355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Авдеенко » Дикий хмель » Текст книги (страница 2)
Дикий хмель
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:13

Текст книги "Дикий хмель"


Автор книги: Юрий Авдеенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)

– Оформите младшим бухгалтером в пятый цех, – сказал Лева.

Начальник отдела кадров, сухопарый, неопределенных лет мужчина, как-то очень по-военному ответил:

– Будет сделано!

– Хочу на конвейер, – сказала я.

– Конвейер – это не Гагра, – пояснил Лева. – Конвейер от тебя никуда не уйдет. А пока порисуешь, попишешь плакаты, объявления... Присмотришься к людям, к работе... И тогда выбирай себе профессию. Все дороги открыты. Как знать, может, через десяток лет на моем месте окажешься. Или даже на месте директора.

Мужчины рассмеялись, а я покраснела.

– Какая же ты красивая! – сказал Лева.

Он, конечно, был болтун...

2

– Сероглазая, а стакан нарисовать можешь?

– Могу.

Парень ухмыляется. Руки в брюки. Идет через красный уголок к стенду развалисто, пижонясь. Я не обращаю на него ровно никакого внимания, смотрю эскизы. Думаю про себя: «Надо было бы закрыть дверь».

– Сероглазая, и бутылку нарисовать можешь?

– Могу.

– С водкой.

– И с водкой.

– А с молоком?

– С чем хочешь.

– Ого! Прямо Марья-искусница. Может, тебя Марьей и зовут?

– Не угадаешь.

– А зачем гадать, так узнаю. Ты новенькая?

– А ты старенький?

– Точно. Исай, электрик... Может, слышала? В меня тут полфабрики влюблено.

– Многовато.

– В самый раз.

– В самый так в самый... Только ближе не подходи, усы нарисую...

– Черные.

– Зеленые.

– А как же я тебя провожать пойду?

– Провожать себя не разрешаю.

– Люблю без разрешения.

– Увы, не сходимся вкусами.

– Вкусы дело наживное. Э-э... Ты зачем запираешь дверь? Э-э...

...В проходной сказала вахтерше:

– Там какая-то девчонка Исая-электрика в красном уголке заперла. Открыли бы.

Вахтерша, плотная и невысокая, как тумбочка, сказала беззлобно:

– Так ему, бабнику, и надо...

3

Комната принадлежала нам проходная. Мать долго копила деньги на перегородку, но не могла накопить. Жили мы бедно, а я росла быстро. И мне требовались или тапочки, или туфли, или шапка, или плащ. Да разве все перечислишь...

В запроходной комнате (так писалось в документах домоуправления) поселилась шумная татарская семья: муж, жена и двое девочек. Жена по имени Сания – смуглая диковатая женщина средних лет – оказалась туговатой на ухо. Татары разговаривали очень громко. И хлопали дверьми так, что в нашей комнате тряслись окна, а занавеска из темненького ситца, обозначающая проход, колыхалась, как белье на проволоке. Одним концом она была прикреплена к старому, страшному шкафу, выкрашенному охрой, другим к широчайшей кирпичной печке, тянувшейся от пола до потолка. К этой печке мастера подвели газовые горелки. Но горели они очень плохо. И вечерами, поздними, холодными, мать собирала возле магазина пустые ящики... Несколько раз я совсем маленькой ходила с матерью к магазинам. Ни мать, ни я не знали, можно ли брать эти никем не охраняемые ящики. Они валялись один на другом. И свет не падал на них. И пахло кислой капустой и грязными бочками. У меня было ощущение, что мы воруем. Я говорила:

– Ой, не надо. Пойдем, пойдем, мама. Пойдем...

Мать успокаивала меня:

– Никто нам ничего не скажет. Все одно валяются без надобности.

В голосе матери не слышалось уверенности. Похоже, она тоже боялась. Мне было жаль ее. Я плакала украдкой...

Ящики горели хорошо. С шумом, с гуденьем. Печка прогревалась. Тепло исходило от нее, точно доброта. И в комнате становилось уютней и радостней. Словно мы с мамой были не одни. Словно рядом присутствовал кто-то близкий.

К сожалению, это было только впечатление... И мать моя, и отец воспитывались в детдоме. Я выросла, не зная, что такое дяди, тети, бабушки, дедушки. И самым близким человеком для меня была всегда мать.

Мы были с ней очень дружны. Никогда не расставались надолго. Даже в пионерские лагеря я уезжала не больше, чем на одну смену.

Несколько сезонов мать работала в парке «Сокольники». Мне было тогда двенадцать-тринадцать лет. И я привыкла к парку, словно к дому. В будни, особенно в первой половине дня, парк был хорош тишиной и солнцем, замершим на короткой траве, чистыми дорожками. Спокойствием. Большим-пребольшим...

В те часы людей, гуляющих в парке, можно было пересчитать по пальцам. Старички и старушки – пенсионеры. С газетами, с клубками шерсти. Молодые мамы, озабоченно и нежно поглядывающие на детские коляски... Лоточницы, садовники, киоскеры... Даже в детском городке бывало тогда пусто. Не раскачивались качели, не гудели моторами самолеты. И карусели висели неподвижные, как игрушки на елке.

Однажды ко мне подошли седой благообразный старичок, похожий на профессора из кинофильма, и мальчишка – мой ровесник.

Старичок спросил, как меня зовут. Потом представил мальчишку:

– Это внук мой, Боря.

Боря покраснел сильно-сильно. Прямо-таки стал малиновым. Потупил взгляд.

Старичок сказал:

– Составь, Наташа, ему компанию. Покатайся с ним на качелях.

Я кивнула.

Мальчик замотал головой.

– Не хочу.

– Неправда, – возразил дедушка. – Ты же сам просил. – И, обращаясь ко мне, пояснил: – Он у нас стеснительный, как девочка.

– А я не стеснительная, – заявила я гордо. – И не боюсь ничего.

– Даже пауков? – недоверчиво спросил мальчишка.

– И пауков не боюсь. И мышей не боюсь... – хвасталась я, испытывая легкую радость, похожую на головокружение.

– А ты видела мышей?

Меня поразила наивность вопроса.

– У нас в доме их сколько угодно, – ответила я удивленно.

Внук с недоумением взглянул на дедушку, словно спрашивая: разве бывают такие дома? Дедушка взглядом сделал знак – можно верить. Тогда мальчишка поинтересовался:

– Почему же вы не держите кота?

– Нашего кота зовут Пуська. Соседские кошки вырвали ему правый глаз. И он теперь много спит. А мышей не ловит...

– Вот бы нам такой дом, – позавидовал внук Боря.

Мы забрались на качели. Я чувствовала себя как рыба в воде, раскачала сильно-сильно.

А в глазах у Бори появился страх. Мне было радостно. И я смеялась...

Потом дедушка повел нас в тир. Я бывала здесь ежедневно. Рябой дядя Яша, которого сотрудники парка называли «тирщик», хорошо знал меня. И часто давал винтовку, подержать, поделиться, объясняя при этом, какое положение должна занимать мушка в прорези. Правда, стреляла я редко, потому что каждый выстрел стоил целых пять копеек. Но обращаться с винтовкой я могла так же уверенно, как и с куклой.

В тире дедушка оплатил десять выстрелов. Я каждой пулей поразила мишень. А Боря промахнулся все пять раз. От досады, от обиды он заплакал. Дедушка успокаивал его словно маленькую, плаксивую девчонку. Обещал сводить в зоопарк, в цирк, в уголок Дурова... Мне стало неинтересно с ними. И я ушла...

4

Сорок рублей – сумма моего первого аванса.

Пятнадцать я отложила на питание. Остальные решила отдать плотнику, который согласился поставить стенку в комнате.

Жить дальше в проходной было невыносимо. Сосед Гриша, употреблявший «белую» обычно по субботам и воскресеньям, в последнее время стал прикладываться и в четверг, и в среду, и во вторник, и в пятницу. Заявлялся домой среди ночи. И до первых зорь громко выяснял у жены, которая, как я поняла, существовала на правах мебели, уважает ли она его или нет. Сания отмалчивалась. И тогда, «авторитета личного ради», он гонялся за ней с кухонным ножом в руках, а дети кричали криком и прятались под мою кровать.

Мне не исполнилось еще семнадцати. Но я не была хрупкой и малорослой. И однажды двинула Гришу в дых. Он, как говорили мальчишки в школе, отключился, другими словами – потерял сознание. Пришлось вызывать неотложку.

Тихая Сания, которая еще минуту назад просила защиты, обозлилась, раскричалась – я разбиваю их семью, пытаюсь соблазнить ее мужа...

– Двадцать пять рублей – это край, – сказала Полина Исааковна. – Нужно найти такого мастера, чтобы за пятнадцать сделал.

Мастер из домоуправления – одежда в извести, как в лишаях, покряхтел, посопел. Пробубнил:

– Купорос, шпаклевка, сухая штукатурка... Потолок раскрывать надо... Семьдесят рублев.

– Дорого, – тихо сказала я.

– Можно скинуть, – вздохнул мастер. – Шестьдесят пять. И бутылка... Бутылка сейчас.

– Из-под кефира устроит? – спросила я.

Он посмотрел на меня ошалело.

– Проваливай, – пояснила я. – Налево. И вниз по лестнице.

На фабрике были плотники. Где-то в подвале. Я не знала точно. И пока разыскала мастерскую, минут пятнадцать плутала по узким, полутемным коридорам с цементным полом и толстыми трубами вдоль стен. Трубы прикрывала вата. Будто бы из стекла. Серая, кусачая. Я потрогала ее пальцами. И целый день ощущала неприятный зуд.

Мастерская была широкая. Но потолок нависал над ней низко. И лампочки светились тусклые, подернутые паутиной. Верстаки тянулись длинно, как прилавки на рынках. Однако запах смолы стоял хороший – свежей сосновой стружки. И сразу вспомнилась елка. И радости детства, связанные с ней.

Елку покупали живую. Тогда не было нейлоновых елок. И мама загодя ездила на елочный базар, рано поутру, проводив меня в школу. Белые фонари угасали на рассвете медленно, грустно. И тихо падал снег, если падал... Мороз щипался голубой. Все лежало голубое, спокойное под снегом, чистым, свежим. И почему-то чувствовалась мудрость мира вокруг, правильность, будто ими дышали улицы, крыши, деревья и даже автобусы, катившие по проспекту. Верилось в вечность, верилось до сладкого озноба в сердце...

Наряжали елку всегда тридцатого, когда вечерело. А до этого дня она хранилась в сарае, где было прохладно, и в углу стояло накрытое тряпками эмалированное ведро с квашеной капустой. Бывало, я напрашивалась сбегать в сарай, чтобы принести капусты к обеду. Там обязательно здоровалась с елкой, трогала ее холодные иголки и радовалась, как хорошо она пахнет...

В мастерской я увидела мужчину, в очках, с седыми висками. Он рассматривал рубанок. Плоский, точно линейка, карандаш торчал у него из кармана халата.

– Здравствуйте, дяденька, – сказала я.

Но он словно не услышал приветствия. Положил на верстак рубанок. Посмотрел вопросительно. Опилки белыми снежинками облепили полы его халата. И мастер показался мне старым, как Дед-Мороз.

– У меня к вам просьба, – сказала я.

– Слушаю внимательно, – хрипло ответил мастер.

Действительно, он выслушал меня внимательно. Потом обернулся. И крикнул в полумрак:

– Николай!

В дальнем, плохо освещенном углу мастерской, за шкафами и стеллажами, кто-то отозвался невнятно, похоже не раскрывая рта:

– А-а!..

Даже скорее:

– У-у!..

– Шагай сюда!

Скрипнули доски. Николай спрыгнул с верстака. И пошел к нам. Я смотрела на него с любопытством. Мастер вновь поднял рубанок и принялся разглядывать полоску лезвия на свет, может любуясь, а скорее всего ища дефект.

– Чего хотели, дядя Мирон?

Николай был совсем еще молодым парнем, ниже меня ростом, с лицом белым, белыми волосами и глазами светлыми, как туман. В руке он держал электрический патрон с обрезанными концами проволоки.

– У хозяйки к тебе просьба имеется.

Под «хозяйкой» подразумевалась я. Но просьбы у меня к Николаю не было. И я молчала. Наверное, долго, потому что Николай сказал:

– Если немая, то напиши...

Я обиделась. Вспыхнула, повернулась. И ушла...

Он догнал меня в коридоре, у лестницы, неподметенной, залитой светом, мутным, как вода в половодье. Не знаю, почему он побежал за мной: дядя Мирон посоветовал или просто ему захотелось пробежаться по длинному полутемному коридору.

– Как тебя зовут? – спросил он.

– Это не имеет значения, – ответила я не очень приветливо.

Николай не обиделся, сказал, глядя себе под ноги:

– Стенку поставить надо... Сделаю.

– А сколько возьмешь?

– Потом договоримся.

– Надо сразу.

– Много не возьму.

– Я много и не дам. Сколько?

– Заладила: сколько, сколько? – разозлился он. И дернул головой, словно его укусили. – Напиши адрес. После работы зайду.

Он пришел.

Видимо, ехал вслед за мной... В комнате было не прибрано. Покрывало лежало на кровати кое-как. Письменный стол, служивший мне одновременно и обеденным, был завален книжками и немытой посудой.

Вывод напрашивался легко: уборка – бич для хозяйки комнаты.

Это была правда.

Мама все делала сама. Убирала, готовила, стирала. Стирка в нашем доме была настоящим бедствием. Сания почему-то стирала не меньше трех дней в неделю. Ее выварка, широкая и большая, восседала на плите, точно квочка на яйцах, клокотала монотонно и громко. Даже иногда чавкала, как галоши в грязь. Пар стелился по стенам блеклым туманом. И стены были мокрыми, и двери мокрыми, и даже тетради... Чернила расползались в них. Буквы были похожи на маленьких сороконожек.

– Ну и запахи у вас тут, – сказал Николай, сняв кепку. – Открыла бы форточку.

– Стены будут плакать, – возразила я. – Сейчас они просто влажные. А если открыть форточку, вода польет ручьями.

– Надо ходить в прачечную... – заметил он нравоучительно.

Я усмехнулась:

– Скажи об этом соседке.

Да. Он был начисто лишен чувства юмора. Понял меня в прямом смысле. Распахнул дверь в коридор и крикнул на кухню:

– Какого черта слякоть в доме развела? Для кого государство прачечных понастроило?

Сания была глуховатой женщиной. Но Николай кричал громко. И Сания опешила. Смотрела удивленно, приоткрыв рот. Она, может, и разобрала слова, но не могла понять, в чем, собственно, дело. Так не смог бы ничего понять верующий, если бы в церкви, куда он ходит не один год, вдруг грозным окриком спросили с амвона: «А зачем ты молишься богу?»

Я была готова провалиться сквозь землю. Возможно, нужно было выскочить в коридор, схватить Николая за рукав и втащить в комнату. Но я стояла как окаменелая. А Николай уже ходил по кухне, старательно объясняя растерявшейся соседке, что прачечная – очень удобный и прогрессивный вид бытовых услуг, доступный каждой советской семье. Высвободившееся время целесообразно использовать для чтения книг, посещения театров, кино...

Старался Николай напрасно. Книг Сания не читала, театров не посещала, кино смотрела только по телевизору.

Пар клубился над вываркой, как дым над трубой. Покачиваясь, он подбирался к потолку, расплывался широким, белесым облаком. И лампочка, без абажура, висящая на старой короткой проволоке, излучала вокруг себя радужные круги.

Может, Николай сбился с пути, как путник в густом тумане, может, просто увлекся звуками своего раскатистого голоса и позабыл, где находится, неосторожно задел бедром корыто, и оно, качнувшись, вдруг подалось в сторону мойки, грохнулось на пол, расплескивая воду и хлопья мыльной пены. Шум был гулким. И жильцы первого этажа, чья кухня была под нашей, выскочили на улицу. Испугались они не без основания – потолок на их кухне осыпался сразу в нескольких местах. Это случилось, наверное, потому, что Николай, надеясь спасти положение, попытался на лету подхватить корыто. И тоже шлепнулся на пол...

Сидел в мыльной воде, развесив руки, как курица крылья, и вид у него был ошарашенный.

Сания казалась перепуганной до смерти. Онемевшая, она прижимала к подбородку подол фартука. И глаза ее были полны страха.

– Вот незадача, – удрученно сказал Николай, поднял руки и посмотрел на ладони. Пена сжималась, двигалась, пузыри лопались заметно.

Вздохнув, Николай встал с пола.

Мне стало жаль его. Позднее я старалась избавиться от этой слабости – жалости к мужчинам. Но получалось это не всегда.

Я взяла в туалете тряпку. Принялась подтирать пол. Сания тихо складывала в корыто белье. Николай отжимал брюки. Он больше не учил Санию, как нужно жить. Он учился сам...

Впрочем, стенку Николай сделал. И потолок на первом этаже хотел починить. Но соседи не разрешили.

– Нет, нет, – говорят, – спасибо. Пусть из райжилотдела приходят, пусть увидят, в каких условиях мы живем.

Стенка была тонкой, в одну доску. Но я оклеила ее газетами и обоями с двух сторон. Дверь Николай навесил настоящую, тяжелую. Врезал накладной замок. И я оказалась владелицей комнаты, вполне приличной и даже просторной.

Договаривались, что за ремонт он возьмет пятнадцать рублей. Но, когда я протянула ему деньги, он замотал головой:

– Это лишнее. Я по-товарищески... Лучше сходите со мной в кино.

После случая с корытом он был удивительно неразговорчивым и называл меня исключительно на «вы».

– Хорошо. Только билеты покупаю я.

– Покупайте, – согласился он.

Я заперла дверь. И мы пошли в кино.

Светило солнце. Пахло талым снегом и мокрыми заборами. Здесь, на окраине, еще сохранились заборы, черные и кривые, за которыми робко и грустно прятались хилые вишни и яблони. Они не стремились к небу, словно их совсем не трогало солнце. А может, оно и не трогало их, потому что тополя росли вдоль дороги роскошные, давали много тени. И пуха тоже... Ранним летом он кружился в воздухе. И белые полосы у заборов были похожи на низкие сугробы снега.

В буфете кинотеатра мы пили пиво и ели пирожные. Кинотеатр был новый. И буфет был такой, как на красивых журнальных фотографиях. Окна возвышались от самого пола до потолка. Стекла блестели толстые. А за ними вытянулся проспект, и трамваи сновали, как букашки.

– Скоро в армию? – сказала я.

– Да. Осенью. – Николай смотрел на стол в крошках от пирожного и машинально двигал стакан, в котором пенилось немного пива.

За соседним столом розовощекая, упитанная дама в голубом импортном пальто, простеганном, как одеяло, пыталась кормить ребенка пирожным. Ребенок зажимал рот. И повторял:

– Не качу... Не качу...

Дама угрожала:

– В кино не пустят. Не пустят...

Николай все двигал стакан и не поднимал глаз. Я не узнавала его. Мама всегда говорила: «Поздороваться с человеком не забывай, первому впечатлению не доверяй». В мире, наверное, много умных истин. Однако их не усвоишь, словно таблицу умножения. Иначе мир бы состоял из одних мудрецов. А может, так оно и есть? Может, каждый человек мудр. Только по-своему.

– Скажите, Наташа, вы дружите с каким-нибудь парнем?

Вот оно что! Уши у Николая красные, как жар в печи, когда дрова прогорели, и больше не гудят, и тепло от них идет настоящее.

– Я работаю, учусь. У меня нет времени на такие глупости.

– Конечно, – соглашается Николай и залпом выпивает остатки пива.

Мне чуточку неловко и даже как-то чудно. Ведь я впервые пришла в кино с молодым человеком. С парнем! Я, конечно, знала, что рано или поздно такое случится. Но представляла все иначе. И парень мне представлялся другим. Во-первых, высоким, во-вторых, с длинными тонкими пальцами, музыкальными. Совершенно не обязательно, чтобы он был музыкантом, но пальцы его должны вызывать скрытое восхищение окружающих, а не быть короткими и загрубелыми, как у Николая. Еще я хотела видеть прическу у парня красивой, волнистой, пусть волосы будут густыми и обязательно цвета спелой ржи. А глаза? Глаза все равно какие. У Николая тоже неплохие глаза: виноватые и цвета своеобразного – полузеленые, полуголубые.

А вообще, теперь он не такой нахальный, как в первый день.

К случаю мама говорила: сел в лужу. Одевала слова в разные одежды. Иногда в сочувствие, иногда в насмешку, бывало, в злость... Тогда, на кухне, Николай сел в лужу – в самом буквальном смысле. И похоже, встал из нее другим человеком. Может, это важно – сесть в лужу вовремя?

– Вы, Николай, уже кончили школу?

– У нас в деревне семилетка была. К дядьке сюда приехал, пытался в вечерний техникум поступить. В диктанте ошибок наделал... А как у вас с русским? – он говорил вяло, вернее, трудно, словно язык плохо слушал его.

– Хорошо.

– А у меня наоборот. Теперь после армии буду пробовать...

– Разве в армии русский язык проходят? – Я, конечно, сморозила глупость. Все знают, армия не филфак.

– После армии легче. Другое отношение...

Он убрал руки со стола, откинулся на спинку стула и посмотрел на меня пристально и смущенно. Теперь и лицо его пылало, как и уши.

Я все поняла. Выдержала его взгляд. Скорее всего потому, что Николай был некрасивым парнем... Я нравлюсь ему. Чепуха! Меня это ни чуточки не волновало.

За соседним столиком, морщась и отворачиваясь, ребенок твердил:

– Не качу... Не качу...

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Причиной скандала послужили стулья. Это был, конечно, не какой-то потрясающий скандал, переполошивший цех. Но руководство пятого цеха, где я вначале работала в бухгалтерии, а потом перешла на конвейер, он обеспокоил.

Испокон века работницы цеха сидели за машинами на выкрашенных в зеленый цвет деревянных табуретках, которые мастерили в подвале фабрики дяди мироны и племянники коли. Табуреты отличались прочностью, тяжелым весом и особой ненавистью к чулкам капрон. С ними мирились, как с трудными родственниками. И никому в голову не приходило, что вдоль конвейера можно сидеть на чем-то другом.

И вдруг... Словно в волшебной сказке, вызвав всеобщее удивление в цехе, появились элегантные вертящиеся стулья с сиденьями на поролоне, обшитые искусственной кожей. Спинки стульев выгибались, как скрипичный ключ. Работать на таких стульях было одно удовольствие.

Председатель цехкома, он же старший мастер смены, он же ветеран фабрики Иван Сидорович Доронин, потирал руки, весело щурил глаза. И нос его, широкий и большой, морщился от удовольствия, точно чуял какие-то очень приятные запахи.

Но в цехе по-прежнему пахло кожей, синтетическим клеем, машинным маслом. Лишь за окнами сияло белое солнце. И легко, словно вздыхая, дрожала дымка, по-весеннему розовая и голубая...

– Кхе, кхе, кхе... – покряхтывал Доронин. – Как в парикмахерской. Даже в кинотеатре «Россия» таких стульев нету...

Его лысая голова лоснилась от удовольствия. Казалось, что с секунды на секунду над ней появится нимб. Халатом Доронин не пользовался. Носил широкий клеенчатый фартук, который тоже блестел, как фара автомобиля.

– В багетовую рамку бы тебя, Иван Сидорович, – сказала Люська Закурдаева и улыбнулась накрашенными губами.

– Зачем? – не понял Иван Сидорович.

Люська была красивой молодой женщиной. Пожалуй, самой красивой в цехе. Язык у нее, как конвейер, не знал покоя.

– В красный уголок... И на стенку. К портретам.

Иван Сидорович засопел. Вытер ладони о фартук. Они были потными. И следы от них появились четкие, но пропали быстро, точно вода в песке. Сказал:

– Ты мне аполитические разговоры не веди. А то я тебя по комсомольской линии взгрею.

– Я не комсомолка, Иван Сидорович.

Иван Сидорович раздраженно махнул рукой:

– То-то и оно... Знаешь только, с мужами разводиться.

– Что было, Иван Сидорович, то было, – согласилась Люська. И подмигнула Доронину с хитрой улыбкой на лице так ловко и нахально, что он побагровел от возмущения.

Затрещал звонок. Ожил конвейер, Люська крутнулась на стуле – волосы вытянулись черной тучей. Блаженно зажмурила глаза. Веки были накрашены густо, и оттого ресницы казались преогромными. Выкрикнула:

– Кр-ра-со-та! Нет. Иван Сидорович, за стулья спасибо. Не зря мы тебя столько лет в председатели цехкома выбираем. Защитничек ты наш! Иди, я тебя поцелую!

На поцелуй Иван Сидорович не согласился. Да и благодарить его за стулья, как выяснилось позднее, было преждевременно.

Через день цех посетила делегация из Закавказья. Где-то там в республике есть обувная фабрика, с которой соревнуется «Альбатрос». И раз в сколько-то лет приезжают делегации для обмена опытом, что ли. Смуглые, веселые ребята прошли по цеху в сопровождении директора фабрики Луцкого, главного инженера, начальника цеха. А один из гостей, с брюшком, усатый, то и дело восклицал:

– Вай! Вай! Вай!

Гости были в четверг.

В понедельник, явившись на работу, мы обнаружили возле своих машин пространство, свободное от всяких предметов. Можно было лишь догадываться, что именно это пространство на прошлой неделе занимали стулья.

Казалось бы, какая разница, на чем сидеть. Но женщины (а их в цехе девяносто девять процентов) почувствовали себя оскорбленными. Даже обманутыми. Конечно, вполне вероятно, что в состав делегации входили достойные, почтенные люди. И, видимо, правильно: не стоило осквернять их взгляд зрелищем допотопных табуреток. Добрые человеческие отношения требуют уважения к гостям. Но они требуют еще и чувства собственного достоинства.

Словом, как сказала Люська Закурдаева: «Бабоньки зашумели».

Доронин, который петухом влетел в цех с сообщением: «Спуститесь на второй этаж, получите табуретки», – сник, почувствовав накал страстей. И без энтузиазма напомнил:

– Мы в одна тысяча девятьсот двадцать втором году на ящиках сидели... А людей обували.

Люська Закурдаева – лицо серьезное, как лозунг, – поманила Доронина и сказала ему полушепотом:

– В одна тысяча девятьсот двадцать втором году, до нашей эры люди сидели не на ящиках, а на камнях. Почему, Иван Сидорович, знаешь?

– Не знаю, – признался Доронин.

– Гвоздя не было тогда...

Доронин тихо выругался и пошел к начальнику цеха.

2

– Базарим! Конвейер шлепает вхолостую, а мы базарим, – Георгий Зосимович Широкий – начальник пятого цеха – смотрит выше наших голов куда-то на стену. Он всегда смотрит выше, дальше, как подобает начальнику. Руки его в карманах коричневого нейлонового плаща, поблескивающего, словно чешуя. Лицо оплывшее, жирное. Он еще нестарый человек, что-то около сорока. Но «раскормлен, как боров под рождество». Это не мои слова, Люськины. Впрочем, боровом никто его не зовет. Широкий имеет три утвердившиеся клички – Румяный, Шмоня, Первый. Ну, Румяный – понятно, почему: щеки у Георгия Зосимовича будто у красной девицы – заря алая. Шмоня – от слова «шмон», которое, как пояснила Люська, на блатном жаргоне означает «обыск». Первый – Широкий всегда и везде стремится оказаться первым. Это не просто честолюбие. Это своего рода пристрастие, подобно тому, как бывает пристрастие к нарядам, папиросам, вину...

– Разговоры, пересуды! А время рабочее тик-тик-тик... – Широкий отодвинул рукав, посмотрел на часы.

Кто-то протяжно зевнул. Я оглянулась. Лица у девчат были незлобные, скорее любопытные. С такими лицами у нас в Ростокине наблюдают за ссорой соседок, за алкашом, которого подбирает милиция.

– План! Вы подумали о плане?! – Почему-то не своим голосом, возможно от волнения, выкрикнул Широкий.

– Я им говорил, – оправдывался Доронин. – Говорил: поймите, что план большой; помните, что нас мало...

– Нас мало, но мы не маленькие, – пошутила Люська Закурдаева, которая стояла впереди всех, чуть ли не лицом к лицу с Дорониным. Она вообще любила шутить. Но шутки ее часто бывали замусоленные, как старая колода карт.

– Вот слышите, Георгий Зосимович, весь и сказ... – возмущенно выложил Доронин. – А что с нее взять? Беспартийная она. И не комсомолка...

– Я член профсоюза, – напомнила Люська.

– Это точно! – повысил голос Широкий. – Это точно! Паршиво обстоит у нас в цехе с профсоюзной работой. Распустил ты их, Иван Сидорович. Старый уже. Хватил лет.

Сник сразу Доронин, обмяк, словно мяч, из которого выпустили воздух. Оправдываясь, сказал:

– Не драться же мне с ними.

– Побьют они тебя. Это точно! – нахмурился Широкий, хлопнул ладонью о ладонь. – Решение такое: немедля вниз за табуретками. В восемь часов всем быть у станков. Полчаса отработаете после смены. – Повернул голову к Доронину: – Зачинщиков записать. Прогрессивку срезать. Закурдаеву пиши первую.

– Я ее и так запомню, – сказал Доронин.

– Самодеятельность кончай! Запиши, чтобы все было чин чином.

Вновь посмотрел выше нас, на стену. Произнес укоризненно:

– Табуретками побрезговали, стульев мягких захотели... Эх вы!

– Все не так, Георгий Зосимович! – я говорила каким-то стеклянным, неживым голосом. – Дело не в табуретках и не в стульях. Нам обидно, что фабрика, вернее руководство фабрики, не уважает и нас, и наших гостей.

Позднее, когда я лучше узнала Георгия Зосимовича Широкого, я поняла, что в то суматошное весеннее утро, сама не понимая, с первых же слов сделала верный «дипломатический» ход, сказав, что, дескать, работницам обидно за руководство  ф а б р и к и. Фабрики, но не цеха. И этим самым как бы вывела Широкого за конфликт. При болезненном самолюбии Георгия Зосимовича – это было большой удачей.

Широкий посмотрел на меня с любопытством. Я вдруг догадалась, что он благожелательно встретил мои слова.

– Как твоя фамилия, новенькая? – мягко спросил он.

– Миронова. Наташа Миронова.

– Так вот, Наташа... Руководство фабрики здесь ни при чем. Стулья забрал АХО, а точнее, его заведующий Ступкин. Стулья забрали не потому, что боятся, будто вы их просидите... Мало таких стульев на фабрике. Не хватает на все цеха. Не хватает... Оставят вам стулья, что скажут остальные?

– Как же можно наш цех равнять с остальными? – удивилась я. – Наш цех лучший на «Альбатросе», об этом каждый вахтер и пожарник знает. – Я искренне верила в правоту своих слов. Мне еще не было восемнадцати.

Лицо Широкого расплылось в улыбке, как блин на сковороде. Но глаза стали узкими, точно прорези.

– А что, Доронин, новенькая дело говорит. Как тебя?

– Миронова.

– Верно, Миронова, правильно подметила, наш цех не ровня остальным. Гордость у нас должна быть своя собственная. И прямо скажу, в порядке самокритики, Ступкин – мужчина прижимистый. Я же в пятницу не проявил должной настойчивости. Поправить бы это надо, Доронин.

Иван Сидорович несколько пришел в себя. Потер затылок:

– Серафима Мартыновича Ступкина поправлять трудно. Он чуть что – в дирекцию бежит. Ежели только через массы. Фельетон, допустим, написать.

– Фельетон? – настороженно переспросил Широкий. – Куда?

– В нашу газету.

– В нашу можно... – уверенно сказал Георгий Зосимович. – Опубликовать не опубликуют, но стулья вполне могут вернуть...

– Сигнал смеет, – подсказал Доронин.

– Это точно! У тебя мысли верные, новенькая. А ты, Закурдаева, на язык бойкая. Вместе и напишите. Потом мне покажете...

3

– Эта новенькая – лисичка, – говорит одна работница другой. Они не видят меня. Потому что я иду сзади. Несу табуретку.

– Какая новенькая?

– Ну вот, что Румяного ублажила.

– Миронова.

– Да, да... Песочком сладким ему на душу, песочком. Не солью.

– А песочком, может, оно лучше? Много ли толку, если человек взбеленится?

– Песочком – оно не лучше. Оно легче. Молодежь, она шустрая. Ученая.

– Какая она ученая? Девять классов девчонка кончила.

– Значит, ученая. Для конвейера и семь за глаза хватит.

– Хватит и пять. Доронин вон и с тремя не жалуется.

4

Мотор конвейера гудит приглушенно, несколько уныло. Под стать ему медленно и однообразно плывут пустые лотки.

Мы сидим на табуретках. Только что приступили к работе. Я исполняю восьмую по счету операцию. И в начале дня мне всегда выпадает несколько свободных минут. Потому что поступивший в цех крой сперва разбирают по размерам, клеймят ГОСТом, лишь после этого помещают в ячейки на специально оборудованных лотках. Эти лотки двигаются по конвейеру. От работницы к работнице. От операции к операции.

Заготовка попадает в просечку. Потом следует «фортуна» – спуск деталей кроя в местах сгиба и сшива. Если модель имеет ажур, то швеи-мотористки делают на союзке строчку ажура, пришивают союзку. Шестой операцией идет «загибка». Седьмой – «крестушка». И лишь потом моя операция – накладка заднего наружного ремня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю