Текст книги "Нетерпение"
Автор книги: Юрий Трифонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)
Вдруг с хоров кто-то заорал. Это был горловой бас Левки:
– Не уважили требований всех университетов!..
Он перебивал уже не Градовского, а Мартенса. Мартенс продолжал бубнить, как пономарь. Снова тот же бас:
– Оратор, молчать!
Сразу возник шум, возня, крики раздавались в разных местах, и внизу тоже. Андрей увидел: Папий в черном сюртуке, бледный необыкновенно, вышел из толпы, теснившейся на сцене позади стола, за которым сидели сановники, раздвинул стулья и, подойдя к Сабурову, дал ему пощечину. Многие не увидели, не поняли, зал был переполнен, народу тысячи четыре, но Андрей знал, что будет пощечина, поэтому следил внимательно, как следят в театре за сюжетом хорошо знакомой оперы. Сабуров сидел неподвижно вытянувшись, лицо его на глазах превращалось в маску. Папий исчез. Откуда-то посыпались листовки. Это Левкино дело. Тут пошло все стремительно: паника, крики: "Держи!", "Бей!", "Вот они!" Громадная толпа поднялась с мест, задвигалась, зашаталась. Начались драки, Андрей ввязываться не стал, быстро спустился большой лестницей вниз. Он видел, как Левка, под охраной своих приятелей первокурсников, тоже благополучно проскочил на улицу. Куда делся Папий, Андрей не видел.
Через полчаса встретил обоих на конспиративной квартире Геси Гельфман и Саблина, на Троицкой. План удался во всех подробностях. Оба были возбуждены, обсуждали со смехом, перебивая друг друга, поведенье каких-то своих знакомых, схватку, возгласы, крики, выражение лиц сановников: еще долго не могли остыть от боевой горячки. И были счастливы! Андрею так хотелось посидеть с ними на переломе их жизни – сегодня они стали нелегалами, будут жить некоторое время здесь, у Геси, пока им не принесут паспорта, платье, деньги – хотелось поболтать с ними, обнадежить, успокоить и поесть что-то вкусное, что готовила Геся, но обязан был уходить. Сегодня его ожидало еще одно дело, крайне тяжкое и секретное, о нем не догадывался и не имел права знать ни один человек, кроме Гриши Исаева. Не знала даже Соня. Да уж Соня тем более! Жесточайшее нарушение постановления Комитета. Он брал этот грех на себя, ну и на Гришу тоже, потому что без Гриши ничего бы не состоялось.
Прибежал Саблин с пачкой газет, как всегда в бойком и балагурственном расположении духа, возмущался какими-то стихами из "Санкт-Петербургских ведомостей" на смерть Достоевского. Он был у Иванчина-Писарева, туда зашел Глеб Иванович Успенский, и они читали эти стихи и хохотали.
– Послушайте-ка: "Почий на лоне Авраама замечательный писатель, ты был за обиженных великий воздыхатель, за которых ты неустанно писал и ратовал, потому что сам за правду в изгнании живал..." А, каково? Чистый Лебядкин. Стихи капитана Лебядкина. Подписано: Максим Ковалев, крестьянин. Газетные ослы демонстрируют народное признание. Кстати, о народном признании: вот некоторая сумма в нашу кассу! – И он положил на стол несколько ассигнаций.
– Откуда же? – спросил Андрей.
– От Глеба Ивановича. Я не просил, он сам. Был шутейный разговор: интересно, мол, что сейчас задумывают террористы? Где соединят провода? Ну, и я важно сообщаю: я бы, говорю, избрал памятник Екатерины и под шлейфом ее устроил приспособления. Да вот беда – денег нет? Такое, говорю, оскуденне в нашем кармане – вместо "Палкина" ходим в съестную лавочку, а крепкие напитки давно забыли. Да, говорю, с этой революцией всякое пьянство запустишь!
Папий и Левка во все глаза смотрели на шутника, который так запросто беседует со знаменитым писателем. Саблин не был знаком ни с Папием, ни с Левой, видел их на своей квартире впервые, и тем не менее продолжал весело – и неосторожно, как отметил про себя Андрей – болтать.
– И тут как раз Глебу Ивановичу доставляют гонорар от "Отечественных Записок". На квартиру к Писареву почему-то. Ну и он всю сумму – мне! Пожалуйста? Это зачем, спрашиваю? Для проводов под шлейфом или для поддержания пьянства?
Папий с Левкой хохотали. Андрей сказал:
– Милый ты парень, Коля, но – болтун...
– Это я так: "от большого остроумия говорю глупости", как говорила моя матушка...
Хотелось сказать: "Когда-нибудь вляпаешься от большого остроумия", но промолчал. У Саблина на такие предостережения один ответ: "А мне не страшно. Я ведь живым не дамся". Надо было бежать, а Геся уже несла на стол горячие пирожки и чай. Ах, Коля Саблин, счастливец, зачем тебе ходить к "Палкину"? Гриша Исаев ждал в Пассаже. Андрей попрощался и, взяв пару пирожков, жуя на ходу, побежал. На улице стемнело. Уже зажглись фонари. Андрей шел быстрым шагом, почти бежал по привычке, и в мыслях мерещилось что-то легкое, какая-то слабая радость: что ж это было? Ах, да: деньги! От Глеба Ивановича. Нечаев в письмах корил: зачем печатаете в "Народной воле" такие ничтожные суммы пожертвований, два рубля, пять рублей, полтора рубля? Надо печатать: господин икс пожертвовал в фонд партии пятьсот рублей, господин игрек – тысячу двести. Надо преувеличивать, пугать, создавать видимость, приводить в трепет.
Но как этот человек, видящий только цель и только пользу, сможет понять то, что касается его собственной жизни?
Сегодня будет сделана попытка его увидеть. И сказать ему честно о решении Комитета. Очень трудно его увидеть. И не менее трудно – сказать. В Пассаже, на второй галерее, где была назначена встреча с Гришей, Андрей прохаживался перед входом в музей Лента, от нечего делать читая зазывные афиши: "Новость! Чудо нашего времени! Комическое поющее верхнее туловище еврея! Никогда небывалые лучшие изобретения в механике!" Толпа двигалась бесперебойно: гимназисты, солдаты, молодые чиновники, девицы, заводские мастеровые в черных пальто, в цилиндрах с модными узкими полями. Для всех этих людей "Автомат-негр, играющий на флейте", или "Автомат-гусар, играющий на корнет-а-пистоне", или "Механическая танцующая пара", или "Трехголовый шведский соловей", или взрыв в Зимнем дворце, или казнь человека рано утром на Семеновской площади – чудеса примерно одинаковой силы и развлекательности. И Андрей знал это прекрасно и нисколько не сердился на толпу, со страстным любопытством стремившуюся в музей господина Лента. Где кроме всего прочего: пытки в воске и железе, галерея разных преступников, большая коллекция старых и новых орудий пытки, мечи, употребляемые при казни, и иные редкости.
В другое время Андрей непременно зашел бы посмотреть орудия пытки и мечи, употребляемые при казни – такие вещи его неизменно интересовали, но он боялся покинуть галерею и пропустить Гришу. Вскоре Гриша возник из толпы, улыбающийся, с несколько отросшей – теперь уже и не французской, а полурусской – белокурой бородкой. Следом за Гришей шел высокого роста солдат. Гриша быстро познакомил Андрея с солдатом, назвав имя солдата невнятно, так что Андрей переспросил.
– Звать меня Добрый человек, – сказал солдат.
– Так просто – Добрый человек, и все тут? – усмехнулся Андрей.
– А смешного ничего нету. – Солдат нахмурился. Был он богатырского роста, глядел угрюмо. – Больше вам знать не положено, господин.
