355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Иванов » Пятая версия (Исчезнувшие сокровища. Поиск. Факты и предположения) » Текст книги (страница 17)
Пятая версия (Исчезнувшие сокровища. Поиск. Факты и предположения)
  • Текст добавлен: 9 февраля 2020, 10:00

Текст книги "Пятая версия (Исчезнувшие сокровища. Поиск. Факты и предположения)"


Автор книги: Юрий Иванов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)

Федя соскочил с коня. Шофер Костя Шурыгин, мрачно усмехаясь, пинал ногой колеса „виллиса“, присев, скептически осматривал их и качал головой: нет, на таких покрышках далеко не укатишь!.. Худосочный, белолицый красноармеец со своей длинной винтовкой пробежал мимо, скрылся в замке, а спустя несколько минут прибежал, гоня впереди себя высокого, седого, с пушистыми и отвислыми усами, как у рыцаря, закованного в железо, Фрица Ивановича, одетого в какую-то нелепую бархатную, со шнурами на груди, куртку.

„Отвечай, что спрашивают! – прикрикнул на него старшина. – Вот, полковнику! Про замок и рыцарей спрашивают, понял?“ Старик вытянулся, пристукнул каблуками о камни и бодро гаркнул: „Так есть, пан комендант! Что угодно вам высказывать, пан полковник?“ Отец закурил, протянул пачку с папиросами старику, мол, вольно, спросил: „Поляк?“ Старик закурил, расслабился, кивнул: „Так есть, пан полковник. Служил тут. В замке. Специалист я, по коням. И – охоте. Тут гроссфельдмаршал Херман Херинг иногда, пан полковник, бывал. Охоту ему мы тут устраивать делали. – Курил он с наслаждением, глубоко затягиваясь, жмурясь. Пояснил: – Когда немцы бежали, пан полковник, я тут остался. При конях. А мой дом, с семья, в Растенбурге, пан полковник. Остался я тут, чтобы присматривал, да? – за то, что брошено тут. За кони и музей!“ Отец подошел к одному из рыцарей, поднял ему забрало, заглянул в железный котел шлема. Спросил: „Откуда русский знаете?“ Поляк, шедший следом, охотно, будто с нетерпением дожидался этого вопроса, пояснил: „В плену был. Еще в гражданскую войну, в двадцатом году, к русским попал. В двадцать пятом меня отпустили“. „А почему Фриц Иванович?“ Поляк пожал плечами: „А кто его знает, пан полковник. Говорю: меня звать Яцек, а мне: какой ты Яцек? Ты Фриц, раз тут живешь!“ „Древний?

– Отец кивнул на башни замка: – Который век?“ „О, пан полковник, бардзо древний. В еден тыщща два сто шестьдесят четвертом году построен… Раньше епископату Земландскому принадлежал, а году так с тыщща пятисотого – во владение герцога Альбрехта перешел“.

Вскрикнула Людка. Федя легко поднял ее и посадил в седло музейного коня. Людка натягивала юбку, но она никак не натягивалась. Отец нахмурился, спросил: „Что это за замок? Расскажите немного“. И, повернувшись, прикрикнул: „Что тут происходит? Рыбин! Прекратите немедленно!“ Федя ловко-небрежно козырнул: „Есть, товарищ полковник!“ Костя Шургин еще раз пнул одно из колес, усмехнулся, мол, черта с два далеко уедешь с такими покрышками, а Федя подошел к муляжному коню, и Людка, проказливо ахнув, кинулась в его протянутые руки.

„Да, тот замок один из древний в Пруссии, – продолжил Яцек – Фриц Иванович. – Очень знаменитый свой история в разных война, и свой конный завод. О, тут выводилась конь для боевая конница, знаменитый тракененский порода. Был такой еще один конзавод в Бавария. Там символ: лосий рог с семь отросток, а здесь – с тремя. Вот, глядите. – Он подошел к одному из коней и, приподняв на крупе металлическую сетку, показал: – Видите? Тут, на круп, выжигался этот лосий клейм“. Отец кивнул, бросил окурок, сказал: „Старшина Володин, мы тут останемся на два дня. Покажите, где можно разместиться бойцам и нам“.

Мы пробыли в замке три дня. Облазали его снизу доверху. В его мрачноватом зале все стены были увешаны картинами в тяжелых золоченых рамах. Портреты. Но это были портреты не людей, а лошадей знаменитой тракененской породы. И были картины со сценами знаменитых битв, в которых участвовали рыцари на конях из-под Инстербурга. Вот Грюнвальдская битва. Рыцари тяжелым, бронированно-конным клином врезаются в ряды польско-литовско-русского войска. Битва под Фридляндом: на французских гусар, тяжко содрогая землю, мчит косяк тяжелых прусских кирасир в блестящих панцирях. Кровавое побоище под Танненбергом, август четырнадцатого, прусская конница рубит бегущих по болотистому полю русских солдат армии генерала Самсонова…

„Нет, ни о каком архиве, как вы сказали, товарищ полковник? Фромборкского капитула? Сто двенадцать ящиков с документами? Нет, товарищ полковник, об этом я ничего не знаю, – говорил старшина извиняющимся тоном, разводя при этом короткими, лапастыми руками. – Вот книг тут много. Сами видели!“

Сколько же тут оказалось книг! Наверно, это была одна из самых крупных в Европе библиотек по коневодству. Огромные старинные книги с желтой, толстой бумагой и смешными гравюрами: кони, кони, кони. И книги с цветными рисунками, с фотографиями. „Атласы конские“, как их назвал старшина, выволакивая с полок тяжелые фолианты: кони, кони, кони. Какие-то рукописные книги, тоненькие, толстые, переплетенные в кожу, в деревянные, с тиснением, обложки. А еще тут хранилось множество большущих папок с ворохом дипломов и грамот, перечнем наград, полученных георгенбургским конезаводом на различных международных выставках. И сами награды. Их старшина Володин выволок из темной кладовки – обитый сундучок, полный больших и малых медалей. „Вот, поглядите, какие! Жаль, не золотые! Золотые да серебряные, наверно, фрицы все ж успели вывезти“. А вот об ящиках с архивом, этого, ну как его… В общем, капитула, он ничего не знает, уж простите, товарищ полковник. Да, но вот о чем вам интересно узнать: недалеко от замка стоит памятник какому-то русскому генералу.

Какой еще может быть тут русский генерал?

Однако что это?

– Тридцать минут остановка! – возвращает меня из прошлого в настоящее голос шофера. – Кому надо… г-м, по своим делам, то г-м… это учреждение во-он там, за памятником Черняховскому.

Какой это был красивый город. Крутые черепичные крыши матово блестели.

Невысокие, со сложным рисунком фасадов дома. Сложные переплеты окон. Вычурный выгиб дверных проемов. Цветники. Розы. Острые шпили кирх. Конечно, кое-что и сейчас сохранилось, но в эту череду старинных домов, как и в Калининграде, словно неповоротливые грубые носороги, влезли серые, бетонные, с голыми и пустыми, как душа их создателей, фасадами пятиэтажки. В одной из кирх – спортзал, в другой, пожалуй, самой красивой в этом краю, легкой, изящной, устремленной своим острым шпилем в небо кирхе – склад военного имущества. Груды заплесневелых ботинок и сапог, шинелей, ремней, ящики с каким-то еще, видимо, невероятно важным армейским имуществом, если для его хранения отдано такое прекрасное здание. Жаль, время не щадит! Если в доме никто не живет, он быстро разрушается. И эта кирха гибнет. Часть обшивки со шпиля сорвана, зияют черные дубовые балки. Сколько они продержатся? Уже множество раз различные общественные организации обращались к местным властям, в горсовет, здание которого находится как раз напротив кирхи, но в ответ лишь одно молчание. Что же за люди там, руководители городские? Ничего не видят? Не свое, мол, чужое? Или начисто лишены понимания красоты, гибнущей на их глазах? А вот „корнет Александров“, он же „кавалерист-девица“ Надежда Дурова, служившая в Восточной Пруссии, в Литовском уланском инстербургском полку, восхищалась этой кирхой.

– Все сели? Никто не отстал? Поехали!

Мягкий гул колес. Всколыхивание, покачивание огромного железного корпуса. Молодые голоса студенток музыкального училища, собравшихся вновь в корме „Икаруса“, чей-то неторопливый ломкий юношеский басок, звуки гитары…

– Пан полковник, я не только немец-поляк, но я еще и литовец! Да, так есть, пан полковник, – откровенничал вечером в замке Яцек – Фриц Иванович. – Мой дед был литовцем, пан полковник, так уж все сложилось. Но плохо ли это? Я весь – сплошнявый, да? – „интернационал“!..

Он проводил нас на территорию конезавода, огромные, светлые конюшни которого занимал сейчас хозяйственный взвод пехотной дивизии, расквартированной в Инстербурге. В центре огромного четырехугольного двора был розарий. Памятник стоял бронзовый – конь, легко скачущий, один, без седока, с развевающейся гривой и длинным, взметнувшимся на ветру хвостом. Двери конюшен, украшенные искусной резьбой, выходили на этот плац, но сами конюшни оказались пустыми; почти всех лошадей вывезли отсюда еще в октябре сорок четвертого года, лишь трех коней, самых дорогих производителей, элиту, как пояснил Яцек – Фриц Иванович, оставили. Ждали какой-то специальный транспорт. А потом наступила зима. А потом Пруссия была отрезана от Германии войсками Красной Армии, вышедшими к Балтийскому морю, а вслед за этим как-то неожиданно „красные“ очутились и здесь.

Вместо коней в уютных стойлах обитали бойцы хозвзвода. На тюки сена были набросаны матрацы, одеяла, полосатые, видимо из соседних домов, перины. В одном углу истоптанного, продавленного колесами плаца дымила полевая кухня. Слышался стук молота о наковальню и чей-то яростный крик доносился: „Держи крепче, заснул, что ли?!“ Старик немец в шляпчонке, надвинутой на глаза, брел навстречу. Тщательно выбритое худое, с опавшими щеками лицо его было несчастным. Он что-то торопливо говорил, показывая нам еще издали уздечку, которую зачем-то держал в руках. И вдруг рухнул на колени, заговорил страстно, просяще, быстро: „Герр оберет, герр оберет!“ Больше ничего сказать он не мог. Яцек – Фриц Иванович поднял его, подтолкнул: иди-иди! И немец, сгорбившись, волоча ноги, пошел прочь. „За своих коней, пан полковник, переживает, – тяжко вздохнув, сказал Яцек – Фриц Иванович. – И у меня, прошу прощения, духовная моя внутренность тоже бардзо болит. – Отец остановился. Закурили. И Фриц Иванович продолжал свой рассказ: – Коней-то тех, элитных, породу которых многие ста годов выводили, их в фуры запрягли, понимаете? И возят на них убитых, да оружие с полей. А они ж, пан полковник, сотни тысяч золотом стоят. Эти кони, пан полковник, простите меня, пожалуйста, дороже всего вашего Фромборкского архива. Вы уж, пан, прошу вас, вы скажите там, в старшем вашем командовании, а?“

Наши бойцы из „доджика“ вместе с лейтенантом Сашей Лобовым устроились на ночь на первом этаже замка в трех заставленных старинной мебелью комнатах. Отец, я и Федя Рыбин – в графской спальне, где посредине комнаты стояла обширная, под балдахином, кровать, а Людка Шилова поселилась в соседней, маленькой, как ее назвал Фриц Иванович, „будуарной“ комнатке, там графиня „приводила себя в красивость“, как он нам пояснил, прежде чем прийти в постель к графу.

„Фриц Иванович просил йоду и бинтов, – сказала мне вечером Людка. – Коней лечить. Пойдем, сходим на конезавод, а?“ Мне хотелось ей нагрубить, мол, иди со своим Федей, к которому ты все жмешься, но я смолчал, сердце мое учащенно забилось, и я как-то поспешно согласился. Людка взяла свою тяжелую санитарную сумку, я – автомат, и мы вышли из замка. „Твой папочка с Федей на чердаке шарятся“, – как бы объясняя мне, почему она позвала именно меня, а не Федю, сказала Люда – мы переходили по бревнышку лужу, – вскрикнула „Ай!“, качнулась, и я успел схватить ее за руку, поддержать, шагнув прямо в лужу. Рядом со своим лицом я увидел ее прищуренные глаза, ресницы кольнули мне щеку, все это длилось лишь мгновение. Людка пожала мои пальцы своими, холодными, а я их задержал в своей руке. Просто так. Невольно. Я ни о чем в этот момент не думал. Людка остановилась, чуть отодвинулась и посмотрела в мое лицо расширившимися глазами. Улыбнулась, я отпустил ее пальцы и зачем-то вдруг кинулся вперед, засвистел. Людка засмеялась и, придерживая сумку, побежала следом. Солнце опускалось к горизонту. Над круглой башней замка кружили, будто привязанные к ней незримой нитью, несколько голубей. С полевых работ возвращались зеленые огромные фуры, в которые были запряжены три красавца – черный, белый и рыжий. Из ворот конезавода бежал к ним навстречу старый немец. Лицо его было несчастным.

Ужин нам Яцек – Фриц Иванович и комендант замка старшина Володин устроили в графской столовой. На огромном столе лежала шитая золотом, с вензелями, скатерть. Графское фамильное серебро куда-то исчезло, нет, немцы его вывезти не успели, это он, Фриц Иванович, знает точно: огромный ящик с серебром стоял в главном зале еще за двое суток до прихода „красных“. Оно где-то здесь, видно, тут, в замке, есть секретные подземелья, надо, пан полковник, как следует поискать. Но и сейчас посуда была на столе великолепная. Тарелки, чашки и бокалы с гербами, коронами и мечами, скрещенными на фоне подковы. Людка вышла к ужину в длинном парчовом платье с распущенными по плечам волосами. Мы все обомлели, когда она вошла, нет, не вошла – вплыла в столовую, освещенную свечами. Федя вскочил из-за стола, но „пан полковник“ остановил его, мол, сиди, поднялся, пошел Людке навстречу, протянул ей свою руку. И Людка ему подала свою, с какой-то странной улыбкой поглядела в его лицо. „С-сука, сука!“ – прошептал сидящий рядом со мной Федя, а лейтенант Саша Лобов засмеялся, встал, отодвинул стул от стола, поклонился: „Садитесь, графиня!“ За столом Яцек – Фриц Иванович рассказывал, что этот немец, старик с конезавода, – известнейший в Германии коневод и его отец и дедушка были знаменитыми коневодами. Родился он тут, в конском стойле, на сене, так заведено у настоящих коневодов: перед родами женщина из семейства коневодов уходит в конюшню. И что на различных международных выставках он награжден множеством медалей. За своих коней. Всю семью он отправил в Германию еще в октябре, вместе с лошадьми, а сам остался, не мог бросить тут этих троих коней. „Ползал в грязи. Ползал на коленях. Смазывал мазью и йодом ноги коней, бинтовал… – добавила Людка. – Плакал. – Она повернулась к моему отцу, строго сказала: – Коля, ты там, в штабе, скажи…“ – Она поперхнулась, как-то деланно засмеялась, мы с Федей посмотрели на нее, на „пана полковника“. Шофер Костя Шурыгин усмехнулся и потянулся к бутылке. Людка поправилась: „Вы, товарищ полковник, поговорите там, а?!!“ „Нех жие пшиязнь прусска-поляцка!“ – спасая положение, выкрикнул Яцек – Фриц Иванович. Федя захохотал, а потом, сделав свирепое лицо, потянулся к автомату. Немец-поляк-литовец побелел и сорвавшимся голосом воскликнул: „То шютка, прошу Панове, шютка! Не прусска-поляцка, а польско-радецка, Панове!..“

Ночь была беспокойной. Где-то стреляли. Ветер поднялся, завывал, попискивал в неплотно прикрытых окнах. Посреди ночи вдруг страшно закричала Людка, выбежала из своей „будуарной“, кинулась к нашей огромной кровати, где мы спали втроем. „Там! Там!! – кричала она. – Там мертвые!“ Туалет она искала, сунулась в какую-то комнатку, а там мертвые, мужчина и женщина, закиданные коврами, четыре ноги из-под ковров торчат.

Ничего себе, „светский“ ужин возле мертвецов. „Где стол был яств, там гроб стоит…“ Оказалось, не мертвые, а манекены, мужчина и женщина, кирасир и амазонка, когда-то вместе с конными рыцарями украшавшие, видимо, главный зал. Какой тут после этого события сон? Пили крепкий, с привкусом табака (в пакете с чаем у Феди Рыбина хранились и папиросы „Беломорканал“ россыпью) чай. Закопченный чайник стоял посреди на столе в хрустальном блюде.

Перед отъездом из замка „Георгенбург“ мы в сопровождении Яцека – Фрица Ивановича побывали в соседнем, километрах в трех от замка, местечке Гесветен[9]9
  Гесветен – ныне Нагорное Черняховского района.


[Закрыть]
, где действительно оказался совершенно целый, не поврежденный никем памятник „русскому генералу“, да еще какому: крупнейшему российскому полководцу, сподвижнику М. И. Кутузова, Михаилу Богдановичу Барклаю-де-Толли, умершему, как выяснилось из надписи, по-русски и по-немецки, на памятнике, вот тут, в небольшом имении его сестры 25 мая 1818 года. Как пояснил нам Яцек – Фриц Иванович, ехал он, российский фельдмаршал, куда-то на лечение в Южную Германию из Курляндии, из своего родового поместья, да занемог, а потом и помер тут, сердце, говорят, не выдержало. И тело его двое суток находилось в замке. Народ приходил, смотрел.

Мы с удивлением и почтением рассматривали этот великолепный, с орлами и военными символами, отлитый по велению прусского короля памятник. „Князь… российский фельдмаршал, главнокомандующий русскою армиею… – читал Саша Лобов громко и приподнято, читал, поглядывая на нас, – Член государственного совета, кавалер орденов российских Андрея Первозванного, святой Анны, святого Александра Невского… орденов короля прусского Черного и Красного Орла; императрицы австрийской Марии Терезии командор…“ – обернулся, не дочитав, пожал своими широкими плечами: – Как это понять, товарищ полковник? Немцы, вечные враги наши, поставили памятник российскому фельдмаршалу? Почему? И не разрушили его. Ни в четырнадцатом году, ни во время вот этой, нашей войны. И посмотрите, как тут чисто, подметено… Это ты, Фриц Иванович, постарался?» – «Что вы, Панове! – испугался наш гид, съежился, втянул голову в поднятый воротник своей охотничьей куртки. – Хиер есть тут завсегда ауфреумен… – от волнения он слепил какую-то чудовищную фразу.

– Прошу панов… тут есть всегда уборщик. И разный был экскурсий. Так принято в цивилизованный мир, панове… – Передохнул. – Тут лежат его внутренний орган, а тело в Эстонии, а памятник сбудоване… построен, да? – в Кенигсберг, за 25 тысяч талеров».

…«Растает снег, и зацветет сирень…» Миновали Гусев, бывший Гумбиннен.

Через час будем на месте. В поселке Чистые Пруды, некогда именовавшемся Тольминкемисом, там, где жил и нес свою возвышенную духовную службу, сочинял свою великолепную поэму настоятель небольшого собора Кристионас Донелайтис.

«Литва! Литва!! Литва!!!» – Я будто вновь возвращаюсь в Вильнюс, в огромный зал Дворца спорта. «Это дикость! Варварство. Какие там еще „Чистые Пруды“?! Не пруды, а пруд. И не чистый, а грязный, запущенный! – внушал мне деятель „Лиги свободной Литвы“ во время перерыва. – Тольминкемис! Вот как называется поселок! Мы требуем, слышите, требуем переименования поселка. Вначале по указанию Гитлера поселки в Восточной Пруссии, имевшие литовские и прусские названия, были переименованы на немецкий лад, а после сорок пятого года по указанию Сталина бывшие литовские названия были вновь переименованы, но теперь уже на российские понятия. Чистые Пруды! А Тильзит – в Советск?! Что ж, теперь Тильзитский мир прикажете называть Советским миром?.. А Калининград?! Город носит имя человека, который подписал самые страшные правительственные указы! О палаческих ОСО, тройках бериевских, о расстреле детей, уличенных в воровстве колосков! Как вы можете жить в городе с таким именем?..» Вита, жена Эдуарда Йонушеса, моего куршского друга, красивая, стройная, ходила по залу и размахивала трехцветным флагом… «Вы что, совсем с ума сошли? – звонили мне из Клайпеды.

– Мы, русские, члены интерфронта, видели, как вы выступали в Вильнюсе на вечере, посвященном Донелайтису, говорили о необходимости и возможности переименования поселка Чистые Пруды в Тольминкемис. Как вы могли?! Нас тут притесняют, с нами не разговаривают по-русски, а вы с ними в одну дуду дудите? И этим занимается ваш Фонд культуры?!» Голова кругом!

«Алло, это канцлер пруссов! – слышу я голос Л. Палмайтиса. Он мне звонит почти каждую неделю.

– Итак, вот наши предложения. Во-первых, переименование Чистых Прудов в Тольминкемис. Во-вторых, непременное сохранение Побеттенской кирхи, где в XVI веке священник Абель Виль создал удивительное творение мирового значения, немецко-прусский словарь, и перевел на прусский катехизис. Затем – Мажвидас, увековечение его имени. Имени человека, который создал первый в Литве букварь на литовском языке. Он жил в Восточной Пруссии, в городе Рагайне (испорченном немцем в Рагнит, в нынешнем так называемом городе Немане), затем…» Спасибо, канцлер, благодарю. Будем контактировать, сотрудничать. «Литва! Литва!!» «…в сирени соловей не петь не может».

А, приехали. Вновь в этот край пришли и весна, и лето, и звонкие молодые голоса. Здравствуй, край Кристионаса Донелайтиса, его мир, куда мы вновь и вновь приезжаем, чтобы читать и слушать сочиненные им поэтические строки, старинную музыку и песни. И стихи, посвященные тебе, Донелайтис, твоей матери-родине Литве. Из подкатившего автобуса с номерными знаками Литвы выходят люди. Кто из знакомых литовских поэтов и писателей приехал на этот раз? Оне Балюконите? Альгис Чекуолис – мы с ним, оба моряки, познакомились когда-то на Кубе? Суровый критик, публицист Пятрас Браженас? Мудрый, хитроватый литовский Сократ – Юозас Балтушис, описавший всю свою удивительную жизнь от мальчика-батрачонка до крупнейшего писателя Литвы в романе «Пуд соли»?

Судьбы человеческие. Сколько образов разных, с такими сложными судьбами людей припомнились мне сегодня, во время этой поездки, и вот еще одна судьба: Кристионас Донелайтис, о котором мы так мало знаем, внешний облик которого удалось восстановить лишь по его черепу, но в этом ли дело? Главное, что ты, Донелайтис, существовал, что ты так прочно, правдиво и любовно рассказал в своей поэме о людях, которых любил и защищал от жадных германских помещиков, чей труд воспел в своих тяжеловатых, кажется, пахнущих землей, потом и навозом, трудностями крестьянского бытия стихах.

Судьбы человеческие, будто выплывающие из небытия… В конце шестидесятых годов я оказался тут в составе небольшой комиссии, целью которой было выяснить: возможно ли восстановить разрушенную в конце войны кирху, где читал свои проповеди Донелайтис? Погода была скверная, осенняя. Дождь мелкий, гриппозный сеялся. На сыром, осклизлом холме мрачно громоздились развалины. Ни одной целой стены. И тишина, нарушаемая лишь карканьем потревоженного воронья. Запустение и тоска! Трудно было поверить, что могут отыскаться силы и возможности для воссоздания из праха и тлена кирхи, в которой когда-то звучал голос поэта. «Уж и не помню, сколько кабинетов обошел, в скольких приемных сидел в томлении: примет высокий областной или столичный чиновник, не примет?» – как-то рассказывал Эдуардас Межелайтис, один из тех, кто мужественно, настойчиво добивался в различных инстанциях в Вильнюсе, Москве и Калининграде разрешения на восстановление кирхи. А потом – добывание средств, материалов, проклятых лимитов, сколько он сил положил, оставив поэзию, на это благородное дело. «Сила, что всякий труд играючи одолевает, Есть величайший дар, ниспосланный господом богом…» – как тут не вспомнить эти слова Донелайтиса из главки «Летние труды»? Одно лишь следует подчеркнуть: не играючи одолевались косность, бюрократизм, элементарное невежество и непонимание некоторыми «ответственными» людьми значения Кристионаса Донелайтиса не только для литовской, но и всей нашей отечественной и мировой литературы. Увы, все ли это его значение и всем ли понятно и сейчас?

Звучат высокие детские голоса. Свершилось. Храм воздвигнут. Белые каменные стены, узкие, с витражами, окна, башня, с высоты которой открывается такой впечатляющий вид. Поет свою звучную мелодию скрипка. Солнечный луч косо упал в окно. Жизнь! Поэзия, чья животворная нить не порвется никогда – ни в голод, ни в чуму, ни в грохоте войны. Кирха полна людей. Литовцев и русских. Напряженные лица, ловящие музыку и слово. Такое чудо! Такая находка, ценою выше многих кладов, это здание, это слово, музыка, эта память. А в широко распахнутую дверь на холме, что против кирхи, виднеется дом поэта, и он уже восстановлен, матово светится под лучами солнца свежая черепица. Тут будет своеобразный, редкостный по красоте и значению уголок старинного Тольминкемиса, все, кажется, идет к этому.

Судьбы человеческие, судьбы старинных зданий, картин, литературных произведений. Как-то в Вильнюсе мне показали рукопись поэмы «Времена года», что была с величайшей осторожностью извлечена из сейфа небольшой железной комнаты. Сколько раз ветер Истории мог смахнуть в небытие великое творение безвестного крестьянского поэта! И вот ведь трагизм жизни поэта: он не увидел сочинение изданным, ушел из жизни просто человеком, пастором, ушел, не ведая, что в будущем случится с его «Временами года».

Великие творения не погибают. Рукописи не горят! В судьбу поэта вплелись судьбы других людей. Односельчанина Иоганна Готфрида Иордана, попросившего у вдовы Донелайтиса Анны Регины оставшиеся от мужа бумаги. Судьба профессора Кенигсбергского университета Людвикаса Резы, заинтересовавшегося творениями пастора из Тольминкемиса. И еще одного пастора – Иоганна Фридриха Гольдфальдта, у которого оказались переписанные им две части поэмы – «Блага осени» и «Зимние заботы», подлинники-то этих глав погибли во время нашествия Наполеона. И вновь – Людвикас Реза, бывший рыбак с Куршской косы, ставший крупнейшим германским ученым, переведший на немецкий язык и издавший поэму Донелайтиса на свои деньги в Кенигсберге. И переводчик Д. Бродский, благодаря которому мы, русские, смогли прочитать множество раз изданную в нашей стране поэму сурового, немногословного, но живущего добротой и для добра литовца.

Звучали литовские и русские песни. С печальным юмором, с усмешечкой рассказывал о своем трудном детстве, о нелегком житье-бытье мудрый Балтушис, вспоминал, как в сорок четвертом году, еще во время войны, в Москве отмечался юбилей великого поэта. Читала свои новые, горькие стихи Оне Балюконите – на фоне узкого окна она будто картина, врезанная в солнечную раму, вся в черном, черные волосы, черные горящие глаза… Тишина в зале. «Колыбельная» Моцарта. Исполнители – студенты Калининградского музыкального училища…

Итак, как быть? Тольминкемис? Чистые Пруды? Когда мы произносим «Ясная Поляна», то подразумеваем: великий Толстой. Когда говорим – «Михайловское», то знаем – тут жил, создавал свои великие творения Пушкин. Также и название «Тольминкемис» накрепко, исторически слилось с именем Кристионаса Донелайтиса. А что же стоит за названием Чистые Пруды? Многое стоит тоже! «Многие из нас тут прожили всю свою жизнь. Тут у нас родились наши дети, у них тоже родились дети, наши внуки, – письмо вот такого содержания пришло в Фонд культуры. – И мы все привыкли к этому названию: „Чистые Пруды“. Признавая гений Донелайтиса, мы тем не менее категорически против переименования поселка!»

Что же делать? Не надо торопиться. Не следует подгонять время, не будем обвинять друг друга в непонимании, невежестве, неуважительности. Будем терпеливыми и терпимыми, такими, какими должны быть все люди, о которых ведет речь в своей поэме Кристионас Донелайтис, не надо все с наскока, с ходу, нужно подождать, чтобы эта идея вызрела и тут, в среде живущих на этой земле крестьян.

– Почистили колодец, из которого брал воду Кристионас Донелайтис, – говорит мне один из реставраторов дома поэта. – Попробуйте, какая вкусная, живая вода.

Удивительно. Засыпанный, забытый людьми колодец сберег для нас, литовцев и русских, для немцев, украинцев, латышей и белорусов – для всех, кто помнит, чтит Донелайтиса, его творчество, кто верит в то, что поэзия не разъединяет, а накрепко объединяет, сдруживает народы – чистую, живительную воду! Давайте же будем пить эту воду.

– Рукопись Кристионаса Донелайтиса была найдена в горящем замке «Лохштедт», – говорю я Эдуарду Йонушесу. Мы стоим с ним на высокой Желтой дюне, с которой видны и море, и залив, и черепичные крыши небольшой, в прошлом рыбацкой, деревни Пярвалки, на Куршской косе, где когда-то жил Людвикас Реза. Юношей ушел он из этих пустынных мест в Кенигсберг, чтобы спустя годы стать ученым, известным деятелем литовской культуры, профессором Кенигсбергского университета. Вот он стоит за нашими спинами: суровое, с жесткими чертами лицо, сырые, тяжелые пряди волос, отброшенные ветром. Эдуард вырубил его из золотисто-коричневого ствола дуба. – Рукописи настоящих, великих произведений, как ты, Эдуард, конечно, знаешь, не горят. Она была зажата в руке убитого офицера…

– Это ты придумал, да? Почему в руке офицера?

– Разве такое придумаешь? Как-нибудь я прочитаю тебе краткий отчет академика Покарклиса, который занимался поисками рукописи поэмы «Времена года» Кристионаса Донелайтиса сразу после завершения боев в Восточной Пруссии. Смотри, чайки с моря летят на залив. Будет шторм, да?

– А что с теми конями? Из замка «Георгенбург»?

– Отец докладывал в штабе фронта о ценности тех коней, но что с ними стало, не знаю. Куда-то увезли. Сейчас на конезаводе выводят новую породу коней. За одну лошадку в прошлом году на ярмарке американцы заплатили тысячи долларов, но жаль: сами здания конезавода запущены, рушатся. Денег, даже валюты, зарабатывают на конезаводе много, но все уплывает в Москву, на ремонт денег нет. Замок? А он сейчас ничейный! Да, представь себе, никому не принадлежит. Живут там с десяток семей, а замок разрушается. Башня рассыпалась, крыши проваливаются, со старинного балкона, с которого открывается великолепный вид на поля, леса, долину бывшего поместья сестры Барклая-де-Толли, где он умер, обитатели замка прямо вниз, в бывший роскошный сад, сливают помои и выбрасывают мусор… Сейчас мы ведем переговоры с областным управлением по туризму. Если бы весь этот замок восстановить, то ради того, чтобы хоть одну ночку провести в самом настоящем замке, туристы приезжали бы из Владивостока! Кстати, на конезаводе бывают бракованные лошади: пожалуйста, их бы можно было купить. И организовать поездки верхом по красивейшим местам, где когда-то Гинденбург проводил свои боевые учения. Там еще и башни Гинденбурга сохранились; и поля, леса, озера…

– А что с тем немцем? Коневодом?

– Когда коней увозили, он умолял: «Возьмите и меня, я для них что отец, они для меня дороже детей!» Не взяли. Ведь иностранец! И как только коней свели из конюшен, он повесился…

Ветер поднимается. Чайки летят над дюнами с моря на залив. Значит, будет шторм, это верная примета. Ветер треплет длинные седые волосы Эдуарда. Он гладит твердой от топора ладонью сырое основание памятника, говорит:

– Начинаю новую работу: Иисус Христос, распятый на кресте. Он будет стоять на самой высокой дюне Куршской косы и будет виден с суши, моря и залива… Как символ страданий человеческих, символ Стойкости и Веры. Это будет памятник всем загубленным, убитым и в мирное и в военное время, погибшим в лагерях и застенках на Западе и на Востоке, на Севере и Юге. Памятник людям. Мужчинам и женщинам, взрослым и детям, тем, кто погиб от голода в Ленинграде и Кенигсберге… В этом памятнике будет и частичка твоего несчастного Инстербургского коневода… Огромный ствол дуба уже лежит возле мастерской. Топоры наточены. Если хочешь, можешь помочь срубать лишнюю древесину…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю