355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Трифонов » Нетерпение » Текст книги (страница 17)
Нетерпение
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:09

Текст книги "Нетерпение"


Автор книги: Юрий Трифонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)

– Ольга, успокойся! Нужно собрание, поговорить всем, начистоту...

– А газета будет ждать? – спросил Андрей.

– Да, да! Газета будет ждать! – крикнула Ольга. – Потому что решаются слишком великие вопросы! Может быть – судьба России!

Письмо Крыловой Андрей читал в августе. Написано оно было раньше, в связи с расколом "Земли и воли", и по очень похожему поводу: Крылова была хозяйкою типографии и резко возражала против некоторых статей террористического направления, кстати, статей того же Морозова. Об этом Андрей и напомнил. Зачем ссылаться на Крылову, если она была недавней противницей? Тогда водораздел шел по линии террора, политических убийств, и дело пришло к полному размежеванию. Что же теперь? Камень преткновения: политический переворот, захват власти. Расширенный текст программы, предложенной Львом, самочинно поставленный им для набора в третий номер, есть, как считает Морозов, уклонение в сторону якобинства. В программе, принятой на Липецком съезде, не говорилось о том, что партия ставит целью захват власти. Целью было – дезорганизацией и террором вынудить правительство предоставить народу самому выразить свою волю. "Народная воля" есть нечто иное, чем воля кучки заговорщиков, стремящихся захватить власть! Все морозовские статьи, написанные в последнее время, Лев под разными предлогами отвергает, гнет свою линию очень упорно. Тут наверняка влияние Марии Николаевны, она неисправимая якобинка, закваска Заичневского в ней сильна. Неверие в силы народа и даже скрытое презрение к народу – вот что это значит. Мария Николаевна однажды призналась, что не любит русских крестьян за их покорство и тупость. Да и сам великий теоретик Лев не очень-то верит в народ, а, стало быть, и в революцию, о чем он как-то на квартире Марии Николаевны даже прямо сказал. Ольга тогда очень удивилась: "Зачем же вы работаете в революционном кругу?" Он сказал: "Потому что здесь мои старые товарищи". Для него главное – товарищи, кружок, кучка со своим кодексом жизни и смерти. Неужели Борису не ясно, что надежды кучки на захват власти, во-первых – безнравственны, во-вторых – эгоистичны, и в-третьих, что главное неосуществимы? Если такова будет программа, тогда извольте изменить название: не "Народная воля", а какая-нибудь "Наша воля" или "Воля двухсот".

Воробей, говоря все это нервно, быстро, хотя по-прежнему вполголоса, чтобы не привлекать внимание работавшего в соседней комнате Буха, вертел в руках листки пробного набора передовой. Андрей знал эту передовую: ее сочинил Лев несколько дней назад и читал Андрею. О некоторых местах много спорили.

– Вот в этой статье, что у тебя в руках, – сказал Андрей, – есть места рискованные. Я сомневался: а нужно ли? Лев меня убедил, Дворник тоже. Там, где говорится о недостатке сочувствия. О том, что не только общество и народ остаются праздными зрителями борьбы, но даже... – Он взял у Морозова листок, нашел нужные строчки и дочитал: – "но даже сами социалисты часто склонны взваливать этот страшный поединок на плечи одного Исполнительного комитета". Так? И дальше там примеры: в кружки рабочих-социалистов затесался шпион, рабочие жаловались, им сказали: "Что ж вы его не отправите на тот свет?" – "Да мы уж доводили об этом до Исполнительного комитета!" Замечательно! Как будто нельзя без помощи Комитета расправиться со шпионом. Такой же случай был с кружком студентов. Тоже обращались в Комитет. И Лев пишет: "Не может русский человек без начальства".

– Я хорошо все это знаю, – сказал Морозов. – К чему ты цитируешь?

– Эту передовую он написал отлично, тут спора нет, – сказала Ольга.

– Нет, спор был: я полагал, что мы обнаруживаем перед всеми свои язвы, слабость движения. Но меня убедили в том, что полезней об этом сказать открыто. Равнодушие и пассивность радикалов! Что же говорить о народе? Вы были бы правы, если бы у нас в запасе было лет двести, триста. История движется слишком медленно, надо ее подталкивать. Захват власти есть подталкиванье истории. Мы действуем от лица народа. И от лица народа ему же дадим конституцию и Земский собор.

– От лица народа! Нет ли тут самозванства?

– Нет, потому что мы от плоти народной. Мы – дети крестьян, землемеров, священников, фельдфебелей, дети бывших рабов, вольноотпущенников...

– Ой, Борис, до чего же любишь красно говорить! – Ольга поморщилась: Тебе бы проповедником, а не революционером.

– А революция это проповедь.

– Ну, хорошо, мы требуем общего собрания! – сказал Воробей с тем выражением капризного упрямства, которое сохранилось, видимо, с детских усадебных лет и временами вдруг у него проскакивало. Он даже шлепнул ладонью по столу. – И второе, друзья: подыскивайте нам квартиру. Жить здесь далее в качестве тунеядцев, без дела и без пользы, невыносимо.

Квартиру и паспорта им вскоре нашли. Собрание состоялось, на сторону Воробья и Ольги стали немногие, в их числе Соня Перовская. Было наговорено много резкостей. Ольга считала, что причина их неудачи – сговор, организованный Тихомировым. В то время, как они сидели в Саперном заточении, он обрабатывал членов Комитета, в особенности недавно принятых, не бывших на Липецком съезде Аню Корбу, Грачевского, а также Наталью Николаевну Оловенникову, сестру Марии Николаевны. Некоторые мелкие исправления в программе все-таки были сделаны, но суть ее осталась прежней – той, какую отстаивали Тигрыч, Дворник, Андрей. Целью ставилось – политический переворот, отъем власти у правительства и передача ее учредительному собранию.

Подталкивайте историю! Подгоняйте, подгоняйте ее, старую клячу! Нельзя было терять время на долгие разговоры. Номер "Народной воли" обязан выйти в срок: это как появление адмиральского флага на броненосце, означающее готовность к бою.

А через неделю, две или, в крайнем случае, три...

Все, кто знали подробности, жили этим ожиданием, а те, кто не знали, неясно догадывались, что готовится нечто небывалое. И вот в таком состоянии смутного нетерпения и ожидания чего-то, когда раздоры и несогласия отошли назад, о них забыли на время, встречали несколько человек новое десятилетие. Никто не надеялся увидеть его конец, даже середину, даже один только год целиком. А ведь все были так молоды! И поэтому – на круглом столе посредине комнаты поставили большую суповую чашу, наполненную вином и ромом, с кусками сахара, лимона и разными специями. Свечи были погашены, но когда зажгли ром, и возник одуряюще-сладкий, спиртовой запах, и лица стоящих вокруг осветились багряным, дрожащим пламенем, Андрей вдруг почувствовал – он стоял вместе с Колодкевичем ближе всех к чаше, – что все эти лица, казавшиеся необыкновенно суровыми, все эти напряженные, направленные на пламя глаза объединяет нечто большее, чем любовь и ненависть, чем готовность умереть, чем даже идеи, которыми они живут. Это большее, это громадное, спаявшее воедино несколько человек – среди неисчислимости России – было нельзя определить словами. Но Андрей чуял его кожей, как налетевший ветер, как нахлынувший внезапно ледяной жар, сердце его стучало, на глазах выступили слезы, кулаки сжимались, и, наверное, это же мгновенно и страстно передалось всем. Морозов вдруг выхватил из кармана кинжал и положил его на чашу, тут же Андрей положил свой кинжал накрест, кто-то еще, и Дворник, и другие, и Андрей запел гайдамацкую: "Гей, подивуйтесь, добрые люди". И подхватили все: "Шо на Украине повстало!" Когда жженка была готова, разливали в стаканы, чокались, обжигались, и вот пробило двенадцать. Все стали обниматься, целовались, рядом с Андреем была Соня Перовская. Когда он обнимал ее, чувствовал, как она дрожит. Она была как девочка, совсем маленькая, прижималась к нему в тесноте, твердость ее исчезла. Губы были холодные. Между ними ничего еще не было, но он знал, что будет. И скоро, потому что жизни оставалось мало.

Потом кто-то предложил спиритическое гаданье с блюдцем. Со смехом стали готовить бумагу, написали буквы, сели вокруг стола. Первым вызвали дух императора Николая и задали вопрос: какой смертью умрет его сын? Блюдце долго невнятно кружило, понять ничего нельзя, вдруг получился ответ: от отравы. Какая чепуха! Все были разочарованы. Ведь известно, что умрет от другого. Андрей вдруг сказал:

– Я предлагаю – за рабочего человека!

Те, кто знали, чокались и пили с особым воодушевлением, а те, кто не знали, тоже радостно поддержали: да, да, за рабочего человека! За его удачу, конечно! За столом не было ни одного рабочего человека, но все понимали, что в конце-то концов они ничего не смогут и ничего не значат без него. Кто-то завел Марсельезу, потом еще кто-то запел вполголоса стихи, положенные на музыку:

Я видел рабскую Россию перед святыней алтаря.

Гремя цепьми, склонивши выю, она молилась за царя...

Вышли в снеговую черноту. Какой-то человек, видимо здешний дворник, в тулупе, лежал поперек калитки. Андрей держал Соню за руку. Они шли быстрым шагом. Хрустела на морозе плотно утоптанная, твердая улица. Через час поднялись по железной лестнице на четвертый этаж, Соня открыла ключом дверь, вошли в продолговатую, холодную комнату. Не зажигая огня, стали раздеваться. Потом Соня нашла свечу, осветила кровать с клетчатым пледом, жестяную миску на столе, кувшин и нож на тарелке. Отчего-то пахло керосином. И в этой комнате была любовь, не имевшая ни прошлого, ни будущего, ни надежд, ни рассвета. Очищенная от всего, она упала, как снег, и ее судьба была судьбой снега: исчезнуть.

Прошла половина января. В условленном месте Андрей встречался со Степаном, эти встречи становились все более тяжкими. Степан вел невыносимую жизнь. Было ясно, что долго не выдержит. Иногда он даже не хотел ни о чем разговаривать с Андреем, кивнет, буркнет сквозь зубы "Ни черта..." и пройдет, не останавливаясь, как мимо чужого. Андрей шел следом, догонял где-нибудь в городе, в людном месте, пристраивался, терпеливо сносил мрачное и злое Степаново раздражение и кое-что узнавал. В январе порядки во дворце изменились, введены строгости, делают внезапные обыски, что-то ищут, выстукивают стены. Прямо объявили прислуге, что у арестованного социалиста найден план дворца с отметкой крестом на столовой. Что это значит, никто не понимал, но ничего хорошего, конечно, не могло значить. Поэтому – строгости, обыски. Придумали для дворцовых служащих и всех работников какие-то медные бляшки, без них не впускают, не выпускают. Воруют кругом по-прежнему, и его, Степана, заставляют воровать, иначе – подозрительный человек. Так что: воруем помалу. Лачок воруем, кисти, инструментишко. (Степан постепенно разговаривался, раздражение и усталость спадали, он нервно веселел, рассказывал интересное.) Ведь он искусный полировщик, лучше его во дворце нету, как-то послали работать в царские покои, и вдруг – вошел Александр. Степан обмер от неожиданности. Потом корил себя за минуту растерянности: в руках был молоток, один удар и готово. И не нужны эти громоздкие и страшные, предстоящими многими жертвами приготовления. Еще был эпизод, о котором Степан рассказывал с волнением. Вдруг, ночью в подвал, где спали, с громом и звоном врываются жандармы. Подъем! Запаляй свет! А у самих – фонари. Степан думал, что – конец, за ним. Оказалось: обыск. Но, как и все во дворце, обыск, к счастью, был дурацким, бестолковым. Поворошили сверху, постучали шашками и унеслись с тем же громом и звоном. Ух, напугали! Когда он улыбался, лицо становилось совсем юным, но улыбался Степан редко.

А иногда разговаривал с Андреем грубо, задиристо, с каким-то злобным нетерпением. Андрей едва сдерживался, чтоб не ответить такой же грубостью. Он не прощал никому. Но тут усилием воли сминал самолюбие, терпел. Потому что разве сравнить? Этот парень жил в чудовищном напряжении. Вся его нервность была от этого и от болезни, которая обострялась, он кашлял сильней. Споры возникали по одному поводу: мало динамита. Степан требовал больше, еще, еще, чтоб уж сделать заподлицо. Андрей считал, что достаточно, набралось около трех пудов, техники – Кибальчич, Исаев – полагали, что этого хватит.

– Лишний динамит – лишние жертвы, – говорил Андрей. – Этого нам не нужно. Партии нужен один царь.

– Один царь! Где я вам одного царя вылуплю? Скажут ересь! Поди попробуй! Степан весь дрожал от нервности, чернел лицом. – Все равно будут жертвы. А вы как думаете? Будут, будут, человек пятьдесят, не менее, так и рассчитывайте. Ишь вы какие гладкие: одного царя!

Между подвалом и столовой был целый этаж, где помещалась кордегардия, жили солдаты расквартированной во дворце караульной роты. Кто-то из них непременно погибнет. Тут уж судьба распорядится: кто будет в тот миг нести службу, а кто отдыхать предсмертно в кордегардии. От мыслей об этих несчастных Андрей не мог отвязаться. Поэтому, не желая увеличения динамитного запаса, да и попросту сокращая риск – каждый день был величайшим риском, – Андрей торопил Степана. Динамит хранился теперь в сундуке, на котором Степан спал. Из-за сундука тоже была история. Столяры, печник и надзиратель удивлялись – зачем Степану нужна этакая несуразная громадина, стоившая порядочно денег. Степан объяснил: хочет во дворце разбогатеть. И верно, он зарабатывал неплохо, а к рождеству получил даже сто рублей награды. Изображая из себя тупого, жадного деревенщину, деньги не тратил попусту, не пропивал, не прожирал, а покупал вещи, набивал ими сундук, пряча под скарбом, на дне сундука, мину с динамитом. Андрей поражался нечеловеческой выдержке: несмотря на все растущее напряжение, ежеминутный страх быть открытым, он продолжал упорствовать и копить динамит. Как истинный мастер, хотел уж сделать, так сделать: заподлицо.

Спорить с ним было совсем нельзя.

В одну из встреч сказал:

– Все, друг! Динамита больше не будет. Нету его, не сделано.

– Как же так не сделано?

– Ну, не сделано, не готово, у нас ведь не фабрика. А люди не машины. Тебе за глаза хватит – взрывай.

Степан, сощурив красные веки, смотрел недобро.

– Не машины? А я, видать, машина. – Он помолчал, обдумывая. – Взрывать недолго, только будет ли прок. А ежели нет – кто виноватый?

– Прок будет. Нельзя тянуть, искушать судьбу... Готовься взрывать, ясно? Дождешься, жандармы опять придут.

Напоминание о ночном обыске подействовало. Хватил тогда страху. Хмурясь, вздыхая с неудовольствием, наконец, согласился: ладно, все готово, теперь будет ждать удобного дня и часа. Вот если бы еще хоть фунтов пять динамитцу, тогда бы уж совсем заподлицо. Андрей обещал в следующий раз принести пять фунтов, дьявол с ним. – И vogue la galere!

В середине января вышел третий номер "Народной воли": тот самый, из-за которого ломались копья. Утром Дворник прибежал на квартиру Андрея с пачкой номеров.

– Эта бомба пострашней иного покушения! – Дворник рассыпал по столу веером свежие, пахнущие краской, журнальчики. – Все-таки молодцы Коля Бух с компанией. Гениально работают. Посмотрите, какая печать, какой набор! "Голос" не выходит с такой печатью, не говоря уж о "Ведомостях", хе-хе! А вы представляете, какие слова сегодня вечером будет говорить Александр Николаевич Александру Романовичу?

Да уж, Дрентельну достанется! Ярость там будет неописуемая: уже третий номер подлой газетки выходит не где-то в заграничных дебрях, недостижимых, а в самом Петербурге, и концов не сыскать.

У Андрея ночевал Кибальчич. Все трое схватили номера, стали с наслаждением щупать, шуршать, шелестеть, читать, хотя читали почти все раньше. День начинался весело. За чаем опять затеялся разговор о программе. Вот она, напечатана: открыто, ясно. Весь мир читай. "По основным своим убеждениям мы социалисты и народники. Мы убеждены, что только на социалистических началах человечество может воплотить в своей жизни свободу, равенство, братство, обеспечить общее материальное благосостояние и полное всестороннее развитие личности, а стало быть, и прогресс..." И дальше, после нескольких мощных, кратких абзацев, рисующих нынешнее положение страны, идут пункты программы. "Ее мы будем пропагандировать до переворота, ее мы будем рекомендовать во время избирательной агитации, ее мы будем защищать в учредительном собрании".

Отлично помнили, и все же Дворник читал вслух:

– Постоянное народное представительство... Широкое областное самоуправление... Самостоятельность мира! Вот что важно! Вот чему я очень рад, что это у нас впереди, третьим пунктом. Самостоятельность мира, как экономической и административной единицы. Так! Принадлежность земли народу. Пункт пятый: система мер, имеющих передать в руки рабочих все заводы и фабрики. Шестое: полная свобода совести, слова, печати... Седьмой: всеобщее избирательное право. Ну что ж, по-моему, превосходная программа! А? Как?

Дворник смотрел смеющимися глазами. Андрей с Кибальчичем согласились. Все были счастливы, что, наконец, это обнародовано и люди прочитают и поймут: партионцы "Народной воли" не просто террористы, разрушители, но люди твердых идеалов, знающие чего хотят. Лучшей программы общественного жизнеустройства до сей поры, до отметки 1880 года, человечество еще не выработало. Да, да, бесспорно! Здесь весь сок тысячелетней мысли, страданий человеческих, опыт коммунистов древности, социалистов всех времен, фурьеристов, мечтателей, несчастных коммунаров Парижа, русских расколоучителей и новейших знатоков прибавочной стоимости и производственных отношений: все заключено в семи пунктах.

В этом же номере было письмо Гроньяра-Михайловского – о необходимости ввести закон наподобие американского о принадлежности земли земледельцу. И два материала Льва: передовая и статья "Кошачий концерт", замечательно отстегавшая российских борзописцев, с эпиграфом из Вальяна: "Общество имеет только одно обязательство относительно государей – предавать их смерти". Все в этом номере дерзко, лихо, отчетливо! А Воробей подготовил только два раздела: хронику преследований и об агентах полиции, по сообщениям Клеточникова. С Воробьем надо как-то решать. Он нервничает по-прежнему, и сказал Дворнику, что чувствует, что бесполезен в газете и пусть ему дадут другую работу.

Это было единственное, что удручало радостное утро: предстоящий разговор с Воробьем. Слишком их мало, чтобы трещины и разрывы не причиняли боль. Дворник условился о встрече в трактире на Лиговке в час дня.

Когда Андрей и Михайлов туда пришли, Воробей уже сидел в углу, отгороженном низкой деревянной оградкой и грязным куском парусины, что делало столик обособленным от остального зала. Низко нагнув лохматую голову, Воробей погрузился в газетный лист. Кажется, все трактирные газеты ворохом лежали на его столике. Дворник и Андрей начали наперебой расхваливать новый номер, Воробей слушал рассеянно, потом сказал:

– Вы говорите так, будто я автор и принимаю поздравления. Вы же знаете, что роль моя сведена к минимуму: хроника преследований и тетради Николая Васильевича, которые я получаю от тебя, Саша. Холодовский, Михаил Ефимович, лет 38, роста среднего, лицо красноватое, нос неправильной формы, усы, заметны следы нетрезвой жизни. Жена его, слушательница акушерских курсов, молодая женщина, тоже шпионка... Да боже мой, с этакой литературой справится первый встречный!

– Ты написал отличную хронику, – сказал Андрей. – Не прибедняйся уж так.

Воробей поглядел на Андрея внимательно и, как показалось Андрею, насмешливо.

– Спасибо, Андрюша. Премного тебе благодарен. Но дело-то в том, что в трех номерах я сумел напечатать только одну по-настоящему серьезную статью: "По поводу казней", во втором номере. Остальное забраковано. Да, возникли разногласия, и серьезные. Что же мне делать? Хорошо, я уйду из редакции и отправлюсь с Ольгой, ну, хотя бы, на юг. Работать среди молодежи вы мне разрешите?

– Нет, – сказал Дворник, помолчав. – Наверное, нет, Коля.

– Потому что ты ведь против программы, – сказал Андрей. – Против Земского собора. Что ж ты будешь говорить молодежи?

– Да, верно, верно... – Он кивал грустно. – Буду говорить то, что думаю. Что Земский собор – утопия, мечта, которая принесет вред, ибо отдаст власть другим поработителям, в других шляпах, с другими эполетами.

– А мы считаем, что собор выразит волю народа, – сказал Андрей. – Верим, что девять десятых его составят крестьяне, люди наших взглядов на землю.

– Наивность. Вам не останется иного выхода, кроме как декретировать ваши взгляды.

– Наше декретирование будет лишь оформлением бессознательного народного чувства.

– Декретирование – это великий риск. Централизация и декреты – вот где наша погибель.

– Не погибель, а единственная возможность победить.

– Ну, значит... – Воробей засмеялся и развел руками.

– Значит, ты не можешь, Коля, ехать на юг и работать там от имени партии.

Потом разговаривали о другом. Воробей был подавлен. Андрей жалел его, но иначе поступить было нельзя. Воробью подыскали, наконец, новую квартиру, и они с Ольгой собирались завтра переезжать. Вот об этом и разговаривали, и Дворник, как всегда, давал умнейшие советы.

А через три дня Дворник разбудил Андрея сообщением: типография провалилась! Он пошел в Саперный рано утром и, как делал обычно, прежде чем войти в парадное, на миг остановился на другой стороне улицы и поглядел на окна квартиры четвертого этажа: есть ли знак безопасности. Окна выходили в узкую щель, в торец соседнего дома. Расположение квартиры всегда так радовало обитателей! Хоть и свету мало, зато никто не заглядывает, перед носом кирпичная стена. Не то, что не было знака безопасности, не было самих окон: выломаны "с мясом", с рамой. На земле валялись осколки. Главный сор и стекло подмели дворники, но кое-что осталось. Видно, окна выбивались наспех, в последнюю предарестную минуту, что-то выбрасывали, и – предупредить. Все это Дворник сумел оценить в секунду и прошел дальше. В доме наверняка была засада. Только к вечеру узнались подробности. Полиция пришла ночью, с парадного хода. Из квартиры стали стрелять. Пристав Миллер вызвал отряд жандармов из казарм на Кирочной, начали правильную осаду, длилось долго, стреляли с обеих сторон. Птичка, молоденький, похожий на тонкошеего монашка, застрелился, остальных схватили. Кажется, храбрее всех вела себя и упорно отстреливалась Соня Иванова. Вот и конец. То, о чем старались не думать – произошло.

Андрей еще днем, как только узнал от Дворника, побежал на новую квартиру к Воробьям и передал новость. На обоих подействовало сокрушительно. Опять чудом спаслись! Ольга, обычно несколько суховатая и резкая, не могла сдержать слез.

– Господи, как жалко! И Колю, и Соню, и всех! А бедный Птичка... Такой молчаливый... И никто о нем толком ничего не узнал.

Реакция Сони Перовской была мгновенной, в духе Перовской.

– Они в крепости? Надо продумать, нельзя ли попытаться спасти.

– Эти времена прошли, – сказал Андрей. – Когда-то пытались. Теперь – шиш. Они научены. Но есть, правда, возможность, на которую я надеюсь.

Да, в эту возможность верили. Громадный взрыв, всероссийское ошеломление, хаос, переворот. Тут могло быть спасение всех, кто сейчас в крепости. Но Соня сказала вдруг одну вещь – когда они остались вдвоем, – поразившую Андрея:

– И только Соня Иванова, наш милый Ванька, испытывает сейчас какую-то странную радость...

– Почему? – не понял Андрей.

– Без Саши Квятковского у нее не было жизни. И даже ребенок не радовал. Я знаю, я ее видела дважды после Сашиного ареста. Поэтому она шла на все, она отстреливалась, она готова была погибнуть...

– Но ведь с нею вместе погибло дело.

– Да. Но... Это очень глубоко женское, и ты, может быть, не поймешь...

– Пойму.

– Это даже не радость, а какая-то, наверно, бессознательная тяга: соединиться с ним. Понимаешь? – Он обнял ее. – Под одну крышу. Пускай даже это крыша крепости.

И каждый день теперь значил не только приближение казни тирана, но и спасенье друзей. К концу месяца Степан набрал все-таки динамита почти девять пудов. Теперь уж и Кибальчич, ученый взрывальщик, изучивший Зимний дворец по книгам и определивший нужный заряд математически, сказал: довольно. Андрей передал Степану шнур и трубку с особым, медленно горящим составом. На его горенье, как сказал Кибальчич, должно уйти двадцать минут.

– Успеешь за двадцать минут уйти? – допытывался Андрей.

– Успею! Как раз рихтих, аккурат, как немцы говорят. – Степан был возбужден и даже весел в последние дни. Теперь уж и он стремился к концу. – Я по часам смотрел. До Адмиралтейской площади, вот до тебя, где стоишь, ровно шестнадцать минут.

С тридцатого января каждый день ждали взрыва. Нужно было совпадение двух условий: чтобы царь находился в столовой и чтобы в эту минуту в подвале не было людей. Царь приходил обедать около шести, иногда чуть раньше, чуть позже. Андрей обязан был ежедневно дежурить на площади с четверти седьмого и ждать Степана. Начались дни последнего напряжения. Нужные условия никак не совпадали. Андрей замучился ждать, а на Степана было тяжко смотреть. Веселость его давно пропала. Он подходил мрачный, бурчал: "Нельзя было" или "Никак не готово", и Андрей не решался спрашивать: почему? Так длилось неделю, до пятого февраля.

Это был темный, метельный день. Говорили, что на дорогах заносы. На некоторых улицах не ходила конка.

Ждали приезда принца Александра Гессен-Дармштадтского, брата императрицы, и его сына Александра Баттенберга, нынешнего князя Болгарии. На шесть был назначен обед: семейный, в Желтом зале запасной половины дворца. Поезд из-за снежных заносов опоздал и пришел лишь в три четверти шестого. Придворные ждали карету принца со стороны Салтыковского подъезда, все крайне нервничали, государь не терпел опозданий, и, кроме того, ощущалось, что он как бы заранее раздражен и утомлен предстоящей встречей. К шурину государь относился холодно. Внезапно пришло известие, что принц по чьей-то оплошности прибыл к другому подъезду. Заведующий дворцом генерал-майор Дельсаль побежал на другую половину, какие-то мелкие церемонии нужно было срочно менять, возникала неловкость, мерещилось ледяное, с застывшей, уничтожительной улыбкой лицо царя. Александр в своих покоях ждал прихода князя Голицына с известием о прибытии высоких гостей, и действительно – чутье сановников не обманывало их испытывал раздражение. Давно забытые сентиментальности сорокалетней поры: когда-то была юность, мечты, поездка в Европу с Кавелиным и Жуковским, двор в Дармштадте и пятнадцатилетняя девочка, ошеломившая мгновенно, насмерть, небывалой романтической любовью в духе Бюргера, и ее брат Алекс, долговязый охотник, стрелок, собиратель монет. Девочка стала русской императрицей Марией Александровной, а ее брат сначала стал кавалергардом русской службы, потом генерал-майором, потом служил австрийцам, неудачно воевал с пруссаками и кончил тем, с чего начал: величайшей чепухой, собиранием монет. Жалкий человек прислал несколько лет назад описание своего "Мюнценкабинетта", коллекции монет, изданное в трех томах в Граце. Этот захудалый немецкий род был случайно облагодетельствован: просто колесница истории по прихоти судьбы прокатилась через Дармштадт, и были юность, весна, спектакли в шлоссе, казачий мундир, пятнадцатилетняя свежесть. Теперь бывшая девочка, родившая ему восемь детей, лежала в своей спальне в образе безнадежно больной и довольно уродливой старухи. Ее мучили припадки удушья. Жизнь ее, полная многих радостей и дивных императорских удовольствий, подошла к концу. И сегодня на семейном обеде, как ни горестно, императрицы не будет. Ее брат и племянник сделают непроницаемо-кислые, гессенские лица, когда им сообщат об отсутствии императрицы. Теперь он знал, что томило: ожидание этой гессенской кислятины на физиономиях родственников. Словно некто виноват в болезни императрицы. Разумеется, все последние сплетни о Kaте, о том, что во дворце скрыты ее тайные покои, сегодня же вечером будут им переданы. Мой бог! Хоть немного понять и разделить те страдания, ту великую тяжесть, что он принял на себя как отец миллионов русских людей, им не дано, это выше их кляйнштадтского разумения, но зато они будут полны безмолвной и напыщенной укоризны.

Чем долее задерживался приезд генерала от нумизматики, тем сильней росло раздражение Александра. Сияющая цветами и виньетками карточка обеденного меню казалась глупой. Устрицы? Окстейль и эстрагон? Пирожки? Какая мерзость: пирожки! Пользуются его рассеянностью. Форель гатчинская. Шофруа из цыплят. Барашки. Бараний вкус Адлерберга. Мандариновый пунш. Пудинг Нессельроде. Меню всегда кажется глупым, когда к обеду опаздывают. Эту остроумную мысль он решил приберечь для застольной беседы: надо же как-то кольнуть эти толстые гессенские ляжки. И в ту минуту, когда он вдруг задумался о третьеводняшней записке Шувалова насчет борьбы с нигилизмом и о его предложении вызвать редакторов, в кабинете с шумной одышкой, слегка выпучивая глаза, появился Голицын и прокричал, как о светлом празднике:

– Его высочество принц Александр Гессенский прибыли со станции во дворец и ожидают ваше величество в малой фельдмаршальской зале!

Император направился навстречу гостю. Спустя две минуты, когда дружная российско-немецкая familie 1 [1 семья (нем.)] входила в столовую, взорвалась земля, померк свет, пронзил леденящий ужас, и император умер, но через секунду воскрес – в полной тьме, среди грома, криков людей и удушающей пыли. Император побежал по лестнице наверх, в комнаты княгини, полагая, что она погибла, но Катя, живая, бежала ему навстречу, крича: "Саша! Сашенька!", и они обнялись в темноте, как могли бы обняться в раю на другой миг после смерти.

Андрей расхаживал вдоль ограды Александровского сада, ожидая, как обычно, около двадцати минут седьмого появления со стороны дворца высокой фигуры Степана. Тот несколько запаздывал, и Андрея охватило волнение предчувствия. Вдруг увидел Степана. Тот шел своим обыкновенным, размашистым шагом, но без особой спешки, именно шел, а не бежал, – а Андрею казалось, что если произойдет, то Степан должен побежать, во всяком случае эти последние сотню шагов побежать, значит, опять неудача, волнение сникло, – и, подойдя к Андрею вплотную, сказал очень спокойно: "Готово". Через полминуты раздался грохот взрыва. Они оба, уже направлявшиеся прочь от Дворцовой площади, остановились и оглянулись. Во дворце погас свет. Оттуда доносились крики. Какие-то люди бежали через площадь, которая вмиг стала темной, как ночью. Понять, что там и как произошло, было сейчас невозможно. Ждать рискованно. Андрей повел Степана к ожидавшему извозчику, своему человеку, и – помчались.

В квартире, на Большой Подьяческой, где было приготовлено убежище, Степан спросил:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю