Текст книги "Нетерпение"
Автор книги: Юрий Трифонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)
Номерные подмигивали, склабились, давали советы: взять поплотней, подстелиться, а то земля сыра, не прогрелась еще. Бегом носили в пакетах и сумках то, что было заказано, складывали на скамейке: закуски, вино, папиросы и, конечно, очищенную. И вот, глядел с крыльца, слушал шутливые разговоры и думал: никто и не догадывается, что за люди тут собрались. На всю Россию таких раз, два и нету. Человек пятнадцать, не больше. Глядел как будто со стороны: все молодые, красивые, франтоватые, настоящие веселые петербургские господа! А ведь каждый из них своего рода знаменитость. За каждым громкое дело, по всей стране прокатилось, за границами отозвалось. Семен, Баранников, вместе с Сергеем Кравчинским – тот уже далеко, то ли в Англии, то ли в Швейцарии казнил в прошлом году Мезенцева. Михайло прославился многими подвигами, освобождал Алешу Поповича, служил тюремным надзирателем и вывел на волю чигиринцев. Гольденберг застрелил князя Кропоткина. Коля Морозов, этот хрупкий, нежно-румяный юноша – вон он дурачится, декламирует какую-то очередную глупость, сочинитель стишков, все покатываются со смеху и даже номерные разинули рты – один из самых отчаянных, решительнейший террорист. Уж наверно его статья напугала правительство не меньше, чем любое покушение. Тихомиров, ровесник Андрея, но по виду заметно старший, мрачноватый, бледный, насмешливо глядящий на дурачества молодых, за ним четыре года тюрьмы: опыт, какого нет ни у кого. Все говорят, что он блестящий талант, мог бы, если б захотел посвятить себя легальной печати, стать Щедриным, Михайловским, Шелгуновым. Дворник сказал, что он куда острее Михайловского и Шелгунова. "В нем нет дряблости, жира, одни мускулы". А вон Мария Николаевна, красивая, сидит на скамье, курит, улыбается вяло и снисходительно, как взрослая дама, которой немного скучно с резвящимися детьми. Кто бы сказал, что эта белолицая матрона недавно принимала участие в бесстрашной попытке отбить от жандармов Войнаральского! Дворник рассказывал: поразился ее хладнокровию. В острейший момент, когда на тайной квартире она ждала товарищей после нападения неизвестно, удачного или нет, – она, несколько утомленная, спокойно задремала. Грандиозные нервы! Говорили, что Мария Николаевна была близка к кружку известного Заичневского, якобинца, по-прежнему уповает на заговор и переворот...
То, что тут люди разные, якобинцы, бунтари, народники, пропагандисты – это нехудо, нестрашно. Это, может быть, даже хорошо в смысле наглядного доказательства: значит, все поняли, что выхода нет, все повернулись или, говоря вернее, всех повернуло на одну дорогу.
Вкатились три экипажа. Стали грузиться, рассаживаться.
Морозов, который веселился почему-то больше всех, запел вдруг по-итальянски. Номерные махали руками. День разгорался. Андрей сел по знаку Дворника в первую карету вместе с Дворником, Квятковским и Ширяевым. От солнцепека, мельканья, свежего июньского зноя, залетавшего в экипаж, от запаха травы и лета и от волнения, которое забирало исподволь, слегка кружилась голова. И, сидя в карете, толкаясь плечом в крепкое плечо Дворника, глядя на молодые, бородатые, смеющиеся лица Степана и Александра – вчера еще их не знал, а сегодня ближайшие друзья, – он испытывал странное, изумительное чувство: наступал миг полной жизни, наслаждения жизнью! Заспорили о чем-то с Дворником, хохотали, боролись, мальчишками хорохорились один перед другим: кто сильней. Экипажи ехали низиной, которая, видно, заливалась по весне половодьем, еще теперь рукавами змеились не вполне высохшие протоки, белели песчаные островки, мели.
По мосту перескочили реку, поднялись на невысокий противоположный берег и, повернув вправо, против солнца, покатили полем по большаку. Лес синел на горизонте. Добрались, ехали не менее получаса лесом, и Дворник криком велел остановиться: тут были какие-то постройки, дощатый балаган, что-то вроде летнего ресторана, пока еще закрытого, с заколоченными окнами. Андрей спрыгнул на землю и, когда подкатил второй экипаж, вдруг подбежал к нему, схватил за заднюю железную ось и поднял вместе с седоками.
– Стой! Вылезать!
Лошадь, бежавшая тихой рысью, остановилась.
Все были изумлены, извозчик ахнул: "Ну, и сильный господин!" Андрей усмехался: фокус был старый, отработан не раз в Одессе, еще в студенческие времена. Правда, силенок было тогда побольше, но и сейчас рванул ловко, только кожа на руке лопнула. Мария Николаевна дала платок, чтоб остановить кровь. Дворник, уже занятый делом – награждал извозчиков закуской и водкой, чтобы не скучали здесь часа три, четыре, сколько понадобится, – едва заметил Андреево геройство. Пошел быстро по тропе в глубь леса, за ним гуськом остальные. Вскоре обнаружилась большая поляна, в середине которой рощица, несколько берез, какой-то кустарник, – удобнейшее место, где легко было скрыться за кустами и проглядывалась вся округа.
Разложили пледы, пальто, расставили на газетах бутылки, стаканы и закуску – сели, закурили. Хорош был день!
Квятковский и Михайлов стали читать по очереди: один – проект программы, другой – устав нового общества. Так как Андрей и то и другое знал, много раз обсуждал с Дворником, он слушал не очень внимательно. Опять вдруг отлетел куда-то, будто вон до той опушки, залитой солнцем, и оттуда – глядел.
И видел кучку людей, жалкую горсть, в тени берез.
Чего они хотят и что могут в этом необозримом мире, которому бросили вызов? Смешно, фантастично – но только на миг. Голос Квятковского сквозь жужжание пчел звучал с непреклонной твердостью.
– ...Поэтому всякому передовому общественному деятелю необходимо прежде всего покончить с существующим у нас образом правления, но бороться с ним невозможно иначе, как с оружием в руках. Поэтому мы будем бороться по способу Вильгельма Телля до тех пор... – По тому, как Морозов сиял и, как бы поддакивая каждому слову, кивал своей пышной шевелюрой, можно было догадаться, что он принимал в сочинении документа прямое участие, – пока не достигнем таких свободных порядков, при которых можно будет беспрепятственно обсуждать в печати и на общественных собраниях все политические и социальные вопросы и решать их посредством свободных народных представителей...
Еще два абзаца, дополняющих ту же мысль, – и вся программа. Кратко! Хотелось бы расширить, поясней сказать о тех идеалах и будущем России, ради которых все делается, но еще прежде из разговоров с Михайловым и Тихомировым понял, что краткость, даже, пожалуй, куцеватость программы намеренная: чтобы при обсуждении не устроилась болтовня. Чем больше фраз, тем больше толкований. Тут дело практическое, утвердить одну-единственную идею, для которой собрались. "Способ Вильгельма Телля!" Пышно сказано, романтично, но это и есть то единственное: террор. Никто не возражал, все торопились дальше, к более интересному, к уставу. Андрею не хотелось с первых же минут – все-таки новичок – выступать с критикой, затевать разговор о возвышенном. А мог бы сказать: для всякой партии программа важней устава.
Но – не стал. Потом, потом! Будет время, будут разговоры, а сейчас организоваться, чтобы ломать. Делать потом.
Постановили печатать программу в первом номере будущей газеты или журнала, что станет выпускать вновь образованный исполнительный комитет. Затем Михайлов читал проект устава, сначала бегло все целиком, потом по параграфам, и обсуждали. Вот тут заварилась каша. Все хотели высказаться, перебивали друг друга, в возбуждении кричали чересчур громко, и Михайлов резко обрывал. Обычное дело, насчет программы, теории – гробовое молчание, мыслей вроде бы никаких, все ясно, а тут, где мораль, где быт, практика – сразу яростный интерес, клокотанье мнений. Гришка Гольденберг то и дело вскакивал и кричал что-то в азарте, с тарахтящей быстротой: разобрать невозможно. На губах у Гришки пузыри, глаза таращились, Михайлов замахал руками.
– Все! Тихо! Нужен секретарь, у меня горла не хватает. Предлагаю Бориса, он мужик рассудительный. Кроме того, экипажи на ходу останавливает. Так что в случае надобности может кого из ораторов остановить...
"Борисом" звали Андрея. Согласились. Михайлов вновь читал, все сначала, с первого параграфа.
– Итак, параграф первый: В Исполнительный комитет может поступить только тот, кто согласится отдать в его распоряжение всю свою жизнь и все свое имущество безвозвратно, а потому и об условиях выхода из него не может быть и речи. Есть возражения против этого параграфа?
– Нет! Никаких! – разом ответили все.
Но остальные параграфы вызывали споры. Параграф второй: Всякий новый член Исполнительного комитета предлагается под ручательством трех его членов. В случае возражений на каждый отрицательный голос должно быть не менее трех положительных.
Параграф третий: Каждому вступающему читается этот устав по параграфам. Если он не согласится на какой-нибудь параграф, дальнейшее чтение должно быть тотчас же прекращено и баллотирующийся может быть отпущен только после того, как даст слово хранить в тайне все, что ему сделалось известно во время чтения, до конца своей жизни. При этом ему объявляется, что с нарушившим слово должно быть поступлено, как с предателем. (Тут Гришка требовал, чтобы было точно указано, как именно должно быть поступлено с предателем. Андрей сказал, что для всех очевидно, как поступают с предателями, их убивают, а придумывать какие-либо особые способы убийства, вроде нечаевского – шпион сначала должен быть задушен, потом простреливается голова – нет нужды, это попахивает театром и одновременно изуверством. Согласились, оставили так.)
Параграф четвертый: Члену Исполнительного комитета может быть дан отпуск, срочный или на неопределенное время по решению большинства, но с обязательством хранить в тайне все, что ему известно. В противном случае он должен считаться за изменника. (Мария Николаевна сочла этот пункт слишком мелким, чтобы включать его в устав. Дворник и Тигрыч возражали, особенно настойчиво возражал Тигрыч, из чего Андрей вывел, что он, может быть, является автором пункта. В самом деле, странно, какой может быть отпуск от революционной работы? Да еще – на неопределенное время? Гришка вновь попросил слова и, опять возбуждаясь до пузырей, кричал: "Это надо исключить! Это глупость. Мы люди конченные, у нас нет никакой жизни, кроме революции, и не может быть! Что за вздор! Отпуск, каникулы?" Андрей сказал, что надо, вероятно, ввести общий и более четкий параграф о дисциплине и туда в виде мелкого пункта вставить про отпуск. Как исключение. Революционеры такие ж смертные, как и все прочие, могут болеть сами, могут болеть их близкие, мало ли что, отпуск бывает внезапно и жизненно необходим. Но – никаких "неопределенных сроков"! И нельзя помещать этот пункт, исключительный и рядом со всем прочим действительно мелкий, где-то в первых параграфах устава. Едва приступаем к делу, и уже думаем об отпуске.)
Параграф пятый: Всякий член Исполнительного комитета, против которого существуют у правительства неопровержимые улики, обязан отказаться в случае ареста от всяких показаний и ни в коем случае не может назвать себя членом Комитета. Комитет должен быть невидим и недосягаем. Если же неопровержимых улик не существует, то арестованный может и даже должен отрицать всякую свою связь с Комитетом и постараться выпутаться из дела, чтоб и далее служить целям общества. (Оставили без изменений, споров не было, лишь Андрей заметил, что пункт вряд ли выполнимый. Нельзя одновременно отказываться от показаний и выпутываться из дела. Неопровержимые улики? Каждый, кто находился под следствием, знает, что между неопровержимыми и опровержимыми уликами есть много оттенков, которые неизвестно куда отнести.)
Параграф шестой: Член Комитета имеет право с ведома организации поступать в члены посторонних тайных обществ, чтоб по возможности направлять их деятельность в духе Комитета или привлекать их к нему в вассальные отношения. При этом он имеет право хранить в тайне их дела, пока они не вредят целям Комитета, а в противном случае немедленно должен выйти из такого общества.
Было еще несколько параграфов: об избрании редакции, о распорядительной комиссии из трех человек и двух кандидатов на случай ареста, о секретаре, который должен хранить документы и денежные средства, и об агентах Комитета первой и второй степеней. Вновь возникали споры, недоумения. Морозов удивлялся, почему агенты первой степени должны быть с малым доверием, а агенты второй степени – с большим, на что Тихомиров ответил:
– А пусть никто не знает, сколько степеней надо пройти, чтобы достигнуть Комитета.
– Но ведь это иерархическое устройство! То, что мы отвергаем! – восклицал Морозов. – В теории отвергаем, а на деле...
– А у нас нет другого выхода.
– Выход есть: это наша малочисленность, это дух товарищества, равенства, это подбор людей по моральным качествам...
– О господи! – Тихомиров морщился, бледнел. – Оставь ты эти слова для своих стихов. Одно из двух: мы создаем кружок душеспасительных разговоров или же – боевую организацию для борьбы, для террора, о чем ты, черт побери, хлопочешь как раз больше всех! Ну? Куда же мы денемся без строгой тайны и без иерархии, которой ты так боишься?
– Иерархия поведет к разбуханию, – упорствовал Морозов. – Нижние чины будут размножаться почкованием, а верхние – надуваться от сознания собственной власти...
Спор был старый, оба волновались, говорили повышенными голосами, почти сердито. Вступили и другие: Михайлов поддержал Тихомирова, Квятковский тоже, но Фроленко сказал, что среди киевских бунтарей была попытка такого иерархического устройства, выбирался центр с диктаторскими правами, он мог иметь свои тайны, действовать по своему усмотрению. Что ж получилось? Все тайны скоро были раскрыты, даже тайны баллотировки в центр. И никто не хотел никому подчиняться по уставу. Подчинялись только в силу внутреннего уважения, подчинялись авторитету, как, например – Валериану. Гришка говорил:
– Да, да, это не для нас! Мы, русские, не умеем хранить тайны. И не любим подчиняться.
Так, из-за пустого вопроса об агентах первой и второй степени затеялся долгий спор. Андрей сказал:
– Тут дело не в иерархическом устройстве, а в том, что мы открываем военные действия. Значит, нужен командир, нужны команды. Правильных военных действий без этого вести нельзя. Наш командир – центр, ну, допустим, распорядительная комиссия, которую мы изберем. Если уж воевать с государством, у которого полумиллионная армия, тогда уж вести дело всерьез. У нас нет иной силы, кроме дисциплины и нашей готовности умереть. В стране за последние месяцы все резко переменилось к худшему. То, что созданы генерал-губернаторства, введено военное положение, массовые аресты, высылки все это ошеломило общество, напугало либералов. Чтобы вывести страну из оцепенения, нужен мощный удар. Тогда в народе и в обществе воспрянут силы к сопротивлению. Может быть, даже не один удар, а серия ударов, точно продуманных: тут нельзя полагаться на стихийные акты, должна быть система, а значит, должен быть центр...
Видел, как его слушают. Смотрели на него новыми глазами: с некоторым изумлением.
Фроленко вечером, в гостинице, сказал:
– С тобой, брат, что-то стряслось. Стал какой-то другой.
– Лучше или хуже?
– По мне, так лучше. И Кот-Мурлыка заметил: "Наш-то Андрей ни разу за целый день не сказал слова "конституция"!"
Андрей грозил чернобородому Колодкевичу: ишь, шутит! Сам ретивый конституционалист, в декабре мотался в Киев на тайную сходку революционеров с земскими деятелями. Там и Валериан был, и Андрея звали, но он не смог.
На другой день избрали членов редакции – Тихомирова и Морозова, и распорядительную комиссию – Михайлова, Фроленко и Тихомирова. Кандидатура Тихомирова прошла с некоторой натугой. Морозов высказал сомнение: не много ли занятий у Тигрыча? Между ними все время шла какая-то пикировка. Воробей, кажется, надеялся на то, что Тихомиров откажется от распорядительской комиссии, но тот – лысоватую голову нагнул, надулся, молчал и был избран. А вечером Андрей навестил Фроленко, жившего в гостинице "Москва", и видел, как Гольденберг, заметно пьяный, чуть ли не в истерике кидался на хладнокровного Михайлу.
– Ответь мне: где справедливость? Создают организацию для террора, а главного террориста не выбирают ни в какую комиссию! Кто-нибудь из вас убил князя Кропоткина? Я тебя уважаю, Михайло, но ты пока еще никого не убил, извини меня. Андрей? Андрей, вообще, известный пропагандист. Я даже не знаю, что ты тут делаешь, Андрей? Удивляюсь, почему тебя не выбрали в распорядительную комиссию, если уж там Тихомиров, умный человек, но знаменитый трус; все знают, как он боится шпионов, весь Петербург над ним смеется. Семен? Семен помогал Кравчинскому, он присутствовал при казни Мезенцева, но ведь дело сделал Кравчинский. Среди вас нет ни одного настоящего террориста. И при этом меня, Гришку Гольденберга, меня, меня, – он хохотал, хватаясь за голову, – не хотят никуда выбирать! Смешно! Когда во всем мире газеты писали о моем деле! Нет, я не думаю заниматься обидами и капризностями, я просто смеюсь. Смеюсь, смеюсь, смеюсь! Со всеми вами, милые друзья, я остаюсь в добрых отношениях, буду по-прежнему вам верный Гришка и буду делать то, что мне скажут, но я смеюсь, смеюсь. Ха-ха-ха!
Так и ушел, хохоча. Куда-нибудь допивать.
– Ну и шум от него, – сказал Андрей.
– Насчет Гришки я Дворника предупреждал, – сказал Михайло. – Еще в апреле, когда толковали, кого звать в Липецк. Мы-то Гришку знаем лучше, а для северян он фигура, герой. Дворник сказал: руководства я бы ему не доверил, но пистолет в руки – дал бы. Человек он храбрый, хотя и сумасброд.
Возвращаясь от Михайлы темной улицей к себе на постоялый двор, Андрей встретил разгуливающего в одиночку Тихомирова. Тот любил променад перед сном, пекся о здоровье. Говорил, что за четыре года тюрьмы более всего истосковался по прогулкам и свежему воздуху. Тихим голосом сказал, взяв Андрея за руку:
– Мне не нравится тут один человек. Идем скорее!
– Кто?
– Да тут как раз... Может сидеть у окна... – Понизил голос до шепота и тянул Андрея сильнее. – Мы впотьмах не видим, а он сидит и слушает, гнида. Сегодня пристал ко мне: "А вы откуда? А надолго ли? А не лечились ли у доктора Петрова?" Я сухо ответил: "Нет, не лечился". И рожа такая скверная, улыбающаяся...
Ночь была теплая. Пел соловей.
Как-то издалека, кружным путем возникла мысль: а почему девушка, дочь генерала, которая считалась невестой, не приехала в Липецк? Перовская Соня. И вспомнилось то чувство, острое, уколовшее когда-то в коридоре Предварилки, когда видел их вместе: зависть. Между ними что-то произошло. Может быть, как раз по той причине, о которой говорил Гришка. Нет, не трусость, трусливых здесь быть не может, трусливые отскакивают на сто верст отсюда.
– Почему ты заподозрил шпиона?
– Слишком уж назойливо он меня расспрашивал. Мне кажется, завтрашняя сходка – лишняя. Надо разъезжаться.
Андрей спросил:
– А где твоя невеста Соня?
Тихомиров посмотрел на Андрея. В темноте было видно, как его лицо бледное – настороженно поднялось.
– Устаревшие сведения. Она давно мне не невеста, – помолчав, сказал Тихомиров. – Пойдем куда-нибудь подальше. Не хочу здесь, ночь теплая, все окна открыты и – могут слушать...
Нет, нет, Гришка неправ, это не трусость, это болезненная осторожность. Он как-то чересчур быстро постарел. Ведь ровесник, а выглядит на десять лет старше. Осторожность это вроде подагры, глухоты: признак старости. Прошли в конец улицы, через площадь, в сад. На скамейках, замерши в темноте, ютилось что-то живое, наверное парочки. Иногда белело платье, долетал шепот. Тихомиров вел Андрея все дальше, в глубь сада, где не было скамеек, не могло быть живого. Такие ночи, как эта – безлунная теплота, душность от цветов, от свежей листвы, – бывают раз или два в году.
Наконец, когда зашли далеко, Тихомиров заговорил: что произошло между ними. Его, как видно, томило. Он сказал: когда женщина слишком страстно увлечена делом, она что-то теряет от своей природы. И вот это как будто случилось с Соней. Трещина пробежала почти сразу после освобождения по Большому процессу. Он, Тихомиров, собрался поехать на юг, повидать стариков ведь и Андрей тотчас уехал в Одессу, к семье! – но Соня требовала сразу заняться делом, освобождением Мышкина, которого, по слухам, намеревались переводить в Харьковский централ.
– Понимаешь ли, я не мог отказаться, но несколько колебался. И она это почувствовала, и тут же возник холодок. Она мерила по себе, а ее раздирало желание действовать. Но понять – просто по-человечески – такую вещь, что мы находимся с нею в разных состояниях, она не могла. Я – после четырех лет тюрьмы, намаявшись, уставши, в мечтах поскорей увидеть родных, она же была на воле, на поруках, как дочь уважаемого генерала Льва Николаевича. Нет, понять такую разницу ей не дано! – Тихомиров говорил, волнуясь. Все это еще не отболело. – "Я, кажется, должна вас уговаривать?" И выражение лица этакое суровое, революционное и в то же время презрительное, графское. Ну, я поспешил сказать, разумеется, что я ни минуты не колеблюсь. Поехал в Харьков. Что там было, ты знаешь. Не хватило средств, не было связей, когда я бросился за средствами в Питер, Мышкина провезли на юг. Словом, чепуха. Но ты бы слышал, как она меня крыла! Металась по комнате, как бешеная рысь: "Проворонили! Растяпы! Неизвестно зачем ездили!" Крику и оскорблений было много, ну и возвращаться потом оказалось трудно... Почему ее нет здесь, я не знаю. Она все еще в Харькове. Михайло за нею почему-то не заехал, кажется, считает ее чересчур ярой народницей и "русачкой". Конечно, ошибка, надо было заехать, и он еще за это поплатится!
Тихомиров засмеялся с каким-то тихим, злорадным самодовольством, но скрытно, про себя. Весь этот рассказ был "про себя". Андрей был далек, мало знаком с нею и с ним, Тихомировым, и, наверное, только поэтому все рассказывалось с такими подробностями. Впрочем, Андрей привык к тому, что люди перед ним раскрываются. И подумал: здесь главная и, может быть, единственная мера – бесстрашие, готовность собою жертвовать. Ценится более ума, образованности и многих высоких качеств. И отчего-то сделалось весело и, возвращаясь назад – опустелым садом, в разгар ночи, – даже насвистывал. Тихомиров опять заговорил о том, что завтрашняя сходка необязательна, все вопросы выяснились и достигнуто основное: единство по поводу политической борьбы. Не нужно искушать судьбу. Каждое новое сборище – новый риск. А зачем это нужно, когда все вокруг кишит шпионами? Андрей не мог сдержаться какая-то дурацкая напала веселость! – и рассмеялся.
– Ну, не так уж кишит, Тигрыч, не преувеличивай.
– Кишит, кишит. Я чую, как вокруг нас сгущается подозрительность. Мне не нравится, например, половой в трактире, такой чернявый, с бородавками.
– Но мы не можем разъехаться, пока не сказано последнее слово!
– Ты имеешь в виду? Ну да, понимаю. Все ясно, не надо никаких последних слов. Дворник любит эффекты.
– Слова нужны, – сказал Андрей. – Потому что дело-то каково? Не шпиона заколоть, не купца тряхануть. Этот эффект через сто лет отзовется. Дворник совершенно прав: тут надо сказать все до конца, очень четко. Так, мол, и так. Другой надежды сейчас нет. И все мы должны с этим согласиться.
Тихомиров, помолчав, сказал:
– Ну, смотрите... – и рукою слабо махнул.
На другой день в лесу Дворник произнес обвинительную речь против Александра II. Это и было последнее, необходимое слово, которое должно объяснить, почему неотклонимо и единственно то дело, что не довершил Соловьев. Михайлов рассказал кратко обо всем царствовании лживого деспота, вот уже почти четверть века дурачившего русских людей пустыми обещаниями и посулами. Да, реформы были во благо и могли бы стать началом величайшего возрождения России, свободной и процветающей, с исконным для русской земли справедливым земским управлением – почему же не стали? Почему спустя полтора десятка лет после введения реформ российская жизнь стала не лучше, а еще гаже, мрачнее, невыносимей? Потому что все эти уступки народу и обществу были обманом, лицемерием. А на деле: простор для хищников, разграбленье страны, миллионы нищих, голодающих. Для видимости простил декабристов, вернул нескольких уцелевших несчастных стариков из Сибири, но беспощадно и бессмысленно подавил поляков, залил кровью Польшу, в ту же Сибирь погнал тысячи и тысячи. Для видимости, для одурачиванья мира провозглашал громкие слова о свободе и конституции, ради которых будто бы затеял освобождение братьев-славян от турок, но на деле всякий признак свободы и всякую мысль о конституции давил и душил в собственной стране. Никогда в России не было столько виселиц, как при царе-"освободителе". Казни в Киеве и в Петербурге, зверское обращение с заключенными в Петропавловской крепости, приведшее к бунту и избиениям, издевательства над женщинами, нашими подругами, Малиновской, Витаньевой и Александровой, все это делалось с благословенья царя. Да что стоит хотя бы то, что сей миролюбец усилил наказание пропагандистам по Большому процессу! А кто ответит за погибших, за тех, кто сошел с ума, не дождавшись суда? Все полезное, что было сделано в начале царствования, император уничтожил за последние годы. Можно ли простить ему притесненья народа, казни и надругательства над лучшими людьми? Можно ли простить то, что развеялись и поруганы все надежды на то, что Россия может стать когда-либо свободной страной?
Ответ был единогласный: нет, простить нельзя.
Десять человек сидели кто на пнях, кто на траве: Мария Николаевна, Баранников, Тихомиров, Морозов, Ширяев, Гольденберг, Квятковский, Фроленко, Колодкевич и Андрей. Один стоял посреди лужайки, заложив руки за спину, бледный, с упорным, в одну точку направленным блистающим взглядом, и говорил. Никогда Андрей не слыхал такой страстной, возбуждающей речи. И сразу, как он кончил, встал Андрей.
– Если мы хоть сколько-нибудь считаем своей целью, – заговорил он, с колотящимся сердцем и с тем мощным чувством наслаждения жизнью, что уже было на днях, – защиту прав личности, а деспотизм признаем вредным... Если мы верим, что только борьбой народ может добиться освобождения, тогда мы не имеем права относиться безучастно к таким проявлениям тирании, как зверства одесского и киевского губернаторов, Тотлебена и Черткова. Но инициатива этой политики расправ принадлежит царю. Партия должна сделать все, что может: если у нее есть силы низвергнуть деспота посредством восстания, она должна это сделать. Если у нее хватит силы только наказать его лично, она должна это сделать. Если бы у нее не хватило силы и на это, она обязана хоть громко протестовать. Но сил хватит, и силы будут расти тем скорее, чем решительнее мы станем действовать!
В Воронеж он приехал, ощущая себя по-новому. Это было радостное ощущение, он прятал его от других, но иногда – в краткое мгновение – получал от него тайное удовольствие. Конец провинциальному прозябанию! Теперь, в громадном деле, он покажет себя. Его уже разглядели, признали. С ним советуются, прислушиваются к его словам, то и дело он слышит: "Борис сказал... Борис считает..." Дворник, этот вожак, титан, с непостижимой быстротой стал ближайшим другом, они не расстаются, все обсуждают вместе, иногда спорят, но почему-то в конце концов Дворник всегда соглашается.
– Устал я от твоего мужицкого упрямства! – шутя, говорил Дворник.
– А меня удивляет твой практицизм, вовсе не дворянский. Врешь, братец, никакой ты не дворянин, а из купцов первой гильдии!
В Воронеже, как и в Липецке, поселились вместе. Сюда приехали все, кто были там, кроме Гришки Гольденберга. Были сомнения: приглашать или нет? Дворник относился к Гришке неплохо, считал, что его наверняка удастся использовать, но Андрей сказал, что использовать можно, и не приглашая на съезд. "Шуму от него много. А где шум, там опасности. И потом другое: ведь будет борьба, столкновения мнений, и не в наших интересах, чтобы нашу сторону защищал этот трескучий и несерьезный малый". Дворник, подумавши, согласился. Тем более что в Воронеже должны быть Родионыч с Плехановым, у которых остались неприятные воспоминания, связанные с Гришкой: о мартовских сходках в Питере, когда решалось дело о помощи Соловьеву.
– Ладно. Звать его в Воронеж не станем, – сказал Дворник. – Все равно будет раскол, разбежимся в разные стороны, и Гришка – к нам.
Все этого боялись и были уверены: раскол неминуем. Но – миновало! И деревенщики и террористы не смогли разойтись сразу. Уж очень мало их было всех – на Руси, чтобы еще дробиться. Жались друг к другу, искали тепла, силы, помощи. В Воронеж съехалось человек двадцать: десять заговорщиков из Липецка, составивших Исполнительный комитет, да еще столько же землевольцев, деревенщиков, кто из Питера, кто из Харькова – Перовская с Лебедевой, – кто из сельских мест, взяв краткий отпуск у хозяев или у земских властей. Вначале хотели собраться в Тамбове, многие туда съехались, но смешной случай помешал: во время прогулки на лодках по Цне Женя Фигнер, сестра Верочки, отличная певица, так замечательно пела арии из опер, что на берегах скопились слушатели, аплодировали, кричали "браво", все это привлекло ненужное внимание. Что за компания? Кто такие? Сочли за благо из Тамбова исчезнуть.
В Воронеже собирались в укромных местах, в Ботаническом саду, а то в Архиерейской роще, или же брали лодки и – на реку, на острова. В первый же день Дворник сказал, что есть возможность пополнить состав общества новыми членами, людьми с почтенным революционным опытом. Это всем известные Оловенникова, Желябов и Колодкевич. Вон они, проявляя деликатность и скрывая волнение, прячутся в близлежащем леске. Были приняты единогласно и криком приглашены. Тут же и деревенщики сообщили, что у них тоже – совпадение! – есть на примете три прекрасных кандидата в общество, которые, волнуясь ничуть не менее, затаились в леске с противоположной стороны.
Вот так легко, полушутливо, со смехом, все это началось. Но сразу затем зазвучало горестное и мрачное. Михайлов сообщил, что по последним сведениям из Одессы над Дмитрием Лизогубом нависла рука палача. Казнены Валериан с Брандтнером и Антоновым. Вот завещание Валериана товарищам, оно недавно получено, а написано было на рассвете в день казни, 14 мая. Дворник стал читать по тексту свежего "Листка Земли и воли":
– Дорогие друзья и товарищи! Последний раз в жизни приходится писать вам, и потому прежде всего самым задушевным образом обнимаю вас и прошу не поминать меня лихом. Мне же лично приходится уносить в могилу лишь самые дорогие воспоминания о вас... Желаю вам, дорогие, умереть производительнее нас. Это единственное, самое лучшее пожелание, которое мы можем вам сделать. Да еще: не тратьте даром вашей дорогой крови! И то все – берут и берут...