Гриша объяснил: Нечаев всем своим солдатам дал клички, двойные, одну для употребления в равелине, другую для города. Этого солдата зовут Добрый человек и Аннушка. Он в равелине уже не служит, переведен в петербургскую местную команду. Сейчас проводит Андрея на квартиру одного обер-фейерверкера, где Андрею дадут солдатское платье, и другой человек поведет его к равелину. Гриша попрощался. Пошли с Добрым человеком вдвоем. Солдат был на редкость молчалив и мрачен. На всякий вопрос Андрея он отвечал не сразу и с явной неохотой. В какой камере сейчас Нечаев? Пауза, потом мрачный ответ: "Да в пятой... В какой ему быть". Откуда равелинские солдаты родом? Тоже после изрядной паузы: вологодские да архангельские. И когда уж дошли почти до Малой Пушкарской, где жил обер-фейерверкер, Андрей решился спросить о Нечаеве: сильно ли его уважают?
Добрый человек остановился и поглядел на Андрея, как бы чему-то дивясь.
– А попробуй не уважай.
– Что же так?
– Да он как глянет!..
Сделалось совсем темно. Андрею дали шинель, солдатскую шапку, и какой-то другой солдат по кличке Пила повел его в крепость. Откуда в Нечаеве эта сила? Что он делает с людьми, отчего так безропотно подчиняются? Пила был более разговорчив и успел рассказать, что "наш орел" – так они зовут его между собой – все про всех знает, про все домашнее, деревенское, не хуже ведьмака. Сам-то в камере, а народом оттуда командует. Я, говорит, сказал, чтоб моя партия дворец взорвала? Так и вышло. Приказал в царя стрелять? Стреляли. А его и начальство равелинское боится, потому что его никакой мор не берет: два года кандалы таскал, мясо гнить стало, а он – живой, нетленный. Вот и боятся: потому что, неровен час, прикажет – к ногтю. Ему наследник престола подчиняется. А царя, говорит, я все одно изведу, потому что он народную измену сделал. Какое-то темное облако наивности, страха, одновременно бесстрашия, фатализма и безоглядной доверчивости окружало этого загадочного человека. И тут был обман, и тут мистификация – ради великой пользы.
Когда на заседании Комитета Андрей заикнулся было о том, что мог бы попытаться поговорить с Нечаевым с глазу на глаз, хотя бы через решетку камеры – такая возможность есть, ведь он все равно должен осмотреть равелин в видах будущей попытки освобождения, – все стали ужасно на него орать. Не смеет и думать! Глупость! Абсурд! Преступный риск! Можно в письме объяснить сложность положения и невозможность откладывать покушение на царя. Кто-то предложил передать право выбора – казнь царя или освобождение – самим узникам, Нечаеву и Ширяеву, но это было тут же отвергнуто. На первом месте – казнь! Ради казни создана партия, погибли люди. Осматривать равелин, подступы к нему пожалуйста, пытаться увидеть Нечаева – строжайше нельзя. По грозному тону товарищей Андрей угадывал страх не только за его жизнь, но и за исход дела: ведь ему, Андрею, в процедуре казни поручался окончательный акт. Если царя не взорвет мина, его взорвут метальщики; если чудо спасет и от метальщиков Андрей довершит дело кинжалом.
И все же, понимая страх товарищей и степень риска, Андрей решился на эту попытку. Знать никому не нужно. Риск? Не больший, чем его обычный, постоянный, ежедневный, с которым он свыкся, как свыкаются с грыжей. По словам солдата Орехова, первого посланца Нечаева, осмотреть равелин с внешней стороны не представляло больших трудностей.
Было около восьми вечера, когда Андрей и Пила спустились со стороны Зоологического сада на лед Кронверкского пролива и двинулись к равелину. Крепость темной глыбой высилась слева, а равелин казался низким и плоским островом. Солдаты, дежурившие у стен, были товарищами Пилы. Он окликнул кого-то, отозвались, и Андрей поднялся по деревянным мосткам и по лестнице тут, наверное, летом полоскали белье – на невысокий берег. Нечаев в последнем письме прислал нарисованный им план равелина с указанием своей камеры. Равелин представлял собой треугольник. В нем было девятнадцать камер, но лишь пять из них имели окна на внешнюю сторону, остальные смотрели во двор и были недосягаемы. Камера Нечаева была из этих пяти. Она располагалась в той стороне треугольника, что находилась прямо против крепости, в утлу ближнем к проливу, а рядом с нею было нежилое помещение, цейхгауз. Теперь уже два солдата сопровождали Андрея. Возле первого же окна остановились. Окно было высоко, выше человеческого роста, но под ним стоял ящик, на который Андрей вскочил.
– Кто это? – донесся хриплый, очень явственный шепот из темноты.
– Желябов, – ответил Андрей.
– Ага, Желябов! Оченъ хорошо! Послушайте, Желябов, у меня есть важные идеи, я кое-что набросал нынешней ночью, зная, что вы придете... – В камере горел какой-то слабый светильник, может быть керосиновая лампа, но лицо человека, прижатое к решетке, было совершенно темно, ибо свет находился сзади. Андрей разглядел лишь, что человек очень худ, это было лицо юноши, почти мальчика. – Вы меня слышите? Хорошо слышите?
– Да, да! – ответил Андрей.
– Так вот, Желябов, вы пришли как раз вовремя. Я предлагаю срочно распространить следующий манифест: "По совету любезнейшей супруги нашей государыни императрицы, а также по совету князей, графов и так далее и по просьбе всего дворянства мы признали за благо..." Вы слышите меня? "...возвратить крестьян помещикам, увеличить срок солдатской службы, разорить все старообрядческие молельни..."
По-видимому, читал по писанному. Другая бумага должна была быть разослана священникам от имени святейшего синода, где говорилось, что император заболел недугом умопомешательства, что надо молиться с алтарей о его исцелении, но никому не открывать этой государственной тайны. Потом еще какие-то манифесты: к крестьянам, к русскому воинству, к гвардейским, гренадерским и армейским полкам, к коннице и к местным командам. Все читалось с необыкновенной, лихорадочной поспешностью, без пауз. Андрей слушал в ошеломлении. И мало-помалу – проходили секунды – чувствовал, как его одурманивает странная гипнотическая сила, проникавшая из зарешеченного окна. В какой-то миг вдруг показалось: гениальная идея! И не нужно казни царю. Вся Россия подымется. Однако через секунду сказал себе: вздор! Все это уже было и рухнуло: чигиринская затея, манифесты стефановичевские... Человек в камере был отрезан от мира. До него долетали лишь осколки событий. Он боролся в одиночку, фантазировал в одиночку. Как же ему сказать, что свобода и истинная жизнь отодвигаются? На какой срок – неизвестно.
– Как вы пишете? – спросил Андрей. – Вам дают чернила?
– Нет, я пишу сажей, которую собираю в душнике. Сажу развожу в керосине, последовал быстрый ответ. – Грозятся заделать душники, чтоб я не собирал сажи. Тогда буду писать кровью. Я уже пробовал, написал одно письмо кровью, ногтем.
– Нечаев, я осмотрел равелин, – сказал Андрей, – и нахожу, что попытку освобождения вас и Степана предпринять можно. В этом месяце мы обязаны казнить царя. Все приготовления уже сделаны. Я сообщаю вам высшую тайну для того, чтобы вы – поняли. После казни царя будем освобождать вас, но, если начнем с вас, казнь царя может не состояться,
Было молчание. Андрей видел темную голову на фоне слабого дымного света. Услышал голос:
– Вы правильно решили. Мы будем ждать и желаем вам успеха.
Потом недолго поговорили о делах, о способах связи, о том, кто из солдат особенно надежен, кто нуждается в деньгах и кому надо подыскивать работу, и попрощались. Андрей возвращался льдом пролива, охраняемый Пилою и еще каким-то солдатом, всю дорогу молчал, на душе было тяжко. Он будто ощутил гнет, внезапное отчаянье, что принес – тому, в пятую камеру. Но при этом было и облегчение. Потому что ложь есть тоска без исхода, а правда, даже самая ужасная, убивающая, где-то на самой своей вершине, недосягаемой, есть облегчение.
Арестанту из камеры номер пять оставалось ожидание. И – гордость силой своей души: он выбрал! Всем понятно, что его выбор означает смерть. Едва держась на ногах от усталости, Андрей пришел домой. Соня лежала на кровати с грелкой. Непонятно было, что у нее за болезнь: вдруг терзали мучительные боли в боку, вдруг пропадали. Идти к врачам не хотела, старалась не обращать внимания, не выдавать себя, но Андрей видел.
– Где ты был так долго? Приходила Аня, сказала, что ты был днем у Геси, потом куда-то исчез...
Она улыбалась, худо дело: значило, что у нее сильные боли. Он подошел ближе, нагнулся, увидел слезы в темных глазах.
– Я осматривал Алексеевский равелин. Лазил черт знает по каким откосам. Ну что ж – побег возможен, но надо долго готовить.
– Мне сказали, что в университете аресты, и до самого прихода Ани я ничего не знала и страх как себя изводила. Ну, и сразу началась боль. А теперь совсем хорошо и ничего не болит!
Он приготовил еду, принес от хозяйки самовар, и Соня стала рассказывать: наблюдатели проследили сегодня весь путь царя с минуты до минуты. Сегодня он ехал через Певческий мост, а в Михайловском дворце задержался дольше обычного. Обратно все так же: Екатерининским каналом и Мойкой.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Ночи и дни стали – одно. Все перемешалось, слилось, одинаково пахло земляной сыростью, могилой. Дни недели перестали существовать, кроме единственного – воскресенья. Два воскресенья отлетели впустую: однажды еще не были готовы снаряды, в другой раз царь почему-то не выехал на развод.
И осталось для жизни еще одно воскресенье: первое мартовское. Теперь или никогда, потому что и сил больше не было. Странная ерунда преследовала Андрея: вдруг на несколько секунд он терял сознание. Эти мгновенные обмороки случались днем, на квартирах, во время разговора, но однажды было и на улице, в конке. Никто не замечал. Он не рассказывал. Боялся одного: потерять сознание под землей. Собственно, тут не было потери сознания, было лишь секундное затмение, и потом ощущение, будто приплываешь издалека. Но после двадцатого лезть под землю было не нужно, кротовая работа кончилась, и Исаев с Кибальчичем ждали субботы, чтоб заложить мину. Отряд метальщиков составился: Тимофей Михайлов, Рысаков, Гриневицкий и Емельянов. Эту дружину, которую назвали террористической, Андрей набирал постепенно, с января, присматривался к каждому, разговаривал подолгу, прощупывал на стойкость – да выбирать, правда, не приходилось. Самые стойкие были за решеткой.
Соня очень хвалила Гриневицкого. Сам Андрей был уверен в Михайлове: может, потому, что тот напоминал ему Преснякова. Рысаков был как-то смутен: то проявлял отчаянность, то заметно робел перед пустяками. На совещаниях был суетлив, нервозен, вдруг хохотал глупо, употребляя ученые слова вроде "индиферентный", "эксцентричный", "диапазон", "кафедральный социализм", да все не очень кстати. Емельянов, которого привела Аня Корба, хорошо знавшая его через Анненского, статистика и литератора, был совсем юнец. Но необыкновенного роста юнец, на улице возвышался надо всеми на две головы, и Андрей за рост прозвал его "Сугубым". Все это была молодежь, еще не выработанная, не прочная, и, говоря по-серьезному, ей бы надо было повариться в революционном котле хотя бы год, другой. Но что делать, когда людей нет и ждать нельзя – не то что года, даже месяца?
По своей привычке во всем добираться до корней, выяснять происхождение, Андрей пытался понять – что двигало молодыми людьми? Какой волной прибило их к тайной квартире, где говорилось о снарядах, кинжалах и открыто о цареубийстве? Гриневицкий поляк, тут дело понятней. Михайлов истинный пролетарий, работал на многих питерских заводах, входит в рабочую дружину. Рысаков? Бедность, одиночество, прозябанье. Родители далеко, близких нет. Тут – неясность. Книги, чтение? Желание вырваться из круга придавленности, нищеты? Про Емельянова и этого не скажешь. Сын псаломщика, воспитывался у дяди, русского дипломата в Константинополе, потом попал в семью либералов Анненских, и вот здесь, может быть: разговоры, книги, обыски и даже высылки хозяина дома...
А в общем-то волна, прибившая их – дух времени, недовольство и тревога, царившие всюду.
В четверг на Тележной улице, в квартире Геси Гельфман и Саблина, только что нанятой – с прежней, в Троицком переулке, пришлось срочно съехать в середине февраля, обнаружилась слежка – он собрал метальщиков, добровольцев, и Кибальчич объяснял им устройство снарядов. Самих снарядов еще не было, Гриша Исаев, Грачевский и Кибальчич трудились над ними в лихорадочной спешке. Но чтоб не терять времени зря, решили ознакомить добровольцев пока что с теорией. Кибальчич объяснял по чертежам. К следующему дню, к пятнице, техники обещали приготовить один пробный снаряд, который надлежало испытать где-нибудь в укромном месте, за городом. Кибальчич просил: чтоб не больше четырех человек. Иначе – подозрительная толпа. Математическое мышление Кибальчича всегда поражало: почему непременно не больше четырех? Почему не больше трех, пяти? Нет, категорически точно: не больше четырех. В его сознании сперва возникали цифры, потом понятия. Когда кто-то спросил, нельзя ли приготовить из гремучего студня снаряды для самозащиты, Кибальчич ответил: "Можно, если использовать по пять или шесть фунтов на каждый снаряд". Что это значило? Не очень охотно пояснил: "Снаряды будут маленькие".
И вот – ресторан Детроа, здесь условились встретиться, пообедать и ехать потом в укромное место. Всех этих молодцов еще надо кормить: они лишились заработка, стали нелегалами. Приехал Кибальчич и оказал, что снаряд не готов. Когда же? Завтра, в субботу. В девять утра за Смольным монастырем, перейти реку. Разошлись. Андрей поехал домой. Соня была дома. Они легли рядом на кровать и лежали обнявшись минут сорок. Соня говорила, что у нее ничего не болит, но он видел: болит. Сам чувствовал, что будет терять сознание, и боялся заснуть. Лежал с открытыми глазами. Соня спросила: "Куда же все-таки поедем?" Он сказал, что всякий кулик свое болото хвалит. Лучше Феодосийского уезда места нету. Можно еще в Брацлав Подольской губернии. Вдруг вспомнил деда: как прощались на бугре густым, синим утром, потом была долгая, в пылюке, дорога, жара, печаль. Воспоминания – сушь души. Отгонял их. Если что и вспоминалось случайно, секундно. В половине пятого встали, оделись, вышли на улицу. Взяли извозчика. На Большой Садовой, около Публичной библиотеки, остановились, отпустили извозчика и расстались: Соня где-то здесь встречалась с Аней Корба, а у Андрея было назначено несколько свиданий на Невском. На заснеженном тротуаре перед входом в Публичную сказали друг другу: "Ну, прощай!" и Соня еще добавила, как обычно: "Будь осторожен". И это было – последний раз. На Большой Садовой какой-то тип привязался сзади, губастая сволочь, пришлось сделать несколько кругов – наука Дворника, уходить "кругами", не по прямой – прежде чем от него отделался. Человек из Москвы, ожидавший в кофейной, прождал лишние полчаса. Потом была встреча с равелинским связным, передавшим письмо от Нечаева. Тот проникся особым уважением к Андрею. На конверте стояло: "Тарасу в руки". А несколько дней назад Нечаев в письме требовал установления диктатуры в партии, на роль диктатора предлагал Андрея. Тогда очень смеялись. Тут же в трактире Андрей попытался разобрать письмо, написанное шифром. Какие-то сообщения о солдатах и советы, как с ними обходиться. Пила любит выпить, Дьякон всех умнее, преданнее, его сделать целовальником в небольшом кабачке. Главное, не оставляйте их без дела, в праздности: они непременно запьянствуют. Платите скромное жалованье, никак не более двадцати рублей, и делайте подарки за ловкость, но требуйте... Чего требовать, Андрей разобрать не успел, время вышло, надо бежать к Тригони. Письмо не слишком важное. Думать об устройстве солдат после побега, который неизвестно когда состоится, сейчас ни к чему. Тригони жил в меблированных комнатах г-жи Мессюро, на углу Невского и Караванной. Он должен был вернуться от Суханова. Поднявшись на второй этаж, Андрей увидел, что дверь номера, расположенного напротив номера "12", где жил Тригони, приоткрыта, и в щели что-то дернулось, блеснуло: будто человек, стоявший у самой приоткрытой двери, отпрянул.
Тригони сидел в жилете, напевал, читая газету и одновременно ковыряя в трубке. Настоящий "дядя", как Андрей привык называть Мишку с детских лет.
– Здравствуй, дядя. У тебя в коридоре, кажется, полиция.
Мишка вскочил со своей, всегда поражавшей Андрея прыткостью: семь пудов богатырского веса поднял с кресла вмиг.
– Капитан? – спросил Мишка.
– Какой капитан?
– Напротив живет какой-то флотский капитан. Позавчера он мне стал подозрителен, был услужлив, приставал с разговорами. Я решил отсюда ретироваться.
– Подожди! – Андрей остановил Мишку, который двинулся к двери.– Ты куда?
– Попрошу самовар.
Он вышел. Андрей услышал его громкий голос:
– Катя, принесите самовар!
Затем топот ног, шум борьбы: Мишку куда-то тащили. В кармане был "смит-вессон" и в конверте письмо от Нечаева. Собаки шифр разберут. Уничтожать? Попытаться прорваться? Он вышел в коридор, видя как Мишку, этакого слона, заталкивают в комнату напротив, там было человек шесть, но в ту секунду, когда Андрей вышел, коридор был пуст, и он быстро рванулся к лестнице. Кто-то сильно схватил его сзади за руки выше локтей, а внизу на лестнице стоял тот губастый, что пристал на Большой Садовой. Выхватить револьвер из кармана не удалось, вокруг стояли, держа его за руки, четверо.
– Дворянин Слатвинский? Николай Иванович? – Усатый жандарм глядел то в паспорт, который дал ему Андрей, то с суровостью – с какой-то даже нарочитой, театральной суровостью – на Андрея.
– Совершенно правильно. Что вам угодно?
Один из шпиков вынул из кармана Андрея "смит-вессон".
– Угодно получить сию вещицу, – сказал усатый, указывая на револьвер. – И кое-что еще. Прошу следовать за мной.
Спускались по лестнице. Горничная и двое жильцов, пожилой господин с дамой, стояли в вестибюле у лестницы и смотрели с отчетливым ужасом на лицах. Пожилой господин что-то шепнул даме по-французски. Перед домом стояли две кареты. В одну уже садился Мишка. Два конвойных солдата стояли по сторонам дверцы. Андрей сказал усатому:
– На улице вы бы меня не взяли...
Усатый побагровел, насупился еще суровей, но ничего не сказал и сделал жест, повелевая садиться в другую карету. Повезли в канцелярию градоначальства. И первый, кого Андрей там увидел, был светло-рыжий, заметно раздобревший, но как-то поблекший цветом лица Добржинский.
– Желябов! – вскрикнул с искренней и такой знакомой одесской живостью прокурор. – Да это вы?
Спустя час в тех же каретах повезли в Дом предварительного заключения. Въехали в ворота. Еще не было понятно, что это конец. Вдруг вспомнилось: из этих ворот вышел три года назад после Большого процесса, тоже зимой, и кругом был чужой город, лютый мороз, неясность, молодость и надежды.
На другой день, 28 февраля, в субботу, произошло следующее. Метальщики рано утром, в девять, встретились, как договорились, на углу Невского и Михайловской, сели в конку и поехали на окраину города испытывать снаряд. Выбрали пустынное место, и Тимофей Михайлов бросил банку с гремучей ртутью. Все взорвалось, как надо. Желябова не было, и метальщики удивлялись, куда он делся. Потом поехали на квартиру к Гесе, ждали Желябова там, но он не пришел. Геся сказал: "Значит, у него дела, он занят". А в квартире на Вознесенском уже знали, что Желябов и Тригони арестованы. Перовская ждала Андрея всю ночь, утро и день в необычайном волнении, и когда около двух часов пришел дворник Петушков, глупый и простодушный человек, сказал, что начальство требует справиться, все ли жильцы ночевали на квартирах, и спросил, дома ли ее братец Николай Иванович, она поняла, что – конец, Андрей схвачен, и там доискиваются его квартиры. Объяснив Петушкову, что братец ночевал, разумеется, дома, а сейчас на службе, Перовская взяла самое необходимое и вышла черной лестницей во двор, а оттуда через табачную лавочку на улицу. На Вознесенском был Суханов, и Перовская попросила его помочь ей очистить квартиру и вынести тяжести, нитроглицерин. Это было сделано тотчас.
В сырной лавке между тем тоже происходили события: неожиданно явилась санитарная комиссия во главе с генерал-майором, инженером Мровинским. В лавке находился Богданович.
Все последние дни тревога вокруг торговли Кобозевых сгущалась. Доносились разговоры о том, что дворники подслушали что-то крамольное, что соседние торговцы нечто заподозрили и донесли, что на днях шпионы погнались за Сухановым, который вышел из лавки, и тому удалось спастись, взяв лихача. Все это значило, что сырная мистификация рухнет со дня на день.
Поэтому Богданович обомлел и сказал себе: "Ну, все!", когда увидел шествие во главе с господином в черной меховой шубе, генеральской фуражке, пристава и дворника. В магазине около задней стены был сделан деревянный короб, на котором помещались выложенные из бочки сыры. Мровинский постукал тростью по коробу и сказал, что крошки сыра могут падать в щели и там разлагаться. Щели нужно зашпаклевать. Умный совет! Богданович радостно благодарил, обещая тут же исполнить. В лавке стояли бочка и кадка, наполненные землей, лишь сверху прикрытой сырами. Мровинский спросил: "Это что же? Все сыр?" Богданович сказал: "Точно так, ваше превосходительство, все сыр!" Изображая образцового дурака, кричал и глаза выпучивал. Увидев на полу возле бочки сырость, Мровинский спросил: откуда? На масленой сметану разлили. Так, дальше, в жилую комнату. Тут была деревянная обшивка от пола до окна, которую снимали, когда лезли в подкоп, потом ставили обратно. Мровинский подошел к обшивке, постучал тростью, подергал рукой, но – слабо, лениво, так что обшивка не шелохнулась. У Богдановича сердце остановилось. "Это зачем тут?" Богданович прокричал, что сырость душит, от сырости. Подойдя к подоконнику, Мровинский сильно надавил на него сверху, испытывая прочность. Подоконник не дрогнул. Затем комиссия направилась в заднее помещение, выходившее во двор. Там были большие кучи земли, замаскированные сеном, углем, рогожей. Мровинский пнул одну кучу ногой.
После этого комиссия удалилась. Вскоре пришла Якимова. Богданович встретил ее сумасшедшей пляской и криками;
– Ему понравилась наша Мурка! Ура, ура, ура! Он влюбился в нашу кошку! Он все время поглядывал на нее, а когда уходил, нагнулся и погладил! Да здравствуют генералы, которые любят маленьких кошечек!
В три часа дня на квартире Фигнер: Перовская, Корба, Суханов, Грачевский, Фроленко и хозяева квартиры Фигнер с Исаевым. Перовская ходила из угла в угол. Просили: "Соня, сядь!" Она не слышала. Лицо ее стало внезапно старым, застывшим, вся она как-то согнулась. Ни откладывать, ни отступать было теперь невозможно. Значит – завтра! Завтра, в воскресенье, в середине дня. Осталась одна ночь, чтобы доделать снаряды. Ни один из четырех еще не был готов! Соня говорила:
– Это должно быть непременно завтра, для того, чтобы снять с тех, кто там – вам понятно? – как можно больше ответственности...
Всем было понятно. Она думала о нем каждую минуту. Вдруг замечали: отсутствует, не слышит. И в глазах – мука. Но через секунду снова: с непреклонной твердостью распоряженья, команды, мгновенные решения. Новая квартира Геси и Саблина на Тележной по некоторым признакам тоже небезопасна, значит, надо перенести все сюда, на Вознесенский. В первую очередь перетащить нитроглицерин и все технические приспособления для приготовления снарядов. А как поступить, если царь не доедет до Малой Садовой? Ответ на вопрос Перовской единогласный: