажженного огонька вижу запавшие глаза.

Собираем бойцов. Вижу, какая смертная нехоть покидать людям свои шалашики, которые хоть и не спасают ни от чего – ни от мин, ни от пуль, ни даже от холода, но в которых обжились, обвыклись, которые стали хоть каким, но домом, и выходить неизвестно зачем в редкий, просматриваемый и простреливаемый подлесок и оставаться там неведомо сколько, в отрыве от своих, где ни костерика не разведи и не закури даже. Но надо!

Подлесок тот метрах в ста от нашего края, и идти к нему по открытому месту, правда, кустики кой-какие есть, и подобраться можно в промежутках между вспышками ракет.

Ныряют ребята во тьму и пропадают. Вот и все перебрались. Только красный шнур телефонного провода соединяет их с нами.

Вынимаю часы – половина первого. Через полчаса буду у оврага и все узнаю от помкомбата.

До оврага от правого края нашего участка метров пятьсот, как ни тяни шаг, придешь раньше часу, но сидеть в шалаше и ждать не хочется – идем с Филимоновым прямо туда, захватив по дороге оставшихся людей.

– И чего удумали напоследок! – ворчит Филимонов у меня за спиной.

Идем гуськом по еле угадываемой тропке. Справа, сквозь черные стволы деревьев, просвечивается мертвенно вспыхивающее поле. Поглядываем с опаской – неужели опять, в который уже раз, придется идти по нему – и зябко поеживаемся в своих потертых, обожженных шинелях. Погремливает оружие, глухо отдаются шаги, кто-то осторожно покашливает, кто-то вздыхает – идем в неизвестность…

Да, ребятки, видно, предстоит нам еще хватить лиха…

У оврага темные тени нескольких человек. Смотрю на часы – без четверти. Останавливаю людей, а сам спускаюсь по склону и перехожу ручей. В темноте различаю только помкомбата и ПНШ, остальные незнакомые, кто-то из бригады. Чуть поблескивают новые ремни и портупеи, попахивает чем-то спиртным – то ли водочкой, то ли одеколоном, а может, и тем и другим в смеси, – и щекочет запах легкого табака.

– Прибыли? – поворачивается ко мне помкомбата. – Где люди? Расположите их на правом склоне.

– Есть. Что задумано, товарищ помкомбата? – спрашиваю я тихо.

Он отводит меня чуть в сторону.

– Сейчас увидишь, – не то с раздражением, не то с болью отвечает он и отходит.

Я иду обратно. Укладываю бойцов у кромки леса, и тут мы слышим негромкое урчание танка, треск ломающихся кустов, лязганье гусениц.

Ничего не понимаю! Зачем танк? Не наступать же задумали? Что за черт! А внутри нарастает ледок и распирает грудь тупой, ноющей болью.

Рокотание танкового мотора приближается, и я спускаюсь в лощину и вскоре вижу, как черная неуклюжая махина танка ползет по дну овсянниковского оврага. Он останавливается, не глуша двигателя, метрах в двадцати от переднего края… Но что это? Сзади танка что-то привязано? Я подхожу ближе – пахнуло горячим железом и маслом, – к танку стальным тросом прикреплены обычные деревенские сани, только без оглоблей. Сами сани перевязаны толстыми веревками. Ничего не понимаю!

И только тогда, когда к саням подходят шесть человек в маскировочных халатах, понимаю – это разведчики!

Филимонов кладет мне руку на плечо:

– Только без глупостей, командир…

К разведчикам подходит какой-то капитан из бригады, что-то говорит, потом достает флягу и передает разведчикам. Те прикладываются поочередно, слышно, как булькает водка, как разведчики откашливаются, как один из них спрашивает у капитана разрешения покурить. Тот разрешает, и я вижу шесть красных точек, то разгорающихся, то затухающих…

Подходит помкомбата и так же раздраженно говорит:

– Теперь понял?

– Да, – упавшим голосом отвечаю я.

– Как только танк выскочит из оврага – откроешь огонь по немцам, да погуще… Ну, и когда будет возвращаться, тоже прикроешь огнем. Ясно?

– Ясно. Кто придумал?

– Не я, конечно. Разработка штаба бригады.

– Они же не пройдут!

– Мы с комбатом доказывали – не послушали. Нужен «язык», понимаешь, до зарезу. Иначе не сменят нас. Вот и решились на такое. Может, дуриком что и выйдет. Нахально же, авось растеряются немцы. А вообще… – Он машет рукой и отходит.

Меня тянет ближе к саням, слышу слова капитана:

– …отходить сообразно обстоятельствам. О раненых не беспокоиться, за ними пришлют санитаров. Ничто не должно отвлекать от выполнения боевой задачи. Все понятно? Повторите, сержант!

Один из разведчиков, запинаясь, неровным, дрожащим голосом повторяет приказ.

– По возвращении – ордена, – добавляет капитан, слабо улыбнувшись, но у разведчиков нет ответной улыбки – сумрачны, сосредоточенны лица, а в глаза лучше не заглядывать…

Молча стали они усаживаться в сани. Происходит заминка – никому не хочется быть с краю, каждый норовит попасть в середку. Приходится капитану рассаживать их самому.

Я стою помертвелый… То, что вчера ночью и сегодня днем еще могло быть предметом отвлеченных рассуждений, беспомощной болтовни с самим собой о праве поступать по-человечески, сейчас приобрело свое истинное и страшное значение… Эти люди, которые в смертном томлении сидят сейчас в санях, погибнут из-за меня!

Разведчики расселись, и командир танка, высунувшийся из башни, спрашивает:

– Всё в порядке? Ну, тронулись. Держитесь крепче!

И тут один из разведчиков поворачивается ко мне лицом:

– Это вы, товарищ командир? Это я – Лявин. Не поминайте лихом. Видите, как дело-то повернулось. Искупать кровью приходится. Прощайте…

Я хочу что-то ответить, но спазма в горле – не могу.

Танк трогается. Натягивается трос, скрипят полозья по гальке ручья…

Я все еще окаменело стою. Но когда танк выползает на нейтралку – бросаюсь вслед, догоняю, ухватываюсь за веревку и кидаю тело на сани, наваливаясь на кого-то. Разведчики теснятся, давая мне место, но никто ничего не спрашивает – не до того. Сани болтаются из стороны в сторону, подпрыгивают на ухабах, мертвой хваткой держусь за веревку, лишь бы не сорваться…

Танк набирает скорость и вырывается из оврага.

Виктор Некрасов
Вася Конаков
(Рассказ)

Василий Конаков, или просто Вася, как звали мы его в полку, был командиром пятой роты. Участок его обороны находился у самого подножия Мамаева кургана, господствующей над городом высоты, за овладение которой в течение всех пяти месяцев шли наиболее ожесточенные бои.

Участок был трудный, абсолютно ровный, ничем не защищенный, а главное, с отвратительными подходами, насквозь простреливавшимися противником. Днем пятая рота была фактически отрезана от остального полка. Снабжение и связь с тылом происходили только ночью. Все это очень осложняло оборону участка. Надо было что-то предпринимать. И Конаков решил сделать ход сообщения между своими окопами и железнодорожной насыпью. Расстояние между ними было небольшое – метров двадцать, не больше, но кусочек этот был так пристрелян немецкими снайперами, что перебежать его днем было просто немыслимо. В довершение всего стоял декабрь, грунт промерз, и лопатами и кирками с ним ничего нельзя было поделать. Надо было взрывать.

И вот тогда-то – я был в то время полковым инженером – мы и познакомились с Конаковым, а позднее даже и сдружились. До этого мы только изредка встречались на совещаниях у командира полка да во время ночных проверок обороны. Обычно он больше молчал, в лучшем случае вставлял какую-нибудь односложную фразу, и впечатления о нем у меня как-то не складывалось никакого.

Однажды ночью он явился ко мне в землянку. С трудом втиснул свою массивную фигуру в мою клетушку и сел у входа на корточки. Смуглый кудрявый парень, с густыми черными бровями и неожиданно голубыми, при общей его черноте, глазами. Просидел он у меня недолго – выкурил цигарку, погрелся у печки и под конец попросил немного толу – «а то, будь оно неладно, все лопаты об этот чертов грунт сломал».

– Ладно, – сказал я. – Присылай солдат, дам сколько надо.

– Солдат? – он чуть-чуть улыбнулся краешком губ. – Не так-то у меня их много, чтоб гонять взад-вперед. Давай мне, сам понесу. – И он вытащил из-за пазухи здоровенный мешок.

На следующую ночь он опять пришел, потом его старшина, потом опять он.

– Ну как дела? – спрашивал я.

– Да ничего. Работаем понемножку. С рабочей-то силой не очень, сам знаешь.

С рабочей и вообще с какой-либо силой у нас тогда действительно было «не очень». В батальонах было по двадцать-тридцать активных штыков, а в других полках, говорят, и того меньше. Но что подразумевал Конаков, когда говорил о своей роте, я понял только несколько дней спустя, когда попал к нему в рогу вместе с проверяющим из штаба дивизиии капитаном.

Последний раз, когда я там был – это было недели полторы тому назад, – я с довольно-таки неприятным ощущением на душе перебегал эти проклятые двадцать метров, отделявшие окопы от насыпи, хотя была ночь и между ракетами было все-таки по две-три минуты темноты.

Сейчас прямо от насыпи, где стояли пулеметы и полковая сорокапятка, шел не очень, правда, глубокий, сантиметров на пятьдесят, не больше, но по всем правилам сделанный ход сообщения до самой передовой.

Конакова в его блиндаже мы не застали. На ржавой, неизвестно откуда добытой кровати, укрывшись с головой шинелью, храпел старшина. В углу сидел скрючившись, с подвешенной к уху трубкой, молоденький связист.

– А где командир роты?

– Там… – куда-то в пространство неопределенно кивнул головой связист. – Позвать?

– Позвать.

– Подержите тогда трубку.

Вскоре он вернулся вместе с Конаковым.

– Здорово, инженер. В гости к нам пожаловали? – Он снял через голову автомат и стал расталкивать храпевшего старшину. – Подымайся, друг, прогуляйся малость.

Старшина растерянно заморгал глазами, вытер рукой рот.

– Что, пора уже?

– Пора, пора. Протирай глаза и топай.

Старшина торопливо сунул руки в рукава шинели, снял со стены трофейный автомат и ползком выбрался из блиндажа. Мы с капитаном уселись у печки.

– Ну как? – спросил он, чтобы с чего-нибудь начать.

– Да ничего. – Конаков улыбнулся, как обычно, одними уголками губ. – Воюем помаленьку.

– И успешно?

– Да как сказать… Сейчас вот фриц утих, а днем, поганец, два раза совался.

– И отбили?

– Как видите. – Он слегка замялся. – С людьми вот только беда…

– Ну, с людьми везде туго, – привычной для того времени фразой ответил капитан и засмеялся. – За счет количества нужно качеством брать.

Конаков ничего не ответил. Потянулся за автоматом.

– Пойдем, что ли, по передовой пройдемся?

Мы вышли.

И тут выяснилось то, что ни одному из нас даже в голову не могло прийти. Мы прошли всю передовую от левого фланга до правого, увидели окопы, одиночные ячейки для бойцов с маленькими нишами для патронов, разложенные на бруствере винтовки и автоматы, два ручных пулемета на флангах – одним словом, все то, чему и положено быть на передовой. Не было только одного – не было солдат. На всем протяжении обороны мы не встретили ни одного солдата. Только старшину. Спокойно и неторопливо, в надвинутой на глаза ушанке, переходил он от винтовки к винтовке, от автомата к автомату и давал очередь или одиночный выстрел по немцам.

Потом уже, много месяцев спустя, когда война в Сталинграде кончилась и мы, в ожидании нового наступления, отдыхали и накапливали силы, уже на Украине, под Купянском, Конаков рассказывал мне об этих днях.

– Трудновато было, что и говорить. Сам удивляюсь, откуда нервы взялись… Тогда еще, когда ход сообщения рыли, в роте было человек шесть бойцов. Потом один за другим все вышли из строя. Немец каждый день по три-четыре раза в атаку ходит, а пополнения нет. Что хочешь, то и делай. Звоню комбату, а он что? – сам солдат не родит. Жди, говорит, обещаю со дня на день подкинуть. Вот мы и ждали – я, старшина и пацан связист Сысоев. Сысоев на телефоне, а мы со старшиной по очереди на передовой. Постреливаем понемножку, немцев дурачим, пусть думают, что нас много. А как атака… Ну, тут нас пулеметчики и артиллеристы вывозили. На насыпи, под вагонами, два станковых стояли и одна сорокапятка. Сейчас вот вспоминаешь – улыбаешься только, а тогда… Ей-богу, когда старшина с берега приходил с обедом, расцеловать его готов был. А когда через три дня пять человек пополнения дали, ну, тогда уж ничего не страшно было.

Дальнейшая судьба Конакова мне неизвестна – война разбросала нас в разные стороны. На Донце я был ранен. Когда вернулся, Конакова в полку уже не было – тоже был ранен и эвакуирован в тыл. Где он сейчас – не знаю. Но когда вспоминаю его – большого, неуклюжего, с тихой, стеснительной улыбкой, когда думаю о том, что этот человек вдвоем со старшиной отбивал по нескольку атак в день и называл это только «трудновато было», – мне становится ясно, что таким людям, как Конаков, и рядом с такими людьми, как Конаков, не страшен никакой враг.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю