355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Трифонов » Нетерпение » Текст книги (страница 11)
Нетерпение
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:09

Текст книги "Нетерпение"


Автор книги: Юрий Трифонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)

Андрей слушал с тоской, душившей сердце. Видел милое, очкастое лицо Валериана, слышал его быстрый, веселый, полухохлацкий говорок, и – тоска еще от того, что горько ошибался, глупо избегал его, считал, дурак, в своей мужицкой спеси его каким-то аристократом. Да какой же аристократ? Простой человек, как все герои. Никто бы не мог так просто сказать: "умереть производительнее нас". А в кармане последнее, сделанное им добро: паспорт на имя Чернявского Василия Андреевича. Дворник читал:

– Мы не сомневаемся в том, что ваша деятельность теперь будет направлена в одну сторону. Если бы даже вы и не написали об этом, то мы и сами могли бы это вывести. Ни за что более, по-нашему, партия физически не может взяться. Но для того, чтобы серьезно повести дело террора, вам необходимы люди и средства... Дай же вам бог, братья, всякого успеха. Это единственное наше желание перед смертью. А что вы умрете и, быть может, очень скоро, и умрете с не меньшей безвестностью, чем мы – в этом мы ничуть не сомневаемся. Наше дело не может никогда погибнуть – и эта-то уверенность заставляет нас с таким презрением относиться к смерти. Лишь бы жили вы, а если уж придется вам умирать, то умерли бы производительнее нас. Прощайте и прощайте!

Было что-то еще, прощальное. Андрей не слушал. Он читал это письмо накануне, в последнем, только что привезенном из Питера шестом номере "Листка Земли и воли". По лицам других видел, что такая же тоска и боль терзали всех, кто слушал... Дворник гениален! Надо было догадаться написать Валериану в тюрьму, в утешение ему перед смертью о том, что деятельность партии "будет направлена теперь в одну сторону!" И, получив ответ, это разрывающее душу письмо-завещание, – напечатать его немедленно в "Листке". Вот же смысл: дело Валериана будет продолжено. Даже само название, Исполнительный комитет, придумано Валерианом.

Да, трудно после того, как прочитано такое письмо, возражать против террора и мести. Все учел, мудрец. И, правда, в первый день дело ладилось без задоринки. Избрали единогласно председателем съезда Титыча, толкового, добродушного, громадного роста парня, тамбовского поселенца. Затем приступили к выработке программы. По пунктам читали старую землевольческую программу, принятую год назад, и каждую поправку ставили на обсуждение. Основное осталось неизменным. Главная работа партии должна была по-прежнему вестись в народе, но усиливалось значение дезорганизаторской (выражение Валериана!) части программы, то есть значение аграрного террора и мести агентам правительства на местах.

Все без исключения проголосовали за такую краткую резолюцию: "Так как русская народно-революционная партия с самого возникновения и во все время своего развития встречала ожесточенного врага в русском правительстве, так как в последнее время репрессалии правительства дошли до своего апогея, съезд находит необходимым дать особое развитие дезорганизационной группе в смысле борьбы с правительством, продолжая в то же время и работу в народе, в смысле поселений и народной дезорганизации".

Но уже следующий вопрос – о политическом терроре – оказался огнеопасным. Все как будто соглашались: да, да, необходимо, полезно, возможно, кто же спорит. Но по выражению кивающих лиц и по тону голосов – особенно Плеханова, настроенного несколько нервно, и Попова, "Родионыча", который держался угрюмо, резко, перебивал и вообще вел себя чересчур по-хозяйски, – Андрей чувствовал, что согласие какое-то натужное, неистинное. Все говорило о том, что свара будет. И Андрей сам уже рвался в бой. Наконец, Плеханов, не выдержав, спросил прямиком:

– Послушайте, на что вы рассчитываете? Чего добиваетесь?

– Мы получим конституцию! – неожиданно выпалил Дворник. – Мы дезорганизуем правительство и принудим его к этому!

– Конституцию? Ах, вот как! Малопочтенная цель для революционеров.

– Конституция не является целью. Она лишь средство в борьбе за социализм, – сказал Андрей. – В стране, где царит бесправие, нет возможности ни работать в народе, ни как-либо защищать классовые интересы. Есть только одна возможность: гибнуть из-за мелочей.

– Конституция отдаст власть буржуазии. Вы будете таскать каштаны из огня для других.

– Нет, конституция отдаст власть представителям всего народа учредительному собранию! – Андрей умел иногда сокрушать противника голосом. Он заметил, что Жорж побледнел.

– Наивность и теоретическое невежество!

– Единственный путь для России. Политический переворот послужит освобождению не какого-либо одного класса, а всего народа русского. Всего, понимаете? И ради этого всего мы должны трудиться. Я, к примеру, знаю много умных, энергичных, общественных мужиков, которые сейчас сторонятся мелких дел, потому что не хотят становиться мучениками из-за пустяков. Конституция даст им возможность действовать по этим мелочам, не становясь мучениками, и они возьмутся за дело. А потом, выработавши себе крупный общественный идеал, они станут неколебимыми героями, какие встречаются иногда в сектантстве. Народная партия так и образуется!

– И вы надеетесь вашим путем – цареубийством, террором – прийти к этому парадизу?

– Господа, давайте не углубляться в слишком далекое будущее! – крикнул Тихомиров, взяв на себя роль председательствующего, ибо Титыч молчал и прислушивался к спору. – Ведь решено же, что мы усиливаем дезорганизаторскую работу. Возражений ведь не было?

Дворник шепнул Андрею:

– Не веди к расколу!

– Да черта ли играть в прятки? – тоже шепотом отозвался Андрей.

– Не нужно. Не в наших интересах сейчас...

Плеханов не унимался.

– На этом пути вы не добьетесь ничего, кроме того, что к имени "Александр" прибавится третья палочка!

И все же, так как никто Жоржа не поддержал, удалось принять согласительное решение о терроре: признается, как исключительная мера. Затем специально о цареубийстве говорил Дворник и сообщил о том, что создана особая Лига, или Исполнительный комитет, твердо решивший довести дело Соловьева до конца. Всем было ясно: споры ничего не изменят, Комитет будет действовать несмотря ни на что, и после некоторых ворчливых перепалок большинство решило оказать Комитету содействие деньгами и людьми. Дворник прятал улыбку удовлетворения. Воробей же, который непрерывно что-то записывал в книжку, откровенно и по-детски лучезарно сиял. Но его лучезарность тут же померкла, ибо, как только началось обсуждение вопроса об органе партии, Плеханов поднялся с "Листком Земли и воли" в руках и нервным голосом стал читать знаменитую морозовскую статью о политической терроре. Все слушали в напряженном молчании, хотя, разумеется, хорошо знали статью и помнили. Ждали, что будет. У Воробья был вид нашкодившего и одновременно готового на все, отчаянно-дерзкого школьника. Прервав чтение, Плеханов спросил:

– Господа, считаете ли вы, что редакция имеет право и впредь высказываться в таком духе?

Он с изумлением оглядывал всех, полулежавших на плащах, пледах, сидевших кружком на лужайке и смотревших на него. Фроленко сказал:

– Что ж, так и нужно писать, по-моему, в революционном органе...

Было сказано не слишком уверенно, но так как тягостная пауза длилась, выходило, что фроленковская неуверенная мысль одобряется всеми. Попов спросил у Морозова без всякой воинственности – это был скорее жест для Плеханова:

– Вы признаете это общим методом?

Воробей забормотал пылко:

– Видите ли, как только будет обеспечена свобода слова и низвергнут абсолютизм, сейчас же нужно будет действовать убеждением. Исключительно убеждением!

Кто-то из саратовцев прогудел одобрительное, остальные молчали, Плеханов, уже севший было на свой плащ, снова вскочил.

– Господа! В таком случае мне здесь больше нечего делать. Прощайте!

Качнулся, поднял плащ и, помахивая им, довольно медленно и с какой-то жалкой торжественностью – наверно, ждал, что окликнут, – пошел в сторону леса. Никто не окликнул. У всех на лицах было написано виноватое, мучительное. Верочка Филиппова прошептала:

– Господа, нужно его возвратить!

Андрей и Дворник переглянулись. Поняли без слов. Дворник произнес бесцветным, директорским голосом, какой являлся у него в иные минуты:

– Нет, как ни горько, мы не должны его возвращать.

Жорж ушел. Ни один человек, даже из ближайших единомышленников – ни Попов, ни Щедрин, ни Преображенский с Харизоменовым, – за ним не последовали. Раскола не произошло. И, однако, тяжесть, смутно-гнетущая, чувствовалась всеми: пока еще никто не последовал; и раскола пока не произошло. Стали выбирать редакцию органа из трех человек: назвали Тихомирова, Морозова, а третьим вместо ушедшего Плеханова кто-то предложил "Юриста", Преображенского. Дворник неожиданно – нервы у всех накалены – вспыхнул: "Ну нет уж, кого хотите, только не Юриста! Он же народник из народников!" Была пауза ошеломления, едва не грянул гром, но Мария Николаевна со своим бесподобным хладнокровием заметила: "Ах, Дворник! Как вы плохо воспитаны! Вы забыли, что о присутствующих так не говорят, а кроме того, не все такого мнения о Юристе, как вы". Этот полушутливый выговор всех слегка успокоил, Преображенский сам предложил Аптекмана, маленького, юношески-хрупкого человека, но, как говорили, дельного, честнейшего землевольца, однако Аптекман наотрез отказался. Тогда сошлись на Преображенском, и он попал третьим в редакцию. Затем выбрали трех человек в распорядительную комиссию: Михайлова, Фроленко и Тигрыча. Все как будто шло примирительно. Но тяжесть, возникшая однажды – чувство непрочности, – не проходила. Силились ничего не сдвинуть, не нарушить, не изменить себе, но когда для дружбы прилагают усилия, тогда дело плохо.

И только Андрей – может быть, единственный из всех – не испытывал ни тяжких предчувствий, ни угрызений совести. Старое рвалось, ну и ладно! Это было не его старое. Особенно суетились барышни. Ну естественно, чувствительные натуры. Когда Соня Перовская, очень взволнованная уходом Плеханова, о чем-то шепталась то с одним, то с другим и, кажется, призывала к какому-то действию, Андрей, улучив минуту, спросил ее:

– Сильно огорчены?

Она, почувствовав в его тоне насмешливость, ответила резко.

– Да, огорчена! Не люблю заговоров и переворотов. Считаю, что заговорами и переворотами мы ничего не добьемся ни в нашей борьбе, ни внутри себя. Порядка не будет! – И вдруг повернувшись к Фроленко, который сидел рядом с Андреем: А вы, сударь, очень странно себя аттестуете!

Михайло покраснел, добрая душа, и даже привстал.

– Соня, ты о чем? – Знал о чем.

– Если уж звать Марию Николаевну... – Она понизила голос, так как Тихомиров и Морозов продолжали спорить с кем-то из деревенщиков, довольно шумно, Титыч их примирял. Шептала, наклоняясь к Михайле: – с которой мы делали одно дело в Харькове, то почему ж меня забывать? И, вообще, что я, заразная? Черти вы этакие, Кащеи несчастные! – И она как бы шутя, но вполне неслабо шлепнула Михайлу ладонью по затылку.

– Соня, голубка моя, тебя никто не забывал, но я, ей-богу, считал тебя неисправимой народницей, – бормотал Михайло, сконфуженный. – Прости, пожалуйста...

– Нет уж, не прощу никогда!

Она отошла, грозя пальцем, улыбаясь, но лицо было злое. И видно, что говорит правду: не простит.

Наконец долгий день споров, тягостных переживаний кончился, все устали, были голодны, женщины жаловались на головную боль. Как бы хорошо было всем пойти куда-нибудь в ресторан или в трактир, поужинать славно, с вином! Морозов и весельчак Титыч загорелись: "А что? Давайте! Пошли! А capella!1 [1 хором, вместе (итал.)]" Дворник, разумеется, тут, же пресек: "Никаких а capella! Расходимся небольшими группами". Так вышло, что, расходясь группами, Андрей и Михайло оказались вместе с Соней и Таней Лебедевой, затем Михайло и Таня, попрощавшись, куда-то исчезли, и Андрей остался с Соней вдвоем. Решили пойти поесть в трактир. Андрею нравилась маленькая женщина. Он с удовольствием над нею подтрунивал. Не мог отделаться от мысли, что она – истинная аристократка, дочь петербургского губернатора! А вообще-то, как рассказывал Тигрыч, она праправнучка знаменитого Кирилла Разумовского, последнего гетмана малороссийского. Очень забавляло, интриговало даже: как могла порвать с семьей, с домом?

Ведь революционерами становятся от отчаяния жизни, а тут...

– На вас посмотреть, Борис, – сказала она, – тоже не скажешь, что отчаявшийся. Такой здоровенный, физиономия бодрая, румяная...

– Природа мужицкая, что поделать. Но жизнь я хлебнул, знаю что почем. В народ ходить, долги какие-то отдавать, мне не требовалось.

– А знаете, что я скажу вам? Кичиться крестьянским происхождением так же нелепо, как и дворянским.

– Да? По-моему, это не одно и то же.

– Одинаковая гадость. Вот я люблю простой народ, уважаю безмерно, может быть, к некоторым отношусь даже лучше, чем они того заслуживают: только потому, что преклоняюсь перед трудовой жизнью, перед страданьями, бедностью. Но когда вдруг сталкиваешься с этаким самомнением, похвальбой своей народностью – в деревне этого нет, но в городах, среди фабричных, даже в наших рабочих кружках приходилось встречать – противно бывает. И ради этого, думаешь, дурака, самолюба, жизнью жертвовать?

– А не приходило в голову, что бояре на Руси тыщу лет кичатся происхождением, а мы, людишки черные, тягло, быдло – только едва-едва, лет пятнадцать, как почуяли, кто мы есть? Едва голову подняли, а вам уж противно.

Она посмотрела как-то сбоку, внимательно.

– Ладно. Знаете что? – Тронула пальцами его руку. Наверное, для нее этот жест, примирительный, был большого значения. – Давайте ценить людей не за их происхождение, ладно? Не за их племя, религию, образование, а за то, что вложил в них бог или природа.

Он кивал, улыбаясь. Как-то уж очень она всерьез. Вообще, была похожа на серьезную гимназисточку, из тех, которые берут книги в библиотеке, рассуждают о возвышенном и все, кроме занятий, считают глупостью. Не верилось, что эта розовощекая барышня прославилась многими подвигами. Например, гениальным бегством из-под конвоя в Чудове. После Большого процесса ее арестовали на юге, везли чугункой в ссылку, в Олонецкую губернию, и на станции Чудово, где поезд довольно долго стоял, она попросилась в дамскую комнату. Жандармы проводили, сели у входа, были, видимо, пьяны, задремали, она спокойно дождалась, пока поезд уйдет, перешагнула через спящих и скрылась. (Рассказывал Михайло в прошлом году.) В трактире Андрей нарочно, продолжая испытывать аристократизм своей спутницы, заказал самое грубое, дешевое, что было: щи со щековиной, из соленых бычьих щек. Она ела с аппетитом, не замечая того, что ест. Он наблюдал исподтишка. Нравилось: наблюдать. Вдруг она сказала:

– Когда-нибудь расскажу, почему я стала революционеркой.

– Когда-нибудь? А если – сейчас?

– Нет.

– Расскажите сейчас.

– Нет, сейчас неохота.

– Рассказывайте сейчас же! – Он взял ее маленькую руку с пухлыми пальчиками, стиснул. Стискивал все сильнее. Наверно, ей было больно. Она смотрела улыбаясь, и в глазах, нежно-серо-голубых, светилось неколебимое спокойствие.

Качала головой. Он отпустил: на руке отпечаталось белое.

– Началось у меня от ненависти к деспотизму. Когда-нибудь расскажу. Деспотизм ведь бывает всякий, домашний, семейный. Но дело в том, что самое страшное – когда заставляют делать вопреки твоей воле.

Потом долго разговаривали об обществе, об уходе Жоржа, о том, как все это будет дальше. Она упорствовала: нет, никогда не согласится ради террора оставить работу в народе. Политический террор может быть только подсобным средством, но вовсе не универсальным. Жорж умнейший человек, знаток Маркса, Лассаля, как теоретик он не имеет равных. А как практик: кто организовал демонстрацию на Казанской площади? Кто впервые поднял красное знамя "Земли и воли"? Да, но как раз потому, что больше теоретик, чем практик, он не видит всей безнадежности работы в народе. Нас всех перевешают, пока сдвинем эту глыбу, хотя бы на миллиметр. Нет, нас перевешают скорее, если вступим в открытый бой. Вот здесь наша гибель будет мгновенной. Почему же она не пошла за Плехановым, если такая противница террора? Не противница, нет, но не считает террор спасением. Она противница раскола, разъединения, ибо тут пагуба и конец, и поэтому – не пошла за Плехановым. И как он ни спорил, как яростно ни доказывал, какие примеры ни приводил, она стояла скалой: нет, толку этим путем не добиться, Россию не освободить. Повалить самодержавие можно только долгим и кропотливым трудом среди народа.

– Я тоже так полагал, леший бы вас драл, упрямая вы бабенка! – кричал Андрей, потеряв самообладание. – Но теперь-то! Оглянитесь кругом! Неужели не видите, что творится? Неужели не понимаете, что через полгода всех нас переловят и передушат, как мышей?

– Вероятно. А что вы на меня кричите? Я ведь согласилась, никуда не ушла, буду заниматься и террором, если понадобится. И цареубийством. Но мнение-то свое, независимое, могу иметь?

– Можете иметь. Но и соображать должны.

– Да вы-то чего хлопочете насчет террора? Зачем к террористам ладитесь? Вы же знаменитый конституционалист. Вы уж поближе к князю Васильчикову...

– А что вы обо мне знаете? – Андрей, рассвирепев, даже кулаком по столу грохнул.

– Вы прекрасные речи произносите. Большой говорун.

– Я большой говорун?

– Ну, конечно, готовитесь к учредительному собранию...

Из-за соседнего стола угрожающе поднялись трое. Какие-то темные рожи, кабацкая пьянь. Видно, давно прислушивались.

– Эй, господин, ты девку не обижай...

– Машка, айда с нами! Наплюй на его!

Один уж и руку тянул, чтобы Соню схватить. Трактир был, действительно, из последних. Андрей соображал, кого первого бить. Соня вдруг закричала на пьяных ярыжек так, что те опешили, отступили, да и Андрей изумился. Вышли на улицу, в душную темноту. Андрей смеялся: нет, не зря в народе толкалась, умеет разговаривать с простыми людьми! И пока провожал до дома, где она жила с Таней Лебедевой – спорили все о том же, до ругани, до хрипоты.

И на другой день спорили. Перетягивал к себе, в Исполнительный комитет. Убеждал: все равно разрыв неизбежен. На последнем заседании решались финансовые дела. Опять могли разгореться страсти: какую часть деревенщикам, какую на террор. Андрею посоветовали (Дворник особо просил) не выступать, чтобы не обострять положения. Он уже обозначил себя, как самый резкий сторонник нового направления, который к тому же вовсе не заботился о сохранении единства. Ему это было не дорого. Ну вот, и, подчиняясь просьбе, сидел в сторонке, слушал, что говорят, и рассуждал вполголоса то с Соней, то еще с кем-то, из колеблющихся.

Было постановлено не больше одной трети всех имеющихся средств тратить на террор, остальные две трети – на работу в деревне. Дворник пытался протестовать, не очень, правда, решительно, да и Андрей жестом остановил его. Ведь было ясно, что никакой работы в деревне не предвидится, все это миф, химера, любимая бесплотная мечта. Расставаться с химерами всегда мучительно. И Перовская, хотя твердила упорно: "Работу в деревне ни за что не оставлю!", было видно – страдает. Потом она, ее подруга Таня и Верочка Фигнер, она же Филиппова, мололи вздор насчет того, что Исполнительный комитет их пугает: нет ли здесь нечаевщины? Заговор, конспирация от товарищей, тяга к убийствам... Пришлось объяснять: заговор был направлен не против товарищей, а против общего врага. Тайна существовала лишь несколько дней, а теперь все открыто, каждый волен поступать по своему разумению. И не надо так уж трястись и скрипеть зубами при слове "нечаевщина". Ну, тут началось! Женщины бросились на Андрея с криком, с проклятьями, чуть ли не с кулаками. Да как он посмел? Что у них общего с этим грязным обманщиком, вымогателем? Так говорить, значит ничего не понимать в русском освободительном движении! Обманул умирающего Герцена! Шантажировал Огарева! Вера Засулич говорила о его бессовестных проделках! Бакунин от него отрекся! Когда его схватила швейцарская полиция, ни один русский студент (Верочка готова присягнуть) не желал шевельнуть пальцем для его освобождения! Убить невинного человека! Иезуит от революции! Весь вышел из книжечки Макиавелли "Монарх": помните, появилась в шестьдесят девятом году в переводе барона Затлера? Если уж говорить...

Тут грянул ливень. Кинулись с лужайки под деревья, сильный дождь доставал и там, вмиг потемнело, от травы шел пар, и тогда кто-то крикнул, что надо бежать в павильон, к пруду. Побежали, веселясь, женщины подобрали юбки, кричали, ахали, Андрей поднял на руки Верочку, кто-то подхватил Соню добежали, допрыгали, Воробей потерял очки, Марья Николаевна, босая, поскользнулась и шлепнулась, хохотали, валились от изнеможенья и хохота на пол, господин с дамой смотрели с недоумением, у всех блестели глаза, лица были мокрые, красные, Верочка вдруг запела сильным, счастливым голосом "Бурный поток", ливень с нарастающим гулом колотил в деревянную крышу...

Непрочность, о которой догадывался Андрей, проявилась скоро. Два месяца после Воронежа бились, терпели, сдерживали себя, шли обоюдно на всяческие уступки – мелкие, несущественные, но казавшиеся важными, – однако, дело непоправимо разлаживалось. Деревенщики гнули свою линию, Исполнительный комитет – свою. И когда стало окончательно ясно, что нет смысла мучить себя и других, было решено разделиться. Разделили слова: сторонники политического террора взяли "волю" и назвали себя "Народной волей", а те, другие, взяли "землю" и придумали себе название "Черный передел". (Это была, собственно, исконная крестьянская мечта – душевой передел земли, – на которой строили свои надежды чигиринские пугачевцы, Дейч со Стефановичем.) Разделили имущество: типографию. Разделили средства. И с того дня, когда это случилось – в августе, в Лесном, под Петербургом, – террористы и будущие цареубийцы, вздохнув с облегчением, приступили к своим делам. Они знали, что скоро погибнут, может быть очень скоро, той же осенью семьдесят девятого года, но были твердо убеждены в том, что смертью своей принесут родине избавленье и счастье. И поэтому очень торопились, старались не терять ни дня, ни часа.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

В один из последних дней лета на даче в Лесном члены Исполнительного комитета приняли решение о казни императора Александра II на его возвратном пути из Ливадии в Петербург. Обыкновенно император возвращался с юга в ноябре. За два месяца – сентябрь и октябрь – надо было успеть расставить такие капканы, чтобы покончить с императором неминуемо. Перекрыть все пути. Не так уж сложно, если взяться за дело с умом. Путей было два: железной дорогой из Симферополя через Харьков, Курск, Москву и морем до Одессы, оттуда поездом. Скорей всего царь поедет из Симферополя железной дорогой, но все же Одессу нельзя было упускать: туда направили Михайлу Фроленко. Главные силы бросили на Московско-Курскую дорогу: Дворник вместе с Морозовым, Гартманом, Перовской (к исходу лета она окончательно сломилась в своем народническом упорстве и примкнула к терроризму) должны были приготовить минную засаду под Москвой, а Андрей вызвался устроить такую же каверзу на юге, где именно еще не знал, где-то на степном просторе между Симферополем и Харьковом.

Андрей был убежден, что его мина окажется первой и решающей. Ну, а если нет – тогда Москва. Спасенье царю не предвиделось. В ноябре жалкий тиран испустит дух, а к рождеству вся жизнь в России переменится: новый государственный строй, конституция, представительное управление, свободная печать. А там уж пойдет настоящая борьба за народоправство!

В радостном нетерпении мчался Андрей на юг, сквозь зной и спелость осенних российских равнин. В Харькове остановился на "Монастырском подворье". Среди здешних людей было немало знакомых: один из лучших и верных – Иван Глушков, "Ионыч", старый приятель по одесским кружкам. Но теперь, в начале сентября, Ионыч подумывал насчет того, чтобы исчезнуть, ибо вокруг сгущалась опасность. Новый генерал-губернатор Харькова Лорис-Меликов, заменивший на этом посту убитого Гришкой Кропоткина, действовал гораздо более хитро, но и решительно. Кружок Дмитрия Буцинского, толкового молодого человека, близкого Андрею по духу, называвшего себя "государственником" (бегло познакомился в прошлом году, да и Соня Перовская много рассказывала), был сильно весною подорван, лорис-меликовские шпики искали убийц Кропоткина, выудили нескольких человек, и Буцинский в апреле бежал из Харькова. Теперь все было в разброде, более затаенно, но сходки, вполне мирные, без кровожадности – чтение книжек и споры о социализме, – кое-где, по студенческим квартирам, продолжались.

Ионыч быстро свел Андрея с местными карбонариями. Самым заметным был, конечно, "Староста", Петр Абрамович Теллалов, ровесник Андрея или, может быть, на год младше, с немалым опытом: еще в семьдесят четвертом году, когда был студентом Горного института, попал в ссылку за участие в "беспорядках". Этому Старосте, или Абрамычу, Андрей вез поклоны из Питера. Гришка Гольденберг, появившийся вскоре, тоже знал Теллалова и рекомендовал его, как вернейшего человека. Ионыч и Староста – на этих двух можно было опереться, но Ионыч уже собирал пожитки. Остальные здешние были тощая молодежь, слегка напуганные, слегка легкомысленные, знавшие обо всем понаслышке. Шут знает, чем они занимались! Староста делился опытом, как они добывают деньги для кружка: обрабатывают либералов, одну даму, например, жену председателя Харьковской судебной палаты дообрабатывали до того, что она ежемесячно вручает ему, Старосте, тридцать четыре рубля в пользу социалистов, а некий Легкий, восемнадцатилетний гимназист, нашел замечательный способ добывания денег. Он обещает гимназистам через мифического чиновника министерства просвещения, который тут будто бы проездом, достать фальшивый аттестат зрелости для поступления в университет, за шестьсот рублей, берет триста рублей задатка, и два осла на эту удочку уже попались. Чем рисковать много раз по мелочам, лучше однажды рискнуть хорошенько, но зато запастись средствами на год, два, три. Тут это понимали и носились с идеей подкопа под Полтавское казначейство. Впрочем, главное – на что тратить средства? – в Харькове представляли смутно.

На одной из первых же сходок, на квартире студентов Кузнецова и Блинова кто-то спросил: верно ли, что Петербургское общество изменения государственного строя разделилось на две фракции, террористов и народников? Пришлось объяснять, что общества с таким длинным названием вовсе не существует и что народники, признавшие террор одним из средств борьбы, не перестали быть народниками. Слухи о разделе докатились сюда еще летом, родили сумятицу в мозгах. Гришка Гольденберг сильно портил дело. Здесь, в Харькове, на месте своего геройства, он чувствовал себя непререкаемым авторитетом и пребывал в каком-то постоянном, именинном возбуждении: каждую минуту ждал дани восхищения, пускай даже молчаливого. Он запретил называть себя Гришкой, Давидом, Биконсфильдом, велел звать Федором. Хвастался, что вряд ли есть хоть один другой революционер в России, который имел бы столько разных имен, как он. То и дело вынимал из кармана флакончик с прозрачной жидкостью и что-то писал (видимо, важные письма) этой жидкостью на листках бумаги. Как будто не мог заняться писаниной дома, наедине. Студенты глядели на него разинув рты, подавленные его значительностью. Еще бы: кто-то, приведший Гришку в этот кружок впервые, назвал его "певцом" и "одним из друзей Кропоткина". Свою славу певца Гришка старался подтверждать, и после серьезных разговоров, когда дело доходило до веселого застолья, всегда пел малороссийские песни. Но что касается рекомендации насчет "одного из друзей Кропоткина", то намек был, кажется, всем ясен. Вот этого мелкого фанфаронства, неутомимой самощекотки, Андрей не понимал. Какой вздор! Тщеславиться перед мальчишками, рискуя из-за этого провалить себя, да и дело. Сказал ему об этом. Гришка удивленно поднял брови: "Ты учишь меня конспирации?" И хохотал. "Учит меня конспирации! Это уже анекдот. Милый Борис, я не проронил ни слова, ни полслова".

Верно, не проронил. Но ведь намекал же, черт тебя драл!

– Мы не будем, как прежде, заниматься такими мелкими делами, как убийства Кропоткина и Мезенцева. Мы начнем с главного, с царя! И пусть все, кто нам сочувствуют, но колеблются или трусят – что, впрочем, одно и то же, – знают, что мы не требуем, чтоб в этом деле принимала участие вся террористическая партия. Нам достаточны единицы, чувствующие к этому призвание. Остальные будут лишь содействовать. Один кинжал нельзя держать десятью руками. Подвиг есть дело редкое и добровольное.

Все было так, но – тон, категоричность, тайное самолюбование, которое нельзя было скрыть, оно так и прыскало, вызывая раздражение. Из-за Гришки, чтобы сгладить впечатление, Андрей выступал помногу и долго. Один из почтительных Гришкиных слушателей, совсем молоденький реалист, сын известного в Харькове доктора Сыцянко, робко возражал: они не трусят, нет, но колеблются, ибо террористический путь, как известно, влечет за собой репрессии, невинные жертвы. Привел в пример двадцатилетней давности покушение Орсини на Наполеона III, когда император с императрицей после взрыва бомбы спаслись, а полтораста человек на улице вблизи театра были ранены и десять убиты. Гришка, рассердясь, сказал, что никому не советует попадаться под карету истории. Еще был вопрос: а какие пути предлагают террористы для достижения конституции? Гришка ответил загадочно: "Этого пока еще нельзя говорить, секрет".

Более всего Андрей боялся, что в Гришкиных речах может мелькнуть настоящая причина их приезда в Харьков. Сам он вовсю создавал видимость, что они приехали сюда, как истые пропагандисты: говорил на исторические темы, объяснял по Марксу суть борьбы классов, ну и, разумеется, о терроре, но без горячки, спокойно. В двадцатых числах приехал Колодкевич, а вскоре Баранников (теперь он звался Ипполит Кошурников) и Андреев тезка Пресняков. С Пресняковым Андрей познакомился только теперь. Это был высокий блондин, несколько бледный, угрюмый, худой, похожий внешностью на петербургского мастерового, однако на самом деле был вполне образован: учился когда-то в Учительском институте. Потом, правда, слесарничал на каком-то заводе в Питере. Пресняков был мужчина серьезный. За ним числились дела: Казанская демонстрация, бегство из полицейской части и – кровь. Говорили, что убил шпиона два года назад. Представляясь Андрею, жестко стискивая его руку, сказал внушительно: "Андрей Корнеевич". Взгляд у Андрея Корнеевича был какой-то странно застывший, водянистый. Андрей, поглядев на него, подумал: "Эге! Человек нужный". Пресняков с Баранниковым привезли динамит и проволоку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю