Текст книги "Нетерпение"
Автор книги: Юрий Трифонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 29 страниц)
– Оружие есть? Я живой не дамся!
Оружия было достаточно. Аня Якимова, землячка, хлопотала вокруг самовара, ставила на стол закуски, но Степан отмахивался:
– Чай не хочу! Только пил! Ничего не хочу!
Его спокойствие, так поразившее Андрея, исчезло. Теперь он не мог ни сидеть, ни лежать, и кружил, не останавливаясь, по комнате, рассказывал одно и то же: как протекали минуты перед взрывом. Как ему непременно нужно было помешать тому, чтоб зажгли лампу, а они, черти, все норовили зажечь. И тут еще печник, Аверьянов, зашел и спрашивает: "Чего вы впотьмах сидите?" Понять рассказ было трудно, и всех трясло дикое, пьяное возбуждение. И думали совсем о другом. Итак, этой медленной колымаге дан могучий толчок! Не иначе, перевернется! Завтра утром Россия вспрянет ото сна: новый император? Новое правительство? А может быть – республика? Земский собор?
Андрею не терпелось побежать в город, на улицы, чтобы узнать: что же там рухнуло, под обломками?
Степан же все твердил про какого-то печника Аверьянова, столяра Богданова, как они сидели с пяти часов в подвале, пили чай, и никак их, чертей, не прогнать было на вечернюю работу, а другой столяр, Разумовский, такая гнида, все хотел зажечь лампу, а Степан на него кричал, чтоб не трогал, потому что керосину мало, а если фитиль поднять, то лопнет стекло, а сам следил за часами, время было половина шестого, они все не уходили. Ведь о них, чертях, заботился. Наконец Богданов ушел, печник Аверьянов ушел, а Разумовский хотел достать из шкафчика петли и замок для шкатулки, которую он делал, Степан опять на него закричал, и зажег огарок свечи и тотчас же потушил. Потому что, если б горела лампа, еще бы дураки набежали, и тогда уж конец. В шесть часов семейный обед, с немецким принцем. Наконец, около шести ушел Разумовский, но тут пришел еще какой-то и спрашивал: дома ли Петроцкий? Петроцкий, надзиратель, дома как раз не был...
Андрей побежал на тайную квартиру, где мог быть Михайлов. В Петербурге все шло чередом. Метель прекратилась. Дворники сгребали снег, лавки торговали, в ресторанах играла музыка. Богатые кареты стояли перед театром.
Михайлов оказался на месте. Он знал о взрыве, но ничего – о результатах. В глубине комнаты, на диване сидел и курил в черной шерстяной фуфайке, в сапогах Андрей Пресняков. Они не виделись с Александровска.
Пресняков смотрел пристально своим недвижно-светлым, водянистым взглядом не на Андрея, сквозь.
– Теперь я братишку устроить не смогу. Ты, Митрич, похлопочи, – сказал Пресняков.
– Непременно, – сказал Дворник. – Я записал.
– Ты через Грачевского. У него есть мастер знакомый, золотых дел...
– Не волнуйся! Устроим твоего братишку. – Кивнув на Преснякова, сказал Андрею: – Вчера казнил предателя Жаркова, Сашку саратовского. На невском льду. Так что будет теперь скрываться, как и Степан.
Это было идеей Дворника: одновременно со взрывом во дворце убить шпиона. Половина замысла удалась, шпион заколот. А что же с императором?
И только поздним вечером пришло известие от Кибальчича, который был связан с газетами: император и вся его семья живы. В нижнем этаже, в помещении кордегардии погибло одиннадцать солдат и около пятидесяти ранено, в их числе несколько человек дворцовой прислуги.
Степана это известие сразило. Он на глазах помертвел, когда в полночь пришел Андрей и сказал. Силы оставили, повалился на пол и лежал, обхватив руками голову. Подняли, перенесли на кровать. Он стонал: "Ведь говорил же... Борису никогда не прощу..." Наутро Россия не воспрянула ото сна. Император остался прежний. В конке публика разговаривала о смягчении морозов, о заезжем медиуме, о рысистых бегах на Неве, где первой пришла кобыла Венгерка графа Адлерберга. Но в глазах людей горело жуткое, тайное любопытство: хотелось скорее выскочить из конки и к кому-то бежать, передавать, узнавать, советоваться, изумляться, восхищаться. И бедный граф Адлерберг, кобыла которого пришла первой!
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Стали кругами расходиться слухи, разговоры, догадки и совершенно достоверные, из первых рук, известия. Например, о том, что все дворцы минированы и скоро начнут взлетать на воздух. Невский тоже минирован. Ждут сигнала не то из Варшавы, не то из Женевы, и, как сигнал придет, сразу – бух! Многие из городских обывателей, у кого была возможность, потянулись из проклятой столицы в деревню. Говорили, что дороги из Питера перекрыты. На вокзалах обыскивают. Ищут какого-то мужика с громадной черной бородой, но она у него фальшивая, иногда ходит вовсе без бороды, в золотых очках и в цилиндре, так что поймать невозможно. Мужик этот, который, конечно, вовсе и не мужик, работал в царском дворце главным надзирателем, поставленный туда от Третьего отделения, но всех обманул, и тех и этих, мину нафуганил и был таков. Все эти и многие иные подробности Андрей слышал в трактирах, на Сенной, в Гостином дворе. Но притекали и более существенные сведения.
Граф Адлерберг, как передавал Тигрыч от некоторых своих знакомых, легальных журналистов, сильно подорвал кредит тем, что отказывал Гурко в обыске дворца полицейскими силами. Не хотел, чтобы открылись тайные покои княгини Долгорукой. А между тем, найденное у Квятковского "кроки" Зимнего с подозрительными отметками не давало покоя. Гурко вызывал Дельсаля, вызывал полицеймейстера Комарова, всем совал в нос загадочный рисунок, чуял солдатским чутьем, что тут скрыто мерзкое, но настоящей тревоги возбудить не смог. Обыск проделывала специальная дворцовая полиция, ротозеи, безответственная и наглая публика, и вот результат. Балканский герой лишился губернаторства. Но главная монаршья ярость обрушилась на Третье отделение. Было ясно, что участь этого учреждения решена. По некоторым сведениям, просочившимся из дворца, император, подавленный и растерянный, мучимый припадками астмы, проводил почти непрерывные совещания с ближайшими сановниками, министрами и вызванными в столицу генерал-губернаторами из других городов. Харьковский губернатор граф Лорис-Меликов проявил, как говорят, наибольшее хладнокровие, и в то время, как прочие сановники, охваченные паникой, бормотали невразумительное, предложил программу: обеспечить единство распорядительной власти. Создать учреждение с самыми широкими полномочиями и поставить во главе одного человека. Рассказывали, император встрепенулся, вышел вдруг из состояния мрачного оцепенения и, указывая на армянского графа, сказал: "Этим человеком будешь ты!" Так была создана Верховная распорядительная комиссия во главе с Лорис-Меликовым.
Странные дни! В партии царило уныние: гибель типографии, аресты лучших работников, неудача со взрывом. Но и во вражеском лагере было невесело. Если революционеры хозяйничают в царском дворце, как у себя дома, то – кто же хозяин в стране? Кто истинный император – Александр II или Исполнительный комитет?
Прошла неделя, другая, появились иностранные газеты с подробным описанием русских событий, с картинами паники и ужаса, охвативших петербургских вельмож, и сделалось очевидно, что унынию предаваться не следует. И Андрей сказал Степану, который все еще был тяжело удручен: неудача со взрывом дворца есть на самом-то деле величайшая и весь мир ошеломившая удача. Степану показали газеты. Он немного ободрился. На улицах слышались полные трепета разговоры о Комитете: в том смысле, что теперь, мол, для него нет ничего невозможного. И донесся из-за границы отклик Жоржа Плеханова, неуступчивого противника, в январе покинувшего Россию: "Остановить на себе зрачок мира – разве не значит уже победить?"
– Нет, не значит, далеко не значит, – говорил Андрей на заседании Комитета, пожалуй, единственный, не разделявший радости от того, что глава "Черного передела" склонил голову, изъявил восторг. – Потому что дело надобно довершить. А наш уважаемый Жорж в форме восторженного признания как бы призывает нас: остановитесь! Вы уже победили! Нет, господа, мы находимся лишь на пути к победе и останавливаться не должны.
А все же неисцелимая горечь: так долго, так кропотливо готовиться, превозмочь столько трудностей, проявить такую выдержку нечеловеческую...
Было решено начать подготовку к новому покушению на царя: в Одессе, куда царь заедет весной по дороге в Ливадию. В Одессу к Вере Фигнер направляли Саблина, немного позже к ним должны присоединиться Соня Перовская и техник Исаев. Все меньше делался круг бойцов: одни гибли, другие уезжали. Незадолго перед взрывом уехали за границу Морозов и Ольга Любатович. Андрей их провожал. К Воробью он испытывал дружеские чувства, еще со времен Большого процесса. Поразило мужество, с каким этот юноша, на вид тщедушный, порвал со своей средой, богачами, аристократами. По-видимому, в характере была эта твердость: расставаться решительно. Что можно было сделать? Андрей уговаривал повременить, но – вяло, понимая безнадежность. Пойти им на уступки было нельзя, они же не соглашались на третьи роли. Воробей со смехом рассказывал, как Михайло предложил ему дело: вырезывать печати. Ничего себе "дело" для террориста! Интересно, кому пришла такая блестящая мысль? Андрей торопил: нужно было уехать до взрыва, а взрыв мог быть каждый день. Они успели.
В Кронштадте был дом, куда Андрея зазывали много раз в гости и, кажется, вполне искренне и хлебосольно: дом Сергея Дегаева, отставного артиллерийского офицера. С Дегаевым Андрей познакомился еще осенью через семью моряка Николая Суханова, а к Суханову он явился почти сразу по приезде из Александровска в Питер: сестра Суханова Ольга Евгеньевна Зотова была женою хорошего приятеля Андрея по Одессе и Крыму Коли Зотова. Так завертелось это знакомство, очень важное. Андрей еще в Одессе, год назад – всего год! А будто десять прошло, так переменилась жизнь, его жизнь! – понял, что без военных никуда не денешься, если думать о восстании всерьез. Без их опыта, дисциплины, оружия.
Тогда, в конце ноября, Николай Суханов еще не был таким готовым на все, убежденным революционером, каким стал теперь, к февралю. Тогда он был просто ожесточившийся, разочарованный в своей службе и в будущем человек. Он вернулся с Дальнего Востока, где служил офицером в сибирской флотилии. Служба длилась несколько лет. В последний год Суханов был назначен ревизором на одно из судов и сразу же столкнулся с чудовищным произволом и казнокрадством. В заграничном плавании командиры, старшие механики, а заодно и ревизоры привыкли наживать громадные состояния. С помощью ложных ведомостей и фальшивых справочных цен на уголь – при содействии консулов и подрядчиков, которые, разумеется, получали свой куш – они легко загребали большие деньги. Суханов отказался подписывать фиктивную квитанцию. Командир корабля ему угрожал. Старшие механики обещали: камень на шею и за борт. Суханов упорствовал. Дело дошло до суда, на котором другие командиры, такие же прожиратели угля, стремились выгородить своего коллегу, но все же были вынуждены временно отстранить его от командования. Суханова же, придравшись к какой-то формальности, отставили от производства в следующий чин.
Он приехал в Питер, переполненный гневом, уязвленный, и в таком состоянии – говорил о своей службе на востоке только с проклятьями! – познакомился с Андреем. Было нетрудно объяснить, что гниль и воровство, цветущее в сибирской флотилии, есть лишь маленькая деталь общей картины разложения. Те же воровство, продажность, та же спайка худших людей, убиение лучших царят повсюду: в армии, в министерствах, в судах, в земских учреждениях. Мичман Луцкий, сербский доброволец, рассказывал о порядках в "Освободительной армии": интенданты занимались дневным грабежом и никакие протесты не помогали. Ничего нового. Об этом говорила вся Россия. Но чем помочь? Как переделать все это, чтобы порядочные люди могли порядочно жить? Суханов в Сибири познакомился с политическими ссыльными. Да и в юности, в морском училище, принадлежал к "китоловному обществу", имевшему туманные поползновения к революции или, во всяком случае, к переустройству мира на разумных началах.
Он был высок ростом, строен, белокур, с каким-то особым обаянием доброго, мягкого, но в чем-то непреклонного человека. И Андрей, кажется, понравился ему сразу. Это Андрея не удивляло. Он знал за собой: умел нравиться. Но – людям определенного склада. Зато были другие – и это тоже хорошо знал, – которые, ни о чем не догадываясь, сразу, на дух, не принимали его. Вокруг Суханова собирались, к нему тянулись.
Люди с обостренным чувством совести всегда группируют вокруг себя, невольно, по странным законам человеческого тяготения.
– Что будем делать? – спрашивал кто-нибудь из гостей, приходя с мороза, озябший, в теплую квартиру, где всегда ярко горели свечи, кто-то играл на рояле, кто-то разливал морской шотландский напиток и пахло сигарами.
– Как что? Писать конституцию! – говорил Суханов.
И приносил бумагу и карандаш. Все смеялись. Это была шутка, ставшая, впрочем, навязчивой. На бумаге записывались робберы. В один из первых вечеров, между вистом, напитками и молодым балагурством – среди гостей были две барышни, подруги Ольги Евгеньевны по консерватории, – разговор неожиданно затеялся всерьез. Моряки стали жаловаться на невзгоды офицерской жизни: притеснения командиров, оскорбительный тон, один стрелял в старшего по чину и попал на каторгу, другой, не выдержав, покончил самоубийством. Но главная беда: материальное положение. Даже необходимые расходы не покрываются жалованьем. Все четверо моряков, кто были в комнате, оказались в долгах. А как иначе жить? Простой ремонт одежды требует ежегодно рублей сто пятьдесят, двести, взять их офицеру негде. "Странная страна Россия!" – думал Андрей, слушая эти признания. Барышни ввиду позднего часа ушли, кто-то поехал провожать. Поразительная страна! Треть бюджета тратится на войско, становой хребет, на войске все держится, вот на этих, вышколенных с детства служаках, и если уж они недовольны... Кому же сладко в этой стране? Поэт был прав, мучаясь над загадкой. Понять сие немыслимо. Царю, кажется, тоже не велика радость жить, когда взрывают на дому и взорвут – теперь уж ясно – непременно.
Моряки заговорили о революционных делах. Представления были весьма смутные, ничуть не яснее обыкновенных обывательских, но эти дела и таинственные фигуры их, как видно, интересовали. Суханов, знакомя Андрея, намекнул на то, что Чернявский – так звался Андрей – имеет какое-то отношение к тем людям. Кто-то из офицеров спросил: "Чего же вообще эти господа хотят?" И Андрей прочитал тогда целую лекцию морякам, свою первую лекцию о сути социальных идей, о том, чего "эти господа хотят", его слушали со вниманием, но, как он заметил, без особого энтузиазма. Чего-то он не учел. Не нашел верного тона. Говорил о том, о чем привык говорить с рабочими, студентами: о необходимости сбросить "нравственный гнет и рабство". Но офицеры, несмотря на их недовольство, все же не чувствовали себя рабами. И еще другое. Суханов сказал Андрею, когда они остались вдвоем: "Вы их соблазняли лучшими видами на их личную жизнь. Это не совсем то, что может воспламенить. Поймите, мы все, дворянского отродья, несколько романтичны. И хотя мы жалуемся, и ворчим, и сидим в долгах, но зажечь нас может одно: самопожертвование!"
Потом была другая сходка, на той же сухановской квартире. Андрей приехал с Колодкевичем. Суханов заранее пригласил гостей, объявив, что у него будут "очень хорошие люди". Пришло много моряков, человек пятнадцать. Теперь все произошло не так непроизвольно и как бы случайно, как в первый раз, а открыто, четко, по-военному. После нескольких минут общей пустой болтовни Суханов вдруг встал и, обращаясь ко всем, сказал:
– Господа, эта комната имеет две капитальные стены, две другие ведут в мою же квартиру. Мой вестовой – татарин, почти ни слова не понимает по-русски. А потому нескромных ушей нам бояться нечего, и мы можем приступить к делу. – И к Андрею: – Ну, Андрей, начинай!
За несколько недель они перешли на "ты", Суханов знал теперь настоящее имя Желябова. Но, как у всех военных, нелюбовь к конспирации была у него какая-то упорно-болезненная. Скрывать и мистифицировать не умея, не любил и, кажется, в глубине души считал делом непорядочным. По этому поводу уже были столкновения. И вот: звал то Борисом, то Андреем, а то Тарасом. Желябов поднялся и заговорил просто, как о деле самом обыкновенном и житейском.
– Ну что ж, господа, если вас интересует, как сказал Николай Евгеньевич, программа и деятельность нашей партии – извольте, я расскажу. Мы, террористы-революционеры, требуем следующего...
При словах "террористы-революционеры" в комнате наступило поистине могильное молчание, и все уставились на Андрея с изумлением и, кажется, даже слегка оторопев. Он понял, что большинство моряков не ожидало таких категорических определений от "очень хороших людей". Один молоденький мичман сделал порывистое движение встать, но остался сидеть. Андрей валил все в открытую. Он испытывал тот особый, отчаянный подъем всех сил души, когда не задумываешься о последствиях, когда не разум и логика говорят за тебя, а смелость и правда. О чем он говорил? О бедствиях России. И о том единственном пути, который был у русских людей, чтобы выжить и победить. Говорил о могуществе партии, поставившей для себя девизом волю народа. О ее громадных возможностях, связях в обществе, отделениях в других городах, друзьях за границей, о бесколебательной уверенности в том, что очень скоро – невероятно скоро, даже не стоит говорить, как скоро, ибо могут не поверить – все в России капитально переменится.
Наверно, было безумием говорить все это людям в военной форме, в большинстве незнакомым, которые смотрели на него в ошеломлении. Но Андрей не мог остановиться. Его "заносило", как бывало в юности, на одесских студенческих сходках, кончавшихся потасовками. А если начнут возражать, он станет говорить еще резче! Он скажет им, что высшее рабство есть служение тому строю, который считаешь несправедливым, и что все они, носящие мундиры русской службы, должны отвечать за прелести самодержавия, за высылки, рудники, за Чернышевского, за поляков... Но моряки не возражали. Слушали молча. По лицам было видно, как что-то у них внутри, в глазах, непреодолимо меняется. Андрей чувствовал: в них переливаются его одушевление и азарт. Это были совсем не те люди, что час назад пустословили, сыпали анекдотами и спорили о вокальных и иных достоинствах мадам Рейналь. Андрей ощущал привычную и сладкую власть. Он знал, что если крикнуть сейчас: "В ножи!", или "Взломать цейхгауз, забрать оружие!", или же "Поднять якоря и ввести корабли в Неву!", они встанут, как один, и пойдут за ним в сей же миг. Но еще через час, два, когда кончится сходка – исчезнет угар, остынет кровь, померкнут глаза, и они вернутся назад даже не к мадам Рейналь, а к своим долгам, невестам, к бедным матерям в захолустных деревеньках, и к страху потерять, лишиться, пропасть.
И только немногие из них, как Коля Суханов, на щеках которого горят воспаленные пятна...
Нет, было несколько человек, кого Андрей зорким глазом приметил: Карабанович, живший на квартире Суханова, Завалишин, Серебряков, Юнг, молодой артиллерист Дегаев. На этих, кажется, можно рассчитывать. Когда начался общий разговор – о программе, – они с удивлением признавались, что не ожидали того, что революционеры требуют учредительного собрания и национализации земли. Полагали, как видно, что революционеры лишь разрушители. Милое дело! Нечто вроде разъяренных горилл.
– Если бы не пункт о терроре, – сказал один моряк, – я бы тотчас подписался под вашей программой.
И в тот вечер так думали, кажется, все.
Суханов был в восторге от речи Андрея, от впечатления, какое тот произвел на моряков, и в следующую встречу пообещал: набрать в Кронштадте, среди офицеров, триста человек в партию! Андрей его охладил. Если бы тридцать – было б великолепно. Многие ли из тех, что горячились в тот вечер и хотели подписаться под программой, искали с Сухановым встреч, ждали продолжения? Человека три. Четвертый под вопросом. Так Андрей и думал. Уловление душ – дело медлительное. Слова, даже самые пылкие, действуют на короткое расстояние, как слабосильные старые мушкеты, нужны – потрясения, взрывы.
После взрыва во дворце Андрей поехал в Кронштадт с Соней, Котом-Мурлыкой и Аней Корба. Была середина февраля. Метели не утихали. Поезд шел медленно, останавливался, путейские работники разгребали снег. А в Одессе теплынь, сухо, ходят без пальто, и Соня туда собиралась через несколько дней. Андрей и Кот-Мурлыка, недавние одесситы, вспоминали, шутили, давали советы. Колодкевич, черный, заросший густой бородой, с темно-синими, сверкающими глазами, рассказывал с акцентом смешные одесские истории и был похож на истинного еврея-корчемника. Смеялись, настроение было веселое. Сосед по вагону, чиновник в дорогой шубе, смотрел сурово: то ли не одобрял издевательства над акцентом, то ли решил, что едут, действительно, инородцы и ведут себя недопустимо развязно. А ехали в гости: к Сергею Дегаеву. Этот двадцатидвухлетний артиллерийский штабс-капитан, теперь в отставке, с осени горячо прилепился к Суханову и к его петербургским посетителям и, кажется, всерьез намеревался стать революционером. Андрей не был с ним вполне откровенен, Суханов располагал к откровенности больше, но мелкие дела Дегаеву поручались, и тот выполнял их всегда необыкновенно ретиво. Андрей велел ему закручивать связи с петербургскими артиллеристами и кружками студентов. Зимою Дегаев привез в Кронштадт из Харькова семью: мать, двух сестер, старшая из которых была замужем, и младшего брата. Ему очень хотелось познакомить домашних со своими новыми друзьями, перед которыми он, видимо, благоговел (однажды сказал Андрею, что если б увидел когда-нибудь Морозова, то непременно его расцеловал бы), и стал приглашать Андрея и других в гости. Было некстати, откладывалось, переносилось, Дегаев стал обижаться, а когда после взрыва в Зимнем Андрей встретил его на улице, Дегаев сухо и церемонно поклонился.
– Я вас поздравляю с мондиальным успехом! Разумеется, у вас нет времени посещать каких-то штабс-капитанов в отставке, которые пылают к вам бесполезным сочувствием.
Андрей что-то сказал в свое оправдание. Ему стало неловко. У Дегаева было какое-то мелкое, в ранних морщинах лицо, побелевшие губы сжаты в пучок.
– Если вы не желаете или вам некогда – скажите прямо. Иначе я должен расценить, что вы мой дом избегаете!
На слове "избегаете" было сделано ударение, и Андрей понял, что человек болезненно уязвлен. Зачем же отталкивать? Решили в первое свободное воскресенье поехать, тем более, что у Андрея возникло дело к Суханову. Он полагал, что настало время побуждать моряков организоваться. Женщины с Колодкевичем пошли на квартиру Дегаева, Андрей сказал, что придет попозже.
Разговоры о революционной организации среди морских офицеров – не только для рассуждений, но и для дела – Андрей с Сухановым уже заводил. Тот соглашался, но все откладывал, говоря, что есть несколько пунктов, которые не всех устраивают. Централизация, строгая дисциплина – от нее устали на службе и тайные убийства. Вообще – конспирация. Гораздо привлекательнее была бы открытая борьба, баррикады, восстание. Андрей узнавал свои сомнения полуторагодичной давности,
– Я преклоняюсь перед тем, что вы натворили во дворце, – шептал Суханов. Ольга Евгеньевна не слышала, разговаривая в соседней комнате с каким-то гостем. – Сам по себе акт изумительный. Но, во-первых, вы убили невинных людей. А во-вторых, – Суханов страдальчески сморщил лицо, – согласись, что тайное приготовление убийства отдает несколько Цезарем Борджиа...
– Позволь, ты говоришь о восстании, но каким образом ты надеешься его поднять?
– Этого я еще не знаю.
– А мы знаем. Если бы царь был взорван – была бы взорвана идея царской власти, данной богом, а в народе, к сожалению, нет ничего крепче и долговечней этой идеи – и в результате возникшего хаоса могло начаться восстание.
Суханов молчал, обдумывая. Андрей знал: перемены в этом человеке будут происходить быстро. То же было и с ним. Из соседней комнаты вышли Ольга Евгеньевна с незнакомым Андрею моряком. Представили: барон Штромберг. Слышал о нем от Суханова. Худой, ясноглазый, с рыжеватой раздвоенной бородой, похожий на пастора, лейтенант только что прибыл с Дальнего Востока. Но успел уже кое-что прознать об Андрее.
Пожимая руку, сказал насмешливо:
– А у вас тут бог знает что! Какие-то взрывы, какие-то собрания недозволенные, споры о французской революции. Да вы с ума сошли? В то время как империя напрягает все силы для борьбы с исконными врагами, турками внутренними и внешними... – И неожиданно переменив тон на серьезный: – Надо писать устав и программу кружка,
Суханов и Андрей расхохотались.
– Набрался от каторжан крамолы – ужас! – Суханов шутливо толкнул Штромберга плечом. – Нет, господа, раньше осени затеваться нечего. С марта начинаем готовиться к плаванью, затем поход на полгода, вернемся к октябрю, и тогда...
"Можете и опоздать", – подумал Андрей.
Осень казалась невероятной далью, дожить – задача. Штромберг рассказывал о сибирских делах, встречах с ссыльными поляками, интересно, но у Дегаева, наверное, нервничали, и там Соня, нужно было идти. Сестра Суханова, беременная, с больным лицом, идти не захотела, к тому же, как она сказала, "Сергей Петрович скучнейший господин, а с его дамами можно говорить только о шляпках". Суханов и Штромберг тоже остались дома. Настроение в этом доме – не только из-за тяжелой беременности Ольги Евгеньевны, но и из-за каких-то ее дурных предчувствий, страха за брата и полной неизвестности о судьбе мужа, который бедствовал где-то в Сибири – было нерадостное. Они и Андрея отговаривали идти к Дегаевым.
– Дались вам эти гости. Что вы, чаю не видели? У них жидко заваривают, а мы дадим настоящего, английского, – шутила Ольга Евгеньевна. – Имейте в виду: мать Дегаева большая дура, хотя и гордится тем, что дочка писателя Полевого.
– Сергей человек неплохой, но суетный, – сказал Суханов. – Он меня утомляет.
Все так, но Дегаев сделал шаг: ушел молодым человеком в отставку, чтобы плотней заняться революционными делами. И его работа среди студентов и особенно среди петербургских артиллеристов была явно полезной. Но, правда, было что-то – может быть, та самая суетность, какая-то нервическая, душевная неопределенность, которую Андрей чуял, – что мешало сойтись коротко. Было, конечно, загадкой: зачем так настойчиво зазывать? И обижаться, когда людям не до гостей? Но нужно было идти. Андрей собрался, Суханов вышел в коридор проводить.
– Когда ты будешь в следующий раз? Я позову людей.
– Вот что, Коля. Ты зовешь всех подряд. Эту манеру Запорожской Сечи надо оставить – иначе нарвемся. Мне уж и так от Колодкевича попало.
– Среди моих знакомых нет предателей! – покраснев, сказал Суханов. – И вообще, предательство не моряцкое дело. Я считаю: если хороший человек, пусть приходит и слушает. Не требовать же аттестата?
– Ты делишь людей на хороших и плохих, героев и предателей. Но между светом и тенью есть множество оттенков, верно же? Так вот, милый друг: мы гибнем от оттенков.
Было темно, девятый час вечера, аптека в доме, где жил Дегаев, с освещенной газом вывеской – ориентир – закрыта, фонарь не горел, и Андрей долго плутал переулками. Все здесь было гранитное, гулкое, мертвенное, сырое. Вломился в какую-то ночлежку, где человек двенадцать лежали вповалку на полу, старик молился под лампадой, и кто-то, когда Андрей открыл дверь, вскрикнул: "Ай! Стой!" Потом попал в мастерскую, где при свете керосиновых ламп работали дети, что-то резали на низких длинных столах, пахло квасцами. Наконец добрался до квартиры Дегаева и сразу увидел Соню: она выбежала раньше хозяев в коридор открыть.
– Почему так долго?
– Там приехал Штромберг, разговаривали...
У Сони, как всегда, когда она нервничала, под глазами белело: вдруг пятнами исчезал ее румянец.
– Сергей говорит, тут вечерами облавы. Третьего дня все гостиницы и ночлежные дома перерыли
– Ну как? – спросил он шепотом, обнимая ее.
– Скука смертная... – успела шепнуть, но тут в коридоре появился Дегаев в праздничном клетчатом сюртуке, в белой рубашке с пышным галстуком по последней моде, раскрасневшийся, в заметном подпитии.
Что-то напоминало давнее, одесское: у Андрея тяжело шевельнулось в груди. Мать Дегаева с видом напряженно-гостеприимной чиновницы, пироги, домашнее печенье, одна дегаевская сестра за фортепьяно, другая, старшая, в экстравагантном платье – такие видел в Одессе, у Олиных приятельниц – пела романс за романсом, с необыкновенным упорством, Золотая Рыбка, Ласточка, Шуберт. Потом она же читала из Шиллера и Крылова. Аня Корба и Соня, как знатоки-театралки, делали деликатные замечания. Младшая сестра, очень похожая на брата, с таким же мелким, незначительным лицом, маленькая, с короткими руками, в промежутках между пением и театром исполняла фортепьянные пьесы. Андрей не мог сосредоточиться. Так же было и тогда, когда пела Оля. Но ведь у Оли голос! Мысли Андрея были заняты моряками. Плаванье, пять месяцев, разбивает все планы. Но уйти в отставку, как Дегаев, нет смысла: надо быть на судах, среди матросов, потому что военные суда в день восстания могут оказаться решающей силой. Сейчас нужно привлекать офицеров. Землевольцы, чернопередельцы тоже пытались проникнуть во флотскую среду, но работали с нижними чинами, это их слабость, там можно пропагандировать двести лет и все на том же месте. Такие люди, как Суханов, Штромберг, стоят целого экипажа. Они подымут и поведут. Наконец, из общего разговора стало ясно, что старшая сестра Дегаева, тоже некрасивая, но какого-то другого типа, большеносая, с самоуверенными манерами, задалась целью попасть на сцену. Переезд из Харькова в столицу был, кажется, проникнут этой мечтой. Нельзя ли как-то помочь? Ведь у вас, господа, такие громадные связи! Соня, улыбаясь озадаченно, пожимала плечами:
– Какие у нас особенные связи?
– Ну не говорите, не говорите! – Мать Дегаева, конфузясь и восторгаясь одновременно, махала на Соню рукой, шептала: – Мы знаем, какие! Но мы на это не претендуем, боже упаси...
– О чем вы?
– Маман, вы наседаете на гостей непозволительно, – сказал Дегаев. Никаких таинственных связей у наших друзей, разумеется, нет. Кое-что в газетах, в журналах, это пустяки.
Намеки на Тигрыча, который под псевдонимом Кольцова печатался в "Деле", и на Кибальчича, писавшего в "Слове". Было бы забавно, если б они взялись протежировать певице с большим носом. Мать тотчас сказала, что в литературном мире у нее самой достаточно связей – она как-никак дочь Николая Полевого, издателя "Московского Телеграфа", и сестра Петра Полевого, профессора. Ее отца называли якобинцем. А дед, отец отца, был купцом, владел фаянсовым заводом в Иркутске, вышел из простого народа